жчин [Dégh 1995: 68]. Былина прекратила свое существование в качестве продуктивного жанра к середине прошлого века; ее следы прослеживаются в фильмах, являющихся частью российской популярной культуры, которые модернизируют историю с целью познакомить младшее поколение с героями «прежних дней» [Beumers 2014]. Причитания вышли из активного употребления младшего поколения (особенно родившихся после Второй мировой войны), но по-прежнему практикуются многими старшими женщинами. Жанр духовного стиха (исполняемого хором) может в некоторых регионах замещать собой причитания [Гладкова] (см. главу 9). Наиболее ценными народно-песенными формами фольклористы и музыковеды считают баллады, исторические песни, а также обрядовые и традиционные лирические песни. Но в наши дни только песни (чаще в современной форме романсов) и частушки остаются в активном репертуаре и исполняются на праздниках или в кругу друзей (см. главы 4 и 5).
Сказка
В 1860-х годах отдельные фольклористы стали фиксировать сведения о своих информантах (пол, возраст, занятие и т.п.). Этот подход был применен П. Н. Рыбниковым [Песни, собранные П. Н. Рыбниковым 1861 – 1867]. В течение трех последующих десятилетий собиратели сказочного и былинного эпоса постепенно стали не только записывать персональные сведения об исполнителях, но и выстраивать свои издания по персоналиям. Индивидуальность исполнителя (его репертуар и взгляды) служила основным принципом, организующим их исследования. Отчасти причиной ориентации на исполнителя было желание ученых добиться наилучшего качества текстов. В отношении сказки русские ученые – так же, как и Гриммы, – определяли качество текста по тому, насколько он соответствовал канону. В фольклористике это качество было названо «сказочной обрядностью» и определялось целым рядом признаков: утроениями (или «трехчленностью» [Азадовский 1932; Азадовский 1938]), зачинами и концовками, присказками и переходными формулами и наличием ритмически оформленных элементов. Ученые считали эти признаки свидетельствующими о древности сказки.
Установка на архаику, свойственная исследованиям этого времени, приводила фольклористов к тому, чтобы ценить мужчин-исполнителей выше, чем женщин. Некоторые собиратели считали, что сказки «исконно» рассказывали не любители, которым не хватило бы поэтического мастерства для создания столь сложно организованных формульных текстов, но профессионалы – бродячие актеры-скоморохи, которые исполняли сказки и песни, играли на музыкальных инструментах, выступая перед князьями, боярами и простыми людьми[19]. В Древней Руси женщины никак не могли быть скоморохами. В статье 1904 года Н. Л. Бродский особо подчеркивал это обстоятельство: «сказка, которую теперь можно услышать от всякой старухи, могла выработаться только в известной школе, она, несомненно, побывала в опытных руках специалиста-бахаря» [Бродский 1904: 2]. Представление о существовании профессиональной школы сказочников по определению исключало женщин.
Бродский считал женщин неполноценными информантами для исследований фольклора, поскольку они были для него лишь «последними хранителями» и того, что он считал древнейшей традицией: «наши собиратели сказок записывали их от тех, кто является лишь последним хранителем сказочного материала, получившим его как бы по наследству от стариков-предков» [Там же]. Комментарии других исследователей только дополняют эту картину. В своем издании 1915 года братья Соколовы утверждали, что мужчины были главными хранителями фольклорной традиции в Белозерском крае; женщины, – пишут они, – были «менее искусными, менее опытными», чем мужчины [Соколов, Соколов 1999: 57]. С. Савченко отмечал, что женщины становились сказительницами скорее «по необходимости», нежели по причине своего умения рассказывать сказки; их слушателями были дети, которым они приходились бабушками, матерями или няньками, мужчины же рассказывали сказки взрослым [Савченко 1914: 29 – 31]. Н. Е. Ончуков считал сказки мужской практикой, он высоко ценил волшебные сказки, рассказанные «тем старинным укладом, которым оне, вероятно, первоначально были составлены, с полным сохранением того склада их, который А. Н. Афанасьев называет “обрядностью” сказки» [Северные сказки 1998: 27]. Ончуков отметил, что в отличие от мужчин рассказчицы вставляют в свои сказки реалистические подробности женской жизни, особенно ухаживание и свадьбу [Там же: 27, 41]. Все собиратели отдавали предпочтение волшебным сказкам, которые обычно рассказывали вечером мужчины на отхожих промыслах (охотники, рыбаки, лесорубы, извозчики и пр.). Ученые признавали существование ситуаций, в которых рассказывали сказки женщины, – дома, на вечерних собраниях молодежи или детям, – но находили эту практику сказывания менее значимой для сохранения традиции, поскольку считали, что такая обстановка не предполагала обмен сказками между искусными исполнителями[20].
Некоторые из этих ученых описывали женскую манеру сказывания, следуя тем же стереотипам, которые сложились по отношению к женским текстам в русской литературной критике XIX столетия[21]. Братья Соколовы писали: «если мы вообще в женской поэзии находим свои типичные особенности, господство чувства, тонкость и нежность задушевного тона, то весьма сходное мы обнаруживаем и в сказках, говоримых женщинами» [Соколов, Соколов 1999: I, 129]. Соколовы заметили, что одна рассказчица использовала большое количество уменьшительно-ласкательных форм, чтобы выразить свое сочувствие персонажам; другая прибегала «к усилению впечатления путем буквального повторения того или другого слова, или путем тавтологических повторений: “глубокой, глубокой ров”, “девицы плацют, ужасно как плацют”»; эта же сказочница, как отметили исследователи, представляла положительные характеристики героев «в мягких, женственных чертах» [Там же: 131]. Хотя уменьшительные формы действительно используются в женской речи при обращении к детям и могут, следовательно, быть маркированы как женские, ситуация далеко не так проста, как ее изображали Соколовы. Уменьшительные формы, описывающие предметы домашнего обихода, часто используются для того, чтобы обозначить близость предмета, интимизировать его; Соколовы приводят примеры именно таких употреблений [Адоньева 2004: 266−273]. Повторяющиеся слова поддерживают ритм сказки и вовсе не обязательно создают эмоциональный эффект. Что касается описания героев, то Соколовы не приводят примера; нам же описание рассказчицей персонажей кажется весьма лаконичным: «Жил-был богатый купец. Был у них сын Ванюшка» [Соколов, Соколов (1915) 1999: 1, 192]. Трудно полностью воссоздать и определить те стандарты, посредством которых фольклористы оценивали сказочниц-женщин, но очевидно, что тогдашняя парадигма склоняла их к тому, чтобы находить в этих сказках отражения общего мнения о женской физической слабости и мягкости, большей чувствительности и склонности придавать особое значение «делам сердечным» [Vowles 2002: 66].
В начале 1910-х годов были заложены основные принципы описания женского типа сказывания, сохранявшиеся десятилетиями. В издании северных русских сказок Н. Е. Ончуков [Северные сказки 1908] отводит целую главу предисловия – восемь страниц – описанию различий между женской и мужской манерами сказывания. Он подчеркивал «реализм» женских сказок, утверждая, что женщины рассказывают сказки о том, что они знают, и, соответственно, включают в них описание важных моментов своей жизни, таких как свадьба, рождение детей и семейные отношения. Ончуков признавал при этом, что такие бытовые описания сопутствовали фантастическим событиям и их приходилось «отбрасывать», чтобы увидеть реалистическое отражение жизни женщин. Но тем самым Ончуков сводил женское сказывание к сырому этнографическому материалу. Он придавал особое значение ценности таких сказок для этнографов, но не проявлял никакого интереса к тому, в чем состоит их ценность или значимость для самих женщин – рассказчиц и слушательниц[22]. Так, например, он рассматривал сказку «Анюшка и Варушка». В ней рассказывалось о двух девушках: у одной есть мать, а у другой нет, они живут в двух верстах друг от друга и каждый день ходят друг к другу в гости. Ончуков оценивает эту сказку так: «Если отбросить элемент невероятного в конце сказки, картина получается очень реальная» [Северные сказки 1998: I, 41]. Но «конец» и есть кульминация всей сказки, и именно он образует ее смысл. В этой сказке Анюшку трижды предупреждают, что если она пойдет еще раз в гости к своей подруге, то та ее съест, но она защищает подругу: «И пойдёт Анюшка к Варушке в гости. Ей девка встрету с именинами (с пирогом). “Куда ты пошла, Анюшка?” – “К Варушки в гости”. – “Не ходи ты к Варушки, тебя Варушка съес”. – “Нет, мы не первой день гостимся, ходим, она ко мне, а я к ей”. Идёт вперёд, жонка с полосканьем идёт: “Куда ты пошла, Анюшка?” – “К Варушки в гости”. – “А не ходила бы, тебя Варушка съес”. – “Не раз ведь ходим, гостим”. Опять вперёд пошла. Опять мужик едет с сеном. “Куда ты пошла, Анюшка?” – “К Варушки в гости”. – “А не ходила бы ты, девка, сегодни Варушка людей ес”». [Северные сказки 1998: II, 265]. Варушка все-таки съедает свою подружку; мать Анюшки, придя к ней, обнаруживает на пороге дочкины руки и ноги. Крестьяне ставят железный тын вокруг дома, чтобы заточить Варушку, она умирает, и крестьяне сжигают дом. Если эта сказка про женскую жизнь, то мы бы оценивали не реалистическое описание ритуала гостьбы, но социальный комментарий о важности матерей (у Варушки-людоедки нет матери, она сирота); предупреждение об опасности, исходящей от ведьм (см. главу 7); и предостережение: девушки, не внимающие предупреждениям сообщества, подвергают себя опасности.
Через два десятилетия после Ончукова и Соколовых критики продолжали использовать те же критерии для оценки сказок. В собрании 1932 года М. К. Азадовский вводит термин «женская сказка» (т.е. сказка, рассказанная женщиной) и использует эту категорию, чтобы показать, как личные характеристики повествователя отражаются на морали сказок. Например, сказки о «неверной матери» часто заканчиваются ее смертью, но, как отмечает Азадовский, женщины смягчают это наказание, отправляя мать в заточение вместо того, чтобы убить ее [Азадовский 1932: 29]. Как и собиратели до него, Азадовский находит в женских сказках особую «задушевность, мягкость и нежность тона», сосредоточенность на бытовых и психологических деталях. Об одной из женщин-рассказчиц он пишет, что «сюжетные линии для нее только канва, необходимая для скрепа бытовых и психологических деталей» [Там же: 54].