И, сбегая вниз по дороге, он отыскивал взглядом — средь горстки перемещающихся фигур, там, внизу, на фундаментных берегах аспидно-синего океанского потока под уже чуть покрасневшим на западе небом — того кадыкастого, надеясь, что если не этот, то кто-то другой сможет повторить трюк. Он ускорял бег и услышал свой краткий счастливый смех среди голосов ветра, поющего в полете на волне ликующего латиноамериканского танца…
… На рассвете дремлешь, укрытый овчиной, что впитала в себя запахи смертного пота и пота зачатий нескольких поколений. Жесткая шерсть покалывает тело сквозь исподнее, надежно сохраняя тепло твоей жизни от холода поздней осени. А на черную, жирную грязь деревенской дороги слетают белые мухи первого снега. В бесприютных далях мертвого поля покачиваются сухие былинки, и где-то там занимает собой сажени остывающей земли — опустелый английский танк. Допотопный, нелепый, увиденный впервые. И в тишине, по улице деревни, мимо окон дедовского дома бесшумно проносится единорог в развевающихся, спутанных лентах пожара. Снежинки опускаются на навозную жижу скотного двора, а ты, ученик выпускного класса, одетый в «школьный» костюм, осторожно ступаешь, выбирая место почище, посуше, боясь запачкать туфли, и заглядываешь в дверной проем хлева. К потолку подвешена еще дымящаяся, свежеванная баранья туша, а твои дед и дядька курят, сидя на корточках, глядя на снегопад, и молча улыбаются, когда ты предстаешь их взорам. С близкой окраины деревни доносятся звуки аккордеонов — догуливая свадебную ночь, танцуют пары в недавно отстроенном сарае с еще слезящимися смолой стенами. Твоему приятелю не досталось пары, и, грустный, он обнял шею смирной лошади, и, медленно покачиваясь в танце, смотрит в осеннее поле, над которым грают вороны, что-то выискивая средь жухлой, присыпанной снегом, ботвы. А в пыльном сумраке чулана тоненько свистит ветер, лиясь в стенные щели заодно с бледным светом. И по углам паутина — как пятна извести. А на полке, среди подсадных уток, патронташей, скомканных солдатских рубах с мировых войн, среди почернелых пчелиных сот и закопченных окуривателей — в мерцающем круге своего ореола рубинно зарделась беспечальная вещая птица…
Александр смотрел на дождь из окна палаты. (Его все-таки положили на несколько дней на обследование.) Асфальтовые дорожки парка были красно-желтыми от покрывшей их — за три дня тайфуна — палой листвы. Шквальный ветер бушевал всю ночь, грохотал шифер на крыше, неистово шумели деревья, ливень барабанил по карнизам и сквозь непогоду слышались пронзительно-парадизные крики поездов дальнего следования, набирающих ход, уносясь вглубь континента.
А утром ветра не было. Ливень стал монотонным иссякающим дождем, небо светлело и от этого было какое-то затаенное чувство то ли утраты, то ли ожидания чего-то необыкновенного. Саше вспомнилось, как год назад, в такую же моросящую долгим дождем субботу, он ездил в районный поселок. Возил щенка к ветеринару. Но на прием он опоздал, и, дожидаясь обратного, проходящего через Луговое, автобуса, гулял по поселку. Пил квас в привокзальном киоске, купил билет в кино, читал объявления, наклеенные на ржавой афишной тумбе. После фильма вышел из клуба — дождь кончился. Щенок со сломанной лапой, помещенный в сумку, тихо шебаршился. В кармане пиджака лежал подмокший хлеб и Александр скатывал шарики из мякиша, и, запуская руку в сумку, совал их собаке в пасть. Выглянуло солнце и Александру подумалось тогда, что день-то ведь еще не закончился. Он дошел до окраины поселка, спустился по мокрому изумрудно-блестящему травянистому склону к берегу водохранилища, смотрел как удят плотву, пескарей и прочую мелкую рыбу…
За окном раздался треск мотора, и, в метре от Саши, по асфальтовой дорожке проехал Тимоха на малоцилиндровой мотоциклетке. Он ехал на небольшой скорости, поглядывая на окна верхних — второго и третьего — этажей. Александр отворил окно, но Тимоха уже скрылся за углом, оставив тонкий, витиеватый и сизый — словно облако папиросного дыма — шлейф бензинного чада, от которого свежесть мокрой осенней листвы и послештормового эфира казалась почти нестерпимой. Саша, высунувшись из окна, прислушиваясь к стрекоту мотора (уже по ту сторону корпуса), глядел на перебаламученное море. В оптически-ясном пространстве иссякающего ненастья виднелась угольная баржа. И от ее, далекой, присутствия почему-то сжалось сердце. Когда Тимоха вырулил вновь из-за того же угла — Саня помахал ему. Мотор взревел. Тимоха взял полную скорость и под самым окном затормозил.
— Садись! Прокатимся!
Саше не следовало бы уходить из палаты (близился врачебный обход), но он оглянулся на дверь, и, как и был в шлепанцах и полосатой пижаме, сел на карниз, затворил окно, спрыгнул на асфальт.
— Давай я тебе куртку дам.
— Давай. Только быстрей уедем, а то сестры увидят — наругают.
С возвышенности далеко были видны промышленные окраины, серебристые баки нефтехранилища, лес с развалинами «царских» казарм на обрыве, море и пустые пляжные городки. И все это вибрировало от тряски, подлетало на ухабах. Видно было, что в центре дождя уже нет. Процеживая слабый солнечный свет, тучи там — клубились. Тимоха запел во весь голос. Саша подтянул было песню, но, никогда в жизни не певший, он застеснялся себя, и, касаясь щекой мокрого тимохиного свитера, песню — шептал. И при этом видел себя как бы со стороны — заштрихованного черточками дождя, несущегося на заднем сиденье мотоцикла над вспененным морем, и с зачарованной улыбкой шепчущего песню…
Когда ехали по берегу, по каменистой дороге, море обдавало брызгами прибоя. Вода, мутно пенясь, шипела. Берег, вплоть до самой дороги, был усеян охапками водорослей. Несколько коров, лежа на мокрой гальке берега, меланхолично жуя, взирали в просеиваемый дождем кристально-серый простор. На одном из пляжей был открыт павильон. В полутьме одинокий посетитель читал газету за столиком у окна. Пахло древесным дымом, жареным луком. Весело пылал огонь в жаровне.
— Здрасте, а я думал вы уже закрыты давно, — сказал Тимоха.
— Привет, Тим, — ответила женщина за стойкой. — На днях закроемся до весны. Отошел сезон. Кофе?
— Ага. «Второе» какое-нибудь, я обед проспал.
Посетитель с газетой вышел и Тимоха с Александром сели за этот, пожалуй, самый уютный столик. Запотевшие стекла павильона слезились. Согревшись, Саша снял куртку.
— У тебя что, пижама на голое тело?
— Ага, — ответил Александр, сосредоточенно поглощая картофель с жареным мясом. Слышалось тихое звяканье посуды на кухне и монотонный шум дождя и перекатывание гальки в шипении прилива.
— А у вас спиртное что-нибудь есть? — спросил Тимоха.
— Коньяк.
— Замечательно. По «пятьдесят» два, пожалуйста.
— Я вам в кофейные чашки налью, у нас безалкогольное заведение.
— Мне, наверно, нельзя, Тим, — сказал Саня. — Мне сегодня или завтра кардиолограмму будут делать.
— Ерунда. Это только на пользу. Скажи тост.
Александр серьезно посмотрел Тимохе в глаза и сказал:
— За тебя и за меня и за наших друзей и за море и за музыку и композиторов и певцов и писателей хороших.
— А художники как же, — засмеялся Тимоха, — ну, балерины там разные, профессора, крестьяне, космонавты?
— И за них тоже.
Облачность, видимо, стала совсем тонкой — в павильоне посветлело. Звон посуды — на кухне и в мойке — стал явственней.
— Расскажи что-нибудь, Тим.
— Что бы тебе рассказать такого? Вот в армию ухожу.
— Страшно? — сказал Саша с набитым едою ртом.
— Да нет. Как-то странно. Не верится. — И Тимоха огляделся по сторонам: посмотрел на море за стеклом павильона, на мокрые серые пляжные лежаки, волейбольную площадку. — Дни какие-то долгие, что ли стали. А неделя проходит — будто мелькнула…
— А если ты попадешь… ну, в горы в эти?
— Да навряд ли. Оттуда и войска уже скоро все уйдут. По радио слышал. Сколько тебе еще в санатории быть?
— Дня три наверно.
— Скучно?
— Нет. Я книжку читаю. Эдгара По.
— Я читал такую.
— Там рассказ — как людей живыми, случалось, хоронили. Ну, эпилептиков всяких. Как они там просыпались в гробах потом.
— Да, потрясающий рассказ.
— Я когда читал — подумал: вот бы сейчас радиосигнал изобрести. Передатчик. Если проснешься в гробу, чтоб можно было дать знак людям.
— Хм. Так ведь, говорят, что в мертвушке все внутри вырезают у человека.
Саша, помолчав, промолвил:
… — Жаль, я про это и не думал.
— Да, это было б изобретение…
— Как Женя поживает?
— Вот непогода пройдет — поедем на острова. Он какой-то фильм хочет снять на любительской пленке. Меня. Тебя. Гошку. Сестру свою.
— Про что фильм?
— Он читал сценарий, — Тимоха рассмеялся. — Но я ничего не понял. Абстракция какая-то. Олени, осьминоги, дирижабли, обезьяны, флаги. В небе взрывы какие-то. Пантомима, автомобиль старый. Мотоциклетка. Вот эта самая, скорей всего.
— А мы что там делать будем?
— Тоже я не понял. Ну, он там на островах и оленей — снимет. Обезьян — в зоопарке. А где дирижабли достать?
— Это неважно, — сказал Саша. — Неважно, что снять вместо дирижабля. Главное — подразумевать его. Наверно.
— Там еще сны. Огнеметчик ходит. Небритый. Улыбается. Поет. Ждет чего-то. День такой задумчивый. Музыка. Какой-то маленький человечек, навроде эмбриона, спит на лопасти пропеллерной. А самолет в небе летит, а по берегу ангел, то ли архангел идет, я этого совсем ничего не понял, и на воду переходит потом.
— Грустное кино.
— Да почему? Мы с Гошкой смеялись.
— Не знаю. Грустное.
— А ничего, если я покурю, можно?!..
Женщин а за стойкой, протирая полотенцем тарелку, посмотрела на Тимофея, и, после паузы, сказала:
— Почему нет?
Солнце, наконец, выглянуло, и, ставший золотым дождь, окончательно иссякая, зашумел горячо и нетерпеливо. В павильон, шумные и веселые, вошли вымокшие до нитки рабочие, забивавшие досками на зиму окна и двери тира, «проката», пляжного фотоателье (Тимоха и Александр, проезжая, видели их, понурых, под дождем). Задвигались стулья, раздался смех. Море, там где на него падал свет вечернего солнца, стало лазурным, радостным. Мокрые лежаки и деревянные столбы волейбольной площадки влажно заблестели. Окреп ровный западный ветер, разгоняя остатки облачности закончившегося шторма. Как-то так чувствовалось в тепле павильона, что на улице — ветрено…