ем безработицы среди деревенских мужчин эти занятия вновь стали актуальными. В то же время мы наблюдаем их феминизацию: женщины занимаются пчеловодством и пастушеством, старух считают авторитетными в промысловой магии, то есть они знают заговоры, которые обеспечивают помощь мира сил.
Судя по историческим источникам, женщины в русской деревне всегда играли роль хранителей традиции, однако роль мужчин была не менее значимой; их вклад в поддержание традиции существенно сократился после коллективизации, когда традиционные мужские практики оказались на периферии экономики советской деревни. Деятельность, которая традиционно входила в сферу ответственности женщин как до революции, так и в советское время (огород, приготовление еды, забота о детях, о здоровье семьи и о предках), многим женщинам представляется важной для конструирования и поддержания семейной и родовой идентичности. Мы видим, что желание выполнять эти роли остается значимым даже для женщин третьего и более поздних поколений, даже для тех из них, которые выбирали жизнь в городе и городские специальности. Эти женщины ведут городское хозяйство и при этом посещают деревни по праздникам, ухаживают за семейными могилами и помогают старшим родственникам, постоянно живущим в деревне, в их обычных деревенских работах[136]. Почему женщины настаивают на этой роли? Это их личный выбор или ответственность, которую они предпочли бы сложить с себя, разделить с кем-то или избежать? Мы не задавали этот вопрос прямо (отчасти потому, что в нем скрывается определенная интенция, заданная либеральной феминистской точкой зрения), но обращали внимание на то, каким образом женщины говорят об этом. Как видно из примера с коровами (глава 2), старшие женщины не готовы были делиться своей ответственностью. Как понятно из глав 6 и 9, они использовали всю свою агентивность и творчество, чтобы продолжать заботиться о детях и о «родителях».
Надо сказать, что мы все-таки слышали жалобы на тяжелый труд: артрит и боль в спине были общими местами литаний, которые выполняли роль ритуальной речи для наших собеседниц [Ries 1997: 86]. Мы заметили, что в семьях женщин третьего поколения мужчина мог – иногда, если это будет нужно женщине, – исполнять функции, которые традиционно считались женскими. Например, мужчина мог помочь с коровой, и тогда муж и жена шутили, что он выполняет женские обязанности, – он мог даже повязать платок, когда отправлялся доить, объясняя это тем, что иначе корова его не подпустит. Ответственность при этом не передавалась, она была по-прежнему на женщине, мужчина просто ей помогал. До последнего времени такого рода перемена ролей была неприемлемой, особенно на Русском Севере [Холодная 2005a: 377 – 378]. То, что общество стало более терпимым к подобным перекодировкам, предполагает, что женщины увидели ценность в такого рода «трансгрессии». Есть искушение объяснить это изменение тем, что в период советской власти женщины стали чувствовать себя увереннее, а общество стало принимать равноправное поведение мужчин и женщин. Однако компромиссы, должно быть, существовали всегда; о таком запрете не стали бы говорить, если бы он время от времени не нарушался. В общем, наши собеседницы не считали, что традицию следует соблюдать только потому, что она идет из прошлого [Shils 1981: 13]. Они признавали заслуживающими повторения только те практики, которые отвечали их жизненным потребностям. Женщины следовали привычкам мыслить, которые они восприняли с детства и которые помогали им понимать и толковать свой опыт. Прошлое было важно для них только постольку, поскольку оно было их собственным прошлым: песня или практика, унаследованная от матери или связанная с конкретными воспоминаниями. Женщины не делали из прошлого культа, их ностальгия была способом рефлексии, а не желанием реставрации [Boym 2001].
Мы не разделяем утверждение о том, что женские традиционные роли уходят в прошлое, что по меньшей мере полтора века было аргументом в спорах о фольклоре [Rothstein 1994], – скорее, мы убеждены в том, что женщины прибегают к традиции, когда к этому их побуждают события жизни. Таким образом, тот факт, что только старухи исполняют причитания или духовные стихи, не означает, что эти жанры умирают, но свидетельствует о том, что женщины приходят к этим духовным практикам только после переживания опыта утраты. Точнее сказать, традиция изменяется: например, в некоторых областях духовные стихи заменили причитания, и они, в свою очередь, могут быть заменены другими формами, возможно, даже и не музыкальными. Тем не менее мы полагаем, что сам импульс – совершать символические действия, маркирующие эти события жизни, – не подвержен влиянию истории. Особая символическая значимость рода и связь с землей, где покоятся предки (родина), в русской культуре обеспечивает актуальность соответствующих практик.
Власть и передача знаний
Традиционные социальные роли служат для женщин властным ресурсом, и это может быть еще одной причиной того, почему они их выбирают и исполняют. Так, например, приготовление поминальной трапезы и организация семейного похода на кладбище, а позже, дома или на поминках, рассказывание историй о контактах с умершими обеспечивают главенство деревенских женщин, владеющих знанием в полной мере и в полной мере его использующих. Быть независимым и использовать собственную компетенцию для того, чтобы управлять ситуацией, – это, по сути, и есть проявление власти, основанной на агентивности [Newton 1981: 6]. То же можно сказать и о том виде власти, которая нужна, чтобы защитить детей и семью от невидимого зла, исходящего от потустороннего мира.
Мы полагаем, что передача этой власти происходит по собственной воле и тогда, когда в ней нуждается младшая женщина. Однако социальные роли передаются только тогда, когда существуют ролевые модели – то есть когда есть очевидные сценарии поведения, и когда эти ролевые модели социально одобрены. Эти условия не соблюдались в случае молодых мужчин: мужские ролевые модели были утеряны из-за коллективизации и войн; на женщин эти события не повлияли в такой степени. Мы видим, как эта передача ролей происходит сегодня. Может казаться, что девочки-подростки не придают особого значения тому, чем их бабушки занимаются на похоронах и как они заботятся о младенцах: их больше интересуют изучение английского, игра на флейте и модные тренды. Однако поскольку ролевые модели существуют и не только социально одобрены, но и считаются необходимыми для защиты рода, эти роли остаются значимыми. Так, молодая женщина, живущая с семьей в городе, будет участвовать в практиках своей бабушки, когда она навещает ее летом или по праздникам. Наблюдаемая картина может быть воспроизведена ею позже – «войдя в меру возраста» и пережив определенный опыт, она ощутит потребность в сверхъестественном покровительстве и связи с «родителями».
Социальная власть деревенской женщины определяется не тем, что она может доминировать по отношению к младшим, но и не тем, что такая власть обеспечивает женщину независимостью. Скорее, это сила, которая становится как личностной, так и социальной опорой. Старшие женщины поддерживают младших, когда тем требуется метафизическое знание; женщины-ровесницы помогают друг другу, поддерживая социальные сети. Сети поддержки были и остаются значимыми для обоих полов как в прошлом, так и в настоящем; тяготы деревенской жизни требуют кооперации, взаимопомощи и щедрости [Paxson 2005: 72]. В том мире русской деревни, который мы знаем, мужские и женские социальные сети пересекаются, но отчасти отделены друг от друга вследствие различий в сферах деятельности и влияния.
Публичное и приватное
Те из женских традиций, которые до революции составляли неотъемлемую часть жизни крестьянского хозяйства, в период коллективизации оказались выведены за пределы официально санкционированной деятельности в сферу приватного. Советский порядок инспирировал такое разделение между общественным и личным, которого не существовало в дореволюционной деревенской экономике. Социалистические утопические идеи стирания буржуазного разделения публичного и приватного посредством обобществления тех домашних функций, которые традиционно выполнялись женщинами, так и не смогли реализоваться. Заинтересованность государства в приросте населения и создании новой советской маскулинности все возрастала, и для реализации этой цели государству понадобились женщины. Государство пыталось проникнуть в сферу приватного, в частности контролируя рождаемость и заботу о материнстве и детстве посредством просвещения, социальных программ, социального стимулирования и ликвидации выбора (запрет абортов и запрет института повитух, а также отсутствие альтернативных средств контроля над рождаемостью) [Gal, Kligman 2000: 45 – 46, 48, 49]. Огосударствление материнства, тем не менее, не уничтожило передачу традиционных материнских практик (и материнской магии), которые всегда были в сфере приватного.
Кажущееся усиление сферы приватного, которая держалась в тайне от всех, кроме своих, было фикцией, но очень значимой, как отмечают Сьюзен Гал и Гейл Клигман: приватная сфера, казалось, служила надежным убежищем от контроля государства, но в действительности приватное и общественное были тесно переплетены. Повседневность предполагала постоянное взаимодействие и достижение договоренностей, в результате чего категория «свои» подвергалась переоценке; государство оказалось включенным в круг семейных забот и наоборот. Мы видим это на примере трудоустройства и замужества Валентины Сергеевны Г. в главе 3. Но несмотря на ежедневное взаимодействие общественной и личной жизни, женщины продолжали ассоциироваться со сферой дома, хотя эта сфера теперь оценивалась по-другому. С точки зрения государства, домашнее хозяйство позволяло работающим на государство за трудодни колхозникам продолжать работать и производить потомство. Но с точки зрения женщин, дом был сферой их силы и власти и, таким образом, оценивался положительно, даже если мог казаться непереносимой ношей. С точки же зрения мужчин, дом мог быть убежищем от государственного контроля – но в то же время напоминал об этом контроле, поскольку большухи стали ассоциироваться с государством-родителем [Gal, Kligman 2000: 51, 55].