Автору никогда не нужно давать оружия критике. Моя книга написана несколько спешно, но мне хотелось её выпустить к десятилетию гибели адм. Колчака. Мне думается, что многое из рассказанного здесь не было в своё время известно противникам «Верховного правителя». Закулисная сторона должна разъяснить психологию эпохи и реабилитировать память «Верховного правителя», по крайней мере, среди тех его противников, которые смогут действительно отнестись объективно.
Мне нет надобности, выпуская книгу в эмиграции, описывать ненормальные условия зарубежной работы — и прежде всего отсутствие под рукой подчас необходимых книг и материалов. С тем большей благодарностью я должен вспомнить полученное мной разрешение работать в пражском «Русском Заграничном Архиве» и содействие, оказанное со стороны всех работников Архива. Только здесь, в этом богатом уже хранилище газет эпохи гражданской войны, я мог, между прочим, хотя бы частично познакомиться с нужной мне периодической печатью.
Особо я должен отметить информацию, полученную мною от ген. М.А. Иностранцева и С.С. Старынкевича. Ряд указаний и материалов мною получены от М.В. Бернацкого, Г.К. Гинса, Н.Н. Головина, А.Ф. Изюмова, В.М. Краснова, Б.И. Николаевского, А.А. Никольского, Т.И. Полнера, Л.И. Пушковой, Н.П. Ягудки и Б.И. Элькина. Моя работа, главным образом в третьей её части, не могла бы быть выполнена без горячего содействия В.С. Озерецковского.
Глава перваяСоюзники
1. Противогерманский фронт
Французский генерал Жанен, бывший в Сибири и командовавший там в период колчаковского Правительства союзническими отрядами, в воспоминаниях, напечатанных в «Le Monde Slave» [1924, XII, р. 228], упрекает русских в ксенофобии, которой они восполняют отсутствие подлинного патриотизма. Вряд ли, однако, эта характерная черта быта отдалённой уже от нас веками Московии может быть отмечена в России эпохи мировой войны. Русская история последних лет свидетельствует, скорее, нечто совершенно противоположное. Русскому народу и русской интеллигенции, пожалуй, можно послать другой упрёк — в излишнем доверии к политическому идеализму, которым будто бы руководствуется мир в своих международных отношениях.
Реалистический, не оторванный от жизни патриотизм, к сожалению, почти всегда бывает синонимом национального эгоизма. Он властно диктует оппортунизм в политике, как тому чрезвычайно образно поучают воспоминания о мировой войне одного из творцов независимости и первого президента освобождённой от австрийского ига Чехословакии. Защита национальных интересов в современной конъюнктуре людских отношений требует прежде всего национального себялюбия и умения использовать в своих национальных интересах складывающуюся международную обстановку. Вот, в сущности, девиз, которым руководились в своей деятельности проф. Масарик и его единомышленники. Своей цели они достигли. Русские в этом отношении всегда облекались в какой-то донкихотский панцирь верности трансцендентальному долгу, мало считаясь с конкретными условиями своей национальной действительности. Надо думать, что жизнь своим суровым уроком теперь научила и русских присущему всем народам национальному эгоизму.
История союзнической «интервенции» в России в годы гражданской войны ещё не написана. Во всяком случае, она неспособна возбудить энтузиазм русских патриотов, но, может быть, объяснит, почему глубокое разочарование охватило многих из тех, кто верил в то время в спасительность для России международного вмешательства демократии. «Всё более и более выясняется, — писал в своём докладе А.И. Деникину в конца октября из Сибири ген. Степанов — что союзники вступили в пределы России не ради спасения её, а, вернее, ради своих собственных интересов» [Очерки. Т. III, с. 108][195]. Ныне объективно, пожалуй, можно сказать, что спасение России заключалось в своевременном выходе из войны в период ещё Временного правительства. Страна в революционную бурю должна была думать только о себе. Несколько искусственно взвинченный страх перед немецким империализмом, вера в творческую роль латинской культуры — носительницы мирового прогрессивного начала в противовес германскому реакционному[196] — не были оправданы последующими событиями. Развал России был результатом только войны. Только она вскормила и дала первенство большевизму. Судьба и в последний момент язвительно улыбнулась России: победа Антанты над Германией в создавшихся условиях обрекла Русскую державу на временное, по крайней мере, умирание. И вполне понятным становится то «волнение», которое испытал в Омске, по словам Гинса, временный председатель Директории Н.Д. Авксентьев при известии о капитуляции Германии. «Я вполне понимаю, — замечает Гинс, — продержись Германия несколько больше, союзная помощь России вылилась бы в иные формы» [I, с. 296].
В книге, посвящённой деятельности Н.В. Чайковского в годы революции и гражданской войны, я останавливался уже более или менее подробно на характеристике общественных настроений в связи с образованием двух политических центров — «Союза Возрождения» и «Национального Центра», где с наибольшей последовательностью и отчётливостью проводилось непризнание Брест-Литовского мира и идея осуществления так называемого Восточного противогерманского фронта. В сознании политических деятелей, примыкавших к указанным организациям, этот противогерманский фронт становится одновременно и антибольшевицким. Вернее, ударение делалось на последнем.
Здесь не было «лицемерия», как неудачно назвал Авксентьев в позднейшем письме (1919) из Парижа партийным товарищам на Юг политику «интервенционистов» [письмо напечатано было в «Прол. Рев.», № 1]. Продолжение войны своими слабыми силами, конечно, не мыслилось как нечто ударное в отношении Германии. Возрождение общей с союзниками борьбы могло бы ослабить захват Германии России и её попытку черпать преимущественно продовольственную помощь в стране, всё же необычайно обильной натуральными благами. Восточный фронт был как бы моральной помощью в общем деле со стороны тех, кто не изменял принятым обязательствам и не считал с своей стороны ликвидированными и обязательства союзников в отношении России[197]. Таким образом, не одни только идеалистические мотивы двигали сознанием тех, кто пытался создать противоядие против Брестского мира, — были мотивы и вполне реалистические. Главным образом, сознание, что выход России из войны должен невыгодно отразиться на её интересах в момент заключения мирного договора: Россия не будет иметь голоса на мирном конгрессе. Руководило то же самое чувство, которое в своё время было и у чешских патриотов. Мы могли бы до некоторой степени повторить слова, сказанные представителем московских чехов 15 августа 1914 г.: «Чехия должна быть добыта чешским войском — для того чтобы на мирной конференции мы могли выступить с требованием самостоятельности, обосновывая наши требования нашим участием в вооружённых действиях. В этом задача наших добровольцев»[198].
П.Н. Милюкову [Россия на переломе] возобновление Восточного фронта, о чём, как мы знаем, реально думал и ген. Корнилов, с военной точки зрения представляется фантастическим предприятием. Конечно, всё зависело от того, насколько активны в этом отношении будут союзники. Сами по себе русские силы были слишком маломощны для осуществления столь сложной задачи. «Восточный фронт» не означал непременно отдалённую Сибирь (эту презумпцию делает Милюков) — он должен был возникнуть там, где обстоятельства складывались наиболее благоприятно. К лету 1918 г., когда у союзников уже намечался более или менее реальный план «интервенции», условия действительно благоприятствовали во многих отношениях Сибири. Но союзные власти к этому решению шли медленно и с колебаниями. Туго внедрялось в их сознание известное единство в данный момент немецко-большевицкой проблемы, что уже достаточно отчётливо отливалось в представлении большинства русских политиков. В оценке этой слитности было, конечно, значительное преувеличение. Но так в то время воспринималась действительность. Я отошлю читателя к тому дневнику современника — «Немцы в Москве в 1918 г.», который был мною напечатан в № 1 заграничного «Голоса Минувшего» (1926). Я сопроводил его статьёй под заголовком «Приоткрывающаяся завеса». Здесь, между прочим, впервые была опубликована конфиденциальная нота мин. ин. дел Ф. Гинце 27 августа 1918 г., адресованная Иоффе, которая подтверждала и ставила некоторые дополнительные пункты к Брестскому миру. Напомню, что § 5 ноты гласил: «Германское правительство ожидает, что Россия применит все средства, которыми она располагает, чтобы немедленно подавить восстание ген. Алексеева и чехословаков. С другой стороны, и Германия выступит всеми имеющимися в её распоряжении силами против ген. Алексеева»[199]. Французский журнал «Revue d’histoire de la guerre mondiale» перепечатал этот документ, осторожно оговорившись, что редакция не принимает ответственности за подлинность… И что же? Очень скоро гамбургский журнал иностранной политики «Europaische Gesprache» напечатал ноту Гинце уже по немецким источникам. Таким образом, отпали споры о её апокрифичности[200]. Загадок и тайн ещё много в этой сумеречной эпохе. Завеса до сих пор ещё не раскрылась. Но, поскольку в нашем распоряжении имеются материалы, мы имеем право говорить об известном единстве германо-большевицкой проблемы перед русским общественным мнением того времени.
Подобным единством объясняется та лёгкость, с которой в демократических кругах была принята идея «интервенции». По традиционному восприятию догм политического катехизиса, она должна была претить демократическому сознанию. Но этого не было. Интервенцию готовы были приветствовать не только «цензовые» элементы[201]. «Русская демократия с безбоязненной радостью может встретить… эшелоны иностранных войск», — писала, выражая в значительной степени общее мнение противобольшевицкой демократии в Сибири, челябинская «Власть Народа», редактируемая известным соц.-дем. Е. Маевским, по поводу обязательств, которые принимало на себя позднейшее августовское обращение Великобритании к русскому народу. Это была не «интервенция» в точном смысле слова, не вмешательство во внутренние дела чужой державы. В теории это была кооперация сил, причём для одной стороны выдвигалась проблема противогерманского фронта, для другой — противобольшевицкого[202]. Для успеха в русском общественном мнении идеи международного вмешательства противосоветский фронт должен быть поставлен ясно и отчётливо. Наша борьба с большевизмом «не должна быть завуалирована» — это подчёркивает член военной миссии майор Пишон в докладе, представленном после поездки в Сибирь, 4 апреля 1918 г. французскому посланнику в Пекине [с. 55]. При таких условиях интервенция не вызовет противодействия. Другими словами, «свои» ближайшие, непосредственные «интересы» союзников не должны были грубо превалировать над интересами других. От дипломатии требовалась некоторая прозорливость.
2. Политика колебаний
В борьбе, которая шла в руководящих политических кругах Запада по вопросу о тактике в отношении России с момента захвата власти большевиками, первенствующее значение имела проблема подчинения советской власти германским императивам. Плохо осведомлённые о положении дел, мало разбирающиеся в сложной конъюнктуре русских отношений, иностранные политики шли по извилистым тропам. П.Н. Милюков так характеризует позицию союзников: «…до заключения Брестского мира союзники пробовали использовать даже и большевиков против Германии. После Бреста эта надежда отпала. Тогда на очередь стал — в апреле и в мае — новый план союзников для достижения той же цели, т.е. для удержания возможно большего количества германских солдат на Восточном фронте. Это был план воссоздания нового «Восточного фронта» где-нибудь внутри России… Россия при этом являлась не целью, а лишь средством, и притом средством временным, даже кратковременным. Этим объясняется внутренняя несерьёзность, почти авантюризм союзнических планов, явная невыполнимость дававшихся ими обещаний, лёгкость нарушения этих обещаний и вообще пренебрежительное отношение к недавнему союзнику, переставшему быть полезным. Отношение это впервые глубоко возмутило против союзников русское общественное мнение без различия партий» [с. 18].
Будучи прав в оценке союзнической тактики и впечатления от неё в русских общественных кругах, Милюков далеко неточно излагает перелом в политике союзников. Колебания продолжались вплоть до лета 1918 г. Отсюда противоречивые шаги, лишавшие какой-либо устойчивости междусоюзническую тактику: после Брестского мира неофициальные переговоры с большевиками пошли даже одно время усиленным темпом: Один из большевицких историков, М. Левидов, проделал чрезвычайно важную работу для истории первого подготовительного периода интервенции [К истории союзной интервенции]. Он исследовал не только официальные документы[203] и имеющиеся уже воспоминания, но и газеты того времени — всего 42 органа. В результате получилась довольно яркая картина тех этапов, по которым проходила официальная и неофициальная мысль о военной интервенции в России или, вернее, о помощи русским для воссоздания Восточного фронта[204]. Пользуясь данными, приведёнными в книге Левидова, и отчасти их дополняя, наметим в самых коротких чертах эти «этапы» интервенционной политики Англии, Франции, Америки и Японии.
Первый этап — это время, непосредственно примыкающее к большевицкому перевороту. Если орган английских «милитаристических» кругов — «Глоб» высказывает накануне переворота удивление тому, что союзники беспомощно наблюдают, «как Россия сама себе перерезывает горло»; если «Морнинг Пост» по получении известий о перевороте занимает определённую противобольшевицкую позицию и пишет: «Последователи Ленина — будет ли долгим или нет их существование — являются определёнными врагами Антанты и открытыми друзьями Германии. Никаких дел поэтому с ними быть не может. Перед союзниками лишь одна задача — установить какими-нибудь средствами связь с русским народом и с теми его элементами, которые остаются верными союзникам»; если возникает уже мысль о возможности вмешательства Японии[205] — английское правительство, скорее, стремится сохранить нейтралитет в русских делах: Россию надо предоставить на время самой себе.
Французское правительство сразу приняло тактику бойкота в отношении Советского правительства. 12/25 ноября шеф военной миссии в России ген. Лаверн довёл до сведения ген. Духонина полученную им телеграмму, которая гласила, что «Франция не признает власти Совета Нар. Ком.» [«Накануне перемирия». — «Кр. Арх.». XXIII, с. 215].
Официальная Америка довольно упорно молчала о России, склоняясь в лице Вильсона, скорее, к признанию советской власти. Поэтому американские представители в России — глава военной миссии ген. Джедсон и глава Красного Креста Томпсон — держат себя не только «относительно лояльно», но и завязывают сношения с Советским правительством в целях «разъяснения некоторых недоразумений». В январе и в Англии (Ллойд Джордж) намечается склонность к признанию советской власти для того, чтобы помешать Брестскому миру… Левидов даёт соответствующей главе наименование «Весна в январе». Никогда волна интервенционистских планов «не была на таком низком уровне, как в январе и в половине февраля 1918 г.».
На пользу сближения с Советским правительством работают три союзных представителя: английский консул Локкарт, член французской военной миссии кап. Садуль и представитель американского Красного Креста Робинс. Садуль сумел повлиять и на французского посла Нуланса, которого большевицкий историограф называет подлинным отцом интервенции. Под влиянием Робинса, сносившегося с Троцким, американский посол Фрэнсис неформально уведомил «большевицких лидеров», что в случае, если перемирие будет окончено и Россия будет продолжать войну, он рекомендует своему правительству формальное признание фактической власти правительства народных комиссаров и «всю возможную поддержку и помощь».
Разговоры были впустую. Мир всё-таки был подписан — формула Троцкого «не мир и не война», была отклонена[206]. В дни окончательного обсуждения Брестского мира можно отметить одну любопытную деталь, показывающую, как наивны были союзнические представители в Москве. Протокол ЦК партии большевиков, где тогда решались все основные вопросы, отмечает доклад Троцкого 22 февраля «о предложении французов и англичан» содействовать «в войне с немцами». Троцкий оглашает «ноту французской военной миссии». Бухарин считает, что «недопустимо пользоваться поддержкой какого бы то ни было империализма». Троцкий возражает: «Государство принуждено делать то, что не сделала бы партия». Разрешает спор отсутствовавший Ленин с обычной для себя аморальностью: «Прошу присоединить мой голос за взятие картошки и оружия у разбойников англо-французского империализма» [Протокол № 42[207]].
Мир, однако, ещё не ратифицирован. Робинсу дают понять, что ратификация в значительной степени зависит от отношения американского правительства к вопросу о поддержке советской власти… Другими словами, на всякий случай ставка делается надвое. 5 марта Троцкий передаёт американскому правительству ноту, где ставит вопрос: «Может ли советское правительство рассчитывать на поддержку Соед. Штатов, Великобритании и Франции в его борьбе против Германии». Не будем забывать, что на том же заседании ЦК партии, где были приняты немецкие условия (18 февраля), единогласно было постановлено: «Готовить немедленно революционную войну». С своей стороны, Локкарт имеет «длинное интервью» с Троцким и готов уже дать всякие авансы большевикам. «Троцкий осведомил меня, — пишет Локкарт, — что на съезде советов 12 марта будет, по-видимому, объявлена священная война Германии или предпринят такой шаг, который сделает неизбежным объявление войны со стороны Германии»[208]. Локкарт убеждает не предпринимать никаких враждебных по отношению Советского правительства шагов, так как не исключена возможность «прямого приглашения» американскому и английскому правительствам принять участие в защите Владивостока, Архангельска и т.д. Всякое враждебное действие лишь усилит германское влияние в России[209].
Как Троцкий умел втирать очки своей «священной войной», показывает тот факт, что даже известный писатель, определённый антибольшевик Гарольд Вильямс, «конфиденциальный агент британского правительства», по словам большевиков, уверовал, что «особенности революционной тактики большевиков не позволяют им принять этот мир как окончательный»… «В настоящее время, — сообщает он Министерству иностранных дел, — большевики являются единственной партией, обладающей в России действительной силой. Национальное возрождение в России вполне вероятно, и своей агитацией большевики могут помочь этому возрождению… Слухи о предполагаемой якобы интервенции в Сибири увеличивают чувство унижения во всех классах и переносят чувство гнева русского населения с немцев на союзников и ставят в опасность наши будущие интересы в России». Для большевиков всё это ловкие шаги дипломатии. Впоследствии в «Известиях» (22 июня) Троцкий в полном противоречии с тем, что говорилось, а вскоре и делалось, заявлял: «С тех пор, как англо-французская печать стала настаивать на необходимости военного вмешательства союзников в русские дела, чтобы побудить нашу страну к войне с Германией, я… заявил, что к вмешательству союзных империалистов мы не можем относиться иначе, как к враждебному покушению на свободу и независимость Сов. России»[210].
Шаги советских дипломатов объясняются в значительной степени угрозой выступления Японии, по поводу которого идёт в то время «ожесточённая борьба» в кругу союзников. Сведения об этом доходят до Москвы, и Фрэнсис телеграфирует своему правительству 9 марта: «Я опасаюсь, что если съезд ратифицирует мир, то это явится результатом угрозы японской оккупации Сибири… Троцкий сказал, что Япония, естественно, убьёт возможность сопротивления Германии и может сделать из России германскую провинцию»… «У меня нет достаточных слов, — добавляет Фрэнсис в другой телеграмме, — для того, чтобы охарактеризовать всё безумие японской интервенции». Фрэнсис почти убеждён в том, что, если не будет угрозы японской опасности, «съезд советов откажется ратифицировать этот мир».
Садуль с своей стороны убеждает Тома, что французские специалисты могут помочь большевикам создать «новую добровольческую армию» против немцев.
Актуальность японского выступления стояла в связи с февральскими агрессивными планами ген. Гофмана. 26 февраля в американской прессе появилось интервью с маршалом Фошем на тему о том, что в ответ «Япония должна встретить Германию в Сибири». Газеты лондонские и парижские начинают усиленно комментировать возможность со стороны Японии предпринять «действенные» шаги. «В парижских политических кругах, — передаёт корреспондент «Дэйли Мэйл», — все взгляды обращены на Японию». Агентство «Рейтер» официозно сообщает, что «занятие Германией Петрограда… может означать, что в ближайшие пять-шесть недель Германия захватит богатые области Сибири и Сибирскую железную дорогу». В это время, а не в 1917 г., как пишет Милюков, и было сделано Японией предложение союзникам о совместном выступлении — фактически это обозначало самостоятельное выступление Японии по «мандату» союзников. Однако этому решительно воспротивился Вашингтон. В «неопубликованной», но сообщённой Фрэнсису ноте Вильсона японскому правительству 3 марта подробно разбирались мотивы противодействия японской интервенции со стороны Соед. Штатов[211]. Учитывая «риск германского вторжения», американское правительство не считало целесообразным интервенцию главным образом потому, что такая «интервенция» вызвала бы «горячее возмущение» в России. В действительности позицию Соед. Шт. диктовали не только альтруистические и демократические принципы, но и исконный «неустранимый антагонизм» между американцами и японцами. «Нота» Вильсона задержала решение вопроса, но не сняла его с очереди. Напр., 11 марта в газетах появляется заявление Сесиля: «У нас есть сведения, что Германия организует военнопленных в Сибири… было бы весьма глупо, если не преступно, если мы не сделаем всех возможных шагов для того, чтобы предупредить германское нашествие на восток… Я полагаю, что было бы весьма разумно, если бы мы искали поддержки для этой цели у Японии» [с. 66]. Но в то время договориться союзники не могли, как это определённо явствовало из речи Бальфура в палате общин 14 марта. Английская пресса, комментируя эту речь, указывала, что «японская интервенция возможна с согласия не только всех союзников, но… и здоровых элементов России».
Между тем в России выступление японцев вызвало действительно почти всеобщее недоверие и протест — не так далёк был от истины Локкарт, телеграфировавший в Форен Оффис: «Вы не можете себе представить, какие чувства вызывает японская интервенция. Даже кадетская печать, которую нельзя обвинить в симпатиях к большевикам, громко осуждает это преступление против России». Совершенно несуразно поэтому утверждение покойного Гурко, что «Союз Возрождения», отстаивавший идею создания Восточного фронта, «обратился с просьбой к Японии об оказании помощи своими войсками на русской территории»[212]. Когда это было? Когда в апреле произошло частичное и самостоятельное выступление Японии во Владивостоке, в виде репрессии за убийство японского коммерсанта, Центр. Комитет нар.-соц. партии выступил перед старшиной иностранного Дипломатического корпуса с решительным протестом против действий японцев[213]. Недоверие к Японии столь глубоко проникло уже в сознание русского общества, что позже, когда фактически союзническая «интервенция» началась, в Сибири отряды союзников встречаются населением «с энтузиазмом», а японские недоверчиво, холодно, даже враждебно»[214].
Находившиеся за границей русские дипломатические представители, Бахметьев и Маклаков, считали своим долгом предупредить союзников об опасности такой интервенции. Мартовская пропаганда потерпела фиаско, тем более что в самой Японии далеко не было единства по вопросу об интервенции… В истории не приходится задаваться вопросом о потерянных возможностях. Президент Масарик считает, что «для борьбы с большевиками была одна возможность: мобилизация японцев» [I, с. 216]. Представитель французского командования на Востоке Гинэ, с именем которого нам не раз придётся встретиться, — он был самым ярким проводником идей интервенционной помощи России — с своей стороны утверждает, что «неустранимый антагонизм между американцами и японцами» помешал «низложить русский большевизм»[215]. Прошло более десяти лет. И картина будущего ещё не ясна. Есть вера в возрождение мощи России, но имеется ли твёрдое знание? И только потомки наши смогут положить на весы: развал России и возможное её спасение, допустим, даже при условии потери, может быть только временной, той или иной территории на Дальнем Востоке. Никакие, конечно, фразы о дружелюбии, никакие международные гарантии не могли охранить от фактического захвата при активной японской интервенции. Кто был прав: те ли, кто склонялся к ставке на Японию, или те, кто видел в её выступлении только угрозу целости России? Ответит на это только будущее. Жертвы и страдания иногда бывают необходимы в истории… Может быть, более прав был американский журналист Кольфорд, писавший: «Никакой логической связи между японской интервенцией в Сибири и положением в европейской России не было». Все последующие факты, скорее, показывают, что Япония, в конце концов, не задавалась сколько-нибудь широкими целями, а «просто имела в виду создать для себя точку опоры на Дальневосточном побережье для целей будущего» [с. 93].
Обезопасить всякого рода интервенцию могла только солидарность русской общественности. К ней и призывал Г.Н. Потанин в своём известном обращении к Сибири 13 марта. Он писал: «Сибирь в опасности. С востока в её пределы вступают иностранные войска. Они могут оказаться нашими союзниками, но могут также отнестись к нашим общественным интересам совершенно своекорыстно; это будет зависеть от того, как сибирское общество проявит себя в этот роковой момент». И Потанин призывал к деятельному участию в устройстве своей Родины; призывал «отбросить на время в сторону политические лозунги, которые разъединяют нас, и соединиться исключительно на почве интересов Сибири» [«Хроника». Прил. 20].
В упомянутой речи Бальфура 14 марта говорилось: «Большевицкое правительство — я полагаю — искренне желает сопротивляться германскому проникновению». Вера в эту «искренность» продолжает руководить политикой союзников. Как это ни странно, но именно после ратификации Брест-Литовского мирного договора начинается фактическое сотрудничество союзных миссий с большевицким правительством. «Моё правительство, — заявляет Фрэнсис, — готово оказать помощь всякому правительству в России, которое выступит с серьёзным и организованным сопротивлением против германского нашествия» [с. 84]. Осуществляется как бы план очень скоро самоопределившегося в сторону коммунизма Садуля. «Сотрудничество союзных миссий с большевиками в целях организации армии началось… Несколько офицеров будет находиться непосредственно у Троцкого. Они составят своего рода военный кабинет, который будет иметь наблюдение над действиями военного комиссариата», — пишет Садуль Тома 26 марта [Notes… р. 272]. Аналогичное телеграфирует из Москвы Робинс Фрэнсису в Вологду: «Французская миссия приняла предложение Троцкого и назначает офицеров для инспекторской работы в советской армии»[216]. Чем дальше в лес — тем больше дров. Троцкий санкционирует с начала апреля сотрудничество союзников и «красной гвардии» для защиты Мурманской железной дороги от «белогвардейцев и их германских союзников» (подразумеваются финляндские войска Маннергейма) в целях помешать немцам получить новую морскую базу на Ледовитом океане. С согласия большевиков должен произойти морской союзнический десант в Мурманске. И тот самый Локкарт, который скоро будет замешан в «заговоре» против советской власти и арестован, тот самый Локкарт, которого большевицкие чекисты в своём официальном органе «Еженедельник ВЧК» открыто будут предлагать подвергнуть физическим пыткам, чтобы узнать подноготную «заговора», дело которого начало полосу красного террора, с убеждением пишет Робинсу, подводя итоги стараний Советского правительства на пути соглашения в сотрудничестве с союзниками: «Вы согласитесь со мной, что всё это непохоже на действия германского агента и что попытка союзной интервенции с помощью и с согласием большевицкого правительства является желательной и возможной». Письмо датировано 5 мая. Так долго длится уже неестественное «сотрудничество». Садулю рисуется фантастическая перспектива привлечения к борьбе с немцами и большевиков, и их противников, которые «пришли бы работать не с большевиками, а с нами (т.е. союзниками) и параллельно с большевиками». 10 мая он рекомендует Тома сделать официальное обращение от имени Антанты по этому поводу. А для того чтобы этот жест имел бы серьёзное значение, необходимо, чтобы ему предшествовала «высадка союзников в Белом море и их продвижение в Сибирь» [с. 249][217]. В такие причудливые формы выливалась идея «интервенции».
Япония вновь интересует европейское общественное мнение. Ещё в конце марта Лондонская конференция рабочей партии выслушивает речь Гендерсона об условиях, при коих была бы приемлема японская интервенция: одобрение большинства русского народа, согласие союзников и Китая, гарантия японской незаинтересованности. Но несколько неожиданно Япония поставила Америку и Европу перед совершившимся фактом: 4 апреля во Владивостоке высадился японский десант. Официально он мотивировался защитой против организующихся в Сибири военнопленных.
С добросовестностью учёного президент Вильсон поручает своим представителям выяснить мнение различных политических партий в России по вопросу о вооружённой японской интервенции для отражения германской угрозы, а вместе с тем роль в Сибири немецких военнопленных. В Европу проникает слух о том, что с ведома и одобрения советской власти для борьбы против союзников вооружено уже 200.000 военнопленных. В этом видят реальный контроль Германии над деятельностью советской власти, что, естественно, в корень разрушает концепции московских «друзей» советской власти. Противогерманское сотрудничество союзников с большевиками начинает отражаться очень уродливо в кривом зеркале действительности.
3. Военнопленные
Таким образом, сталкивались две противоположные точки зрения на интервенцию. Французский журналист, коммунист Маршан, так их определяет: интервенция могла произойти «с активным участием или по меньшей мере с пассивным одобрением большевицкого правительства»; «интервенция должна быть направлена против этого правительства, должна иметь целью его низвержение и одновременное восстановление Восточного фронта». Какая схема победит? Весы должны были склониться в ту или другую сторону в зависимости от оценки влияния Германии на советскую власть. Первенствующее значение приобрёл при этом вопрос об организации германских военнопленных в России. Между тем это один из тех вопросов, который при современном состоянии материала не может быть во всей полноте разъяснён документально, как, впрочем, и большинство вопросов, связанных с таинственной страницей немецко-большевицких альянсов, которую в статье «Приоткрывающаяся завеса» я имел право не без основания назвать сказками Шахерезады.
Существуют уже контроверсы. Так, проф. Масарик в меморандуме, составленном для Вильсона в Токио 10 апреля, определённо свидетельствует: «Нигде в Сибири (от 15 марта до 2 апреля. — С.М.) я не видел вооружённых немецких или австрийских военнопленных»… Ещё раньше специально высланные в Сибирь для исследования вопроса о военнопленных на месте американский и английский офицеры Вебстер и Хиггс 30 марта доносят: «Вооружённых военнопленных в районе от Владивостока до Читы не имеется. Некоторые военнопленные в Иркутске вооружены — все они венгерские социалисты и записываются для борьбы против Семёнова в Маньчжурии». В другой телеграмме из Иркутска, 31-го, Хиггс выражает ещё большую убеждённость, что «здешний совет не имеет в виду вооружать военнопленных». 1 апреля Хиггс сообщает: «Во всей Сибири всего 1200 вооружённых военнопленных, которые являются социалистами-революционерами. Они охраняют других пленных, и главным образом германских офицеров, которых совет боится. Они не будут использованы в военных операциях. Совет дал официальную гарантию для сообщения нашему правительству о том, что максимум 1500 военнопленных будут вооружены во всей Сибири»…[218] К совершенно противоположному выводу пришёл в апреле же майор Пишон. Для него «военная активность немцев» представляется «фактом совершенно неопровержимым»; «по сведениям, полученным недавно, на Селенге, к югу от Байкала, под управлением немецких инженеров и военных специалистов устроена укреплённая военная позиция» [Доклад. С. 49]. П.Н. Милюков в своей работе утверждает, что сведения о японском выступлении 4 апреля «скрепили союз» между большевиками и германцами: «В Сибирь поехали германские офицеры и занялись вооружением венгерских и австрийских пленных» [II, с. 28]. К сожалению, этот историк гражданской войны редко указывает источник, откуда он черпает свои сведения. Приходится думать, что это только предположения самого автора.
Немцы, конечно, отрицают все эти факты. Можно сказать без колебаний, что цифра 200.000 организованных военнопленных — версия, ходившая и в Москве, — преувеличена[219]. Немцы не пошли бы официально на такую опасную для пленных затею. Но, очевидно, та или другая санкция давалась под видом, что большевики организуют только «интернационалистов».
Отрицали организации военнопленных и большевики. Ещё 22 декабря 1917 г. в «Правде» появилась никем не подписанная заметка, опровергающая «ложь», распространяемую буржуазными и подхалимными листками — в данном случае горьковской «Новой Жизнью», — об организации отряда военнопленных[220]: дело идёт о революционных интернационалистах австро-венгерцах, готовых предоставить целый отряд в распоряжение революционной России против «германского империализма». Этих «интернационалистов» оказалось чрезвычайно много. Уже в декабре происходит делегатское собрание военнопленных. На нём присутствуют 200 человек от 20.000. В апреле в одном Московском округе насчитывалось до 60.000 организованных пленных интернационалистов. На первом съезде военнопленных присутствует 400 человек формально от 500.000 организованных военнопленных[221].
Какого рода были эти «интернационалисты», прекрасно можно видеть из факта, рассказанного командующим большевицкими войсками на Юге, Антоновым-Авсеенко[222]. Он не отрицает попыток создания отрядов военнопленных в Донбассе в феврале 1918 г. «Вначале» они были неудачны. «Одну сформированную из германцев роту пришлось распустить после следующего эпизода. Роте этой производился смотр. Командующий похвалил роту на немецком языке. Все, как один, ответили: «Хох, кайзер Вильгельм»…» Совершенно аналогичное о немецких отрядах, под разными обликами и видами находившихся в Москве весной 1918 г., рассказывает автор дневника, напечатанного в «Голосе Минувшего».
Эти организованные и вооружённые военнопленные оказались рассеянными буквально повсюду и вместе с латышами и китайцами с Мурмана оказались главной основой советских войск в первый период борьбы. С ними мы встретимся при подавлении июльского восстания в Ярославле, организованного Савинковым. И не только с «интернациональным батальоном», активно участвовавшим в бою на стороне советской власти. Из документа, напечатанного в «Красной книге ВЧК» [вып. I], мы знаем, что «отряд Северной Добровольческой армии» сдался германской комиссии военнопленных, которая несколько неожиданно оказывается сильной «боевой частью» и сохраняет во время боя «вооружённый нейтралитет». Начальствовал над немецким отрядом лейтенант Балк… Кто же он? Отвечает нам автор воспоминаний, напечатанных в № 1574 «Возрождения», — Н. Мазинг. Балк — один из немецких контрразведчиков, работавших во время войны в России. Он орудовал до большевицкого переворота в Кронштадте вместе с Михельсоном и Рошалем, с которыми его свёл Натансон. Если изложенное всё точно, то оказывается, что Балк через главаря немецкого шпионажа в России полк. Бауэра был связан с Натансоном ещё в Цюрихе. Он находился в непосредственном ведении другого агента — майора австрийского генерального штаба Титца, числившегося в лагере военнопленных в Нижегородской губернии под фамилией… Блюхера[223]. О его прежней деятельности автор воспоминаний рассказывает довольно показательные подробности. После октябрьского переворота Балк работал в комендатуре Смольного под фамилией бывшего корнета Василевского. Титц в дни переворота находился в Москве и там, как артиллерист, налаживал обстрел Москвы (об участии немецких артиллеристов в стрельбе упорно говорили тогда в Москве). «Потом мне (т.е. Балку) — автор передаёт именно его рассказ — пришлось с ним работать вместе: мы усмиряли ярославское восстание. Он лично руководил орудийным огнём, я командовал батареей, солдаты были исключительно мадьяры из отряда, сформированного ещё летом 1917 г. на Волге. Немало колоколен удалось сбить!.. не будь нашей организации, ещё неизвестно, во что бы обернулось дело»…
Спустимся по Волге вниз. Один из руководителей Волжского фронта в июле записывает под Сызранью, 12 июля, в свой «дневник»: «Большевицкие войска главным образом из мадьяр, китайцев и латышей, с небольшим сравнительно количеством русских красноармейцев, были прекрасно вооружены артиллерией» [«Воля России», 1928, VIII, с. 101]. Под Симбирском 28-го его запись гласит: «В наши руки попал оригинал доклада большевика Мадракова… В нём чёрным по белому сказано, что при восстании против нас большевиков к последним «присоединяются мадьяры и австрийцы, которые разбиты по роду оружия и при выступлении займут определённые места под командованием офицерского состава и которым оружие будет выдано из склада»» [с. 125].
В имевшейся у меня копии[224] донесения члена «Союза Возрождения», нелегально переходившего большевицкий кордон на востоке, под 24 августа отмечается: «В составе Советской армии не менее 50% германских военнопленных». То же самое о Волге говорит и Савинков в очерках «Борьба с большевиками» [с. 44][225]. Было ли какое-нибудь преувеличение, когда кап. Голечек в брошюре «Чехословацкое войско в России», изданной в 1919 г. в Иркутске Информ.-просв, отделом Чех. воен. мин., писал про июльские бои у Бузулука: «Как везде, так и здесь чехословацкие части сражались с превосходящими силами неприятеля: 5000 человек преимущественно немцев и мадьяр, организованных и обученных немецкими и австрийскими офицерами» [с. 52].
Очень смело, как всегда, Троцкий говорил на июньском заседании в Большом театре: «Распространять такого рода слухи (о содействии большевикам со стороны Германии в борьбе с чехословаками) могут только негодяи» [«Известия», 22 июня][226]. Я не знаю, из каких источников почерпнул проф. Масарик сведения, что «большевики в июне предложили немцам, чтобы они разрешили против наших в Сибири вооружить немецких пленных; немцы были более корректны и высказались против этого» [II, с. 82]. При таком отказе каким образом могли появиться эти сильные боевые отряды среди военнопленных? Нет никакого сомнения, что переговоры между большевиками и немецким командованием велись едва ли не по инициативе последнего. У меня имеется определённое свидетельство в пользу такого предположения, исходящее из того источника информации, откуда я в своё время получил копию ноты Гинце (как мы знаем, подтверждённую), сведения о московской немецко-большевицкой контрразведке, об её провокационной работе в русской военной среде весной и летом 1918 г.[227]. Конечно, это были закулисные соглашения; открыто немецкое командование отказывалось от каких-либо санкций, равно как и челябинский ревком при наступлении чехословаков 26 мая официально отклонил предложение вооружения мадьяр[228]. А между тем для И.М. Брушвита, проехавшего почти всю Зап. Сибирь в апреле и в начале мая, уже в Екатеринбурге стало ясно, что «в Сибири идёт организация под видом интернациональных полков идеальных боевых частей немцев-мадьяр». «Я владею немецким языком, — пишет он, — и вот в кафе, в ресторанах мне пришлось слышать откровенные разговоры» [«Воля Рос.». X, с. 94]. Для Сибири это общий голос. И Гинс телеграфирует из Владивостока в Омск в августе об отрядах военнопленных, снабжённых артиллерией, и кап. Кириллов сообщает об артиллерийском батальоне мадьяр в Омске [«Вольн. Сиб.». IV, с. 41]; и эсер Неупокоев в письме Дерберу в Харбин 12 марта говорит о военнопленных в иркутском карательном батальоне [«Кр. Архив». XXIX, 15]; и Авксентьев в сентябре, указывая Вологодскому, находившемуся во Владивостоке, на необходимость воздействовать на союзников, отмечает, что иначе «с нами потеряют и они», так как при участии немцев, мадьяр, латышей, китайцев на стороне большевиков, «внутренний» фронт действительно стал «внешним»; и представители иностранных миссий в Иркутске (Буржуа и Жандр) в феврале протестуют безуспешно перед местной властью против снабжения военнопленных оружием, в то время как «простым людям» это запрещено[229]. И наконец, сами большевики post factum признают, что военнопленные повсюду в Сибири не только вливались в ряды Красной армии, но и образовывали специальные воинские части. Съезды военнопленных принимали решения о содействии Кр. армии и поголовной мобилизации[230]. Латыши, китайцы, мадьяры на первых порах не столько сопровождали Кр. армию, как говорит Дюбарбье[231], сколько, по словам чешских историков этого периода, составляли настоящую основу этих войск[232]. В книге Парфенова [с. 54–55] приводится небезынтересная записка проф. Томского техн. инст. Михайленко, представленная 21 августа от имени томского Комитета партии к.-д. Сибирскому правительству. Автор записки набрасывает план организации Восточного фронта при участии союзников. Попутно в ней характеризуется военная активность немцев.
«Во второй половине февраля н.г., большевистский комиссар для Сибири, Кобозев, представил в Совет народных комиссаров обширный доклад о неустойчивости советской власти в Сибири. Этот доклад вызвал тревогу в германо-большевицких кругах и был яблоком раздора между комиссарами — Лениным, Троцким, Подвойским и Раскольниковым, с одной стороны, Дыбенко, Бонч-Бруевичем и комиссарами Балтийского флота — Забелло, Мясоедовым и Измайловым — с другой. Германский штаб, по ознакомлении с упомянутым докладом, поручил своему отделению в Петрограде командировать для проверки тезисов доклада Кобозева опытных агентов… По их представлению были осуществлены следующие мероприятия:
1. В Перми, Самаре, Саратове, Казани, Царицыне и Астрахани учреждены отделения германского генерального штаба для подготовки Приволжского фронта на случай наступления сибирских войск и союзников с востока, причём по разработанному уже германскими офицерами плану главные бои должны произойти между Уральским хребтом и Волгой, западный берег которой должен служить последней укреплённой позицией.
2. В Казань, где находятся большие запасы готовых и сырых артиллерийских материалов, усиленные вывезенными с Мурмана и из Архангельска военными грузами, командированы германские химики и артиллеристы для организации вблизи фронта снабжения.
3. В Сибири вооружено до 23 марта 62.800 военнопленных, которым было предложено принять русское подданство; во главе этих вооружённых сил находился австрийский полковник Байер, а с мая месяца военный агент при графе Мирбахе — ф. Ульрих и майор Бах».
Большевицкий историк называет записку «очевидным шерлокхолмским шедевром буржуазной клеветы и дикой инсинуации, лженамеренно оттеняющими германофильство советской власти». Можно допустить, что в записке имеются преувеличения, но ведь нам важна сущность дела — общее его направление, а не детали. Рисуя план антигерманского выступления, записка говорила:
«Наступление сибирск[ой] армии потребует от германского верховного командования переброски значительных сил с запада на восток, так как, кроме сибиряков, наступление немедленно начнётся и в других местах: на Украине — армии ген. Скоропадского, северо-кавказских отрядов ген. Алексеева, Деникина, Эрдели; отрядов Дутова, Семёнова и других, которые вне зависимости от их политической идеологии могут быть объединены на общей платформе — войны с Германией; несомненно, усилится финская федеративная партия, возглавляемая Маннергеймом. Германскому командованию придётся поэтому бросить на русские фронты большие силы и затратить огромную энергию на войну на Приволжском фронте, где продовольственный вопрос обострён и где железные дороги немногочисленны.
Такое отвлечение немецких сил крайне выгодно для наших союзников, и, решаясь принять на себя часть армии Гинденбурга, Сибир. правительство может не только не отказаться от предъявления к союзникам самых тяжёлых и сложных по исполнению требований, но даже начать переговоры об отмене ограничений компенсаций, предложенных России за помощь союзникам в войне с Германией до Брестского мира.
Выступление России, несомненно, будет приветствоваться не только Англией и Францией, непосредственно заинтересованными в отвлечении с Западного фронта германских войск, но и Америкой и Японией, которые ныне стоят лицом к лицу с невыгодным для них распространением германского влияния».
Указывая на способ осуществить сношения с союзниками, записка ставит более узкую задачу: «Целью настоящей записки является доказать необходимость немедленного сооружения в Сибири заводов, работающих на оборону, и полную приемлемость и желательность такой меры для наших союзников, у которых требование Сибирского правительства о материальной помощи безусловно встретит самое горячее сочувствие…»
Сибирская обстановка летом 1918 г. была таковой, что чешские солдаты убеждены, что большевиков против них ведут немцы и что они сами «воюют, собственно, против Германии и Австрии» [Масарик. II, с. 83][233]. Могут сказать, что такая картина создалась с момента выступления чехословаков, как бы реализовавших осуществление противогерманского фронта на востоке. Были, однако, приведены факты, свидетельствующие, что организация большевиками «солдат-интернационалистов» в широком масштабе началась задолго до чехословацкого выступления — даже до японского апрельского десанта, в котором Милюков склонен видеть, в сущности, повод, побудивший немецкое военное командование послать офицеров-инструкторов в Сибирь. Отмечу, что упомянутый дневник «Немцы в Москве в 1918 году» начинает регистрацию своих сообщений о концентрации вооружённых военнопленных, одетых в русскую солдатскую форму русских солдат, разговаривавших на чистейшем немецком языке, о немецких штабах, контрразведках, о демонстрации «интернационалистов» под лозунгом «Kaiser Wilhelm und Deutschland liber alles», о тайных условиях Брестского мира, о праздновании приезда Мирбаха и т.д. и т.д. уже с конца ноября… В дни бесед Троцкого с представителями союзнических миссий из числа «друзей» советской власти потаённые разговоры ведутся большевиками и с германскими Oberleutnant’ами. «Везде и всюду немцы», — записывает автор дневника 6 марта. Он, правда, записывает не только Wahrheit, но Dichtung — это запись своеобразного политического фольклора. Не всегда ещё можно правдоподобное отделить от безусловно достоверного. К сожалению, до сих пор нельзя ещё раскрыть всех скобок — вскрыть инициалы, обнаружить в полной мере источники информации. Здесь время для безоговорочной истории действительно ещё не наступило и не наступит до тех пор, пока в России царит коммунистическая диктатура с её чекистским судопроизводством. «Их господа — немцы», — делает заключение политический осведомитель-бытописатель, находившийся до некоторой степени в центре общественных наблюдений того времени. «Прибывший 4 апреля Мирбах, — подтверждает Мякотин, — являлся чуть ли не властелином в Москве» [«На чужой стороне». II, с. 188]. Это с некоторым запозданием понял и Фрэнсис.
Политика немцев, в свою очередь, была двойственна и противоречива. Теперь мы знаем разногласия, которые существовали между военным ведомством и дипломатическим корпусом по вопросу о тактике в отношении большевиков. От большевиков спорадически эта тактика искала опоры в русских монархических кругах. Поиски были взаимны. Неоспоримо, что летом 1918 г., по мере выяснения союзнических горизонтов, выяснялось и направление германской акции в России, которая через переговоры с представителями так называемого «правого центра» о низвержении большевиков[234] пришла к солидарности действий с ними, устанавливаемой августовской нотой министра иностранных дел фон Гинце. Но не следует здесь преувеличивать роль «Восточного фронта», толкавшего якобы немцев в объятия большевиков. Это любят подчёркивать все русские политические деятели, которые относились отрицательно к «совершенно фантастическому» плану, по их мнению возникшему «в охваченных страхом от крушения русского Восточного фронта французских правительственных кругах». Эти деятели весной и летом 1918 г. примкнули в Москве к так называемому «правому центру» — среди них были, казалось бы, столь разные по политическому миросозерцанию люди, как Милюков и Гурко. Милюков написал с этой точки зрения свою историю гражданской войны, Гурко дал воспоминания, напечатанные в т. XV «Арх. Рус. Рев.» И.В. Гессена. …«Как раз в то время, — пишет Гурко, — когда велись переговоры с французами об образовании Уральского фронта, некоторые представители германского правительства завязали сношения с группой политических деятелей умеренно-правого направления» [с. 14]. Неудачу переговоров Гурко объясняет тем, что Германия, убедившись, что «может иметь дело только с правыми общественными кругами… естественно, отказалась от мысли строить свои планы на воссоздании порядка в России» [с. 15].
Но основной причиной, «положившей окончательный конец переговорам с немцами», была «мысль об образовании нового Русско-японского фронта на Урале и состоявшаяся вслед за тем высадка японских войск во Владивостоке». То и другое стало известно германцам, «причём как раз в тот момент (июнь…), когда германское правительство перешло на точку зрения германских военных кругов о необходимости в германских интересах воссоздать порядок в России и покончить с большевиками». Гурко делает большую хронологическую ошибку, так как японский десант во Владивостоке произошёл в апреле. Милюков идёт ещё дальше — он даже захват немцами Украины объясняет опасностью «маловероятного» возобновления Восточного фронта и японского десанта: «Немцы двигались навстречу Восточному фронту внутрь России» [с. 20]. Эта донельзя искусственная концепция также расходится прежде всего с хронологическими датами событий.
4. Выступление чехословаков
Потому ли, что русские общественные деятели сумели воздействовать на московских представителей Антанты и убедить их, что «до свержения большевицкой власти не может быть никаких надежд на возобновление Россией борьбы с Германией»[235]; потому ли, что группа иностранных дипломатов и военных агентов, проводивших мысль о создании Восточного фронта при непосредственном участии большевиков, персонально ослабляется с отзывом из России Робинса, — «соглашательская эпопея», начавшаяся после Брест-Литовского мира, постепенно ликвидируется. И Садуль, и Маршан виновником того, что сближение с большевиками, шедшее «гигантскими шагами», аннулируется, считают французского посла Нуланса, в начале апреля вернувшегося из Финляндии. «Как только Нуланс прибыл в Вологду, — пишет Маршан, — идея интервенции по второй схеме одержала верх и приняла определённую форму: интервенция против немцев с предварительной целью уничтожения большевиков». Большевики, по характеристике Садуля, были «вне себя» по поводу интервью Нуланса 26 апреля, где тот приветствовал владивостокский десант. К тому же времени пришло новое заявление Клемансо (14 апреля) о непризнании существовавшего «русского правительства» и заключенного им мира. 9 мая Фрэнсис со своей стороны уведомляет государственный департамент, что «время для союзнической интервенции в России наступило». В своей книге «Russia from the american embassy» Фрэнсис подробно излагает мотив своего прежнего отношения и доводы в пользу новой позиции. Для Фрэнсиса нет сомнений в том, что «Германия, при посредстве Мирбаха, имеет доминирующую роль и контролирует советское правительство. Мирбах является фактическим диктатором». Вместе с тем американский посол отмечал, что «многие организации в России уведомили союзнические миссии…. что Русский народ будет приветствовать интервенцию». Сомневаясь в том, что русские могут оказать «материальную и физическую помощь интервенции», Фрэнсис признавал, однако, невозможным, чтобы политика союзников оставалась «терпимой по отношению к правительству, защищающему принципы большевизма и виновному в тех жестокостях, которые практиковались советским правительством».
Историк «дипломатической подготовки» интервенции, подводя итоги, говорит: к концу мая «в среде союзных миссий в России не было ни одного человека, который стоял бы на точке зрения мурманского эпизода, т.е. интервенции с одобрения и с помощью Советского правительства» [Левидов. С. 129][236].
Напрасно, однако, думать, что политика союзников с этого момента стала отчётлива, что исчезли колебания и противоречия и устранена была двойственность всех предшествовавших месяцев.
Маршан передаёт слова, якобы сказанные ему французским генеральным консулом в Москве Гренаром при начале чехословацкого выступления: «Интервенция, которую мы старались вызвать и которая до некоторой степени является нашей собственной работой, началась. Нужно стараться, чтобы она была успешной…» Да, и Гренар и Нуланс стояли за «активную интервенцию» — в этом, пожалуй, нет сомнений, но этим не определялся ещё окончательный выбор позиции в Лондоне, Париже и Вашингтоне. Там мы ещё встретимся и с колебаниями, и с противоречиями. Там всё ещё не было ни «определённого плана по отношению к России», ни «единообразного отношения к большевикам» [Масарик. I, с. 214]. В силу этого и в России продолжала существовать какая-то вредная двойственность. На истории чехословацкого выступления это становится очевидно.
Несколько неожиданное выступление чехословаков спутало все карты и тем самым способствовало разъяснению запутавшейся дипломатии. Недаром 29 мая «Дейли-Мейл» писала: «Союзники должны благодарить чехословаков за окончание долгого периода сомнений и отсрочек».
Выступление чехов имело огромное значение как для «фантастического» проекта Восточного фронта, так и для всех последующих событий в России… Мотивы выступления чешскими политическими деятелями по-разному формулировались в разное время, поэтому необходимо остановиться на этом первоначальном периоде. Роль чехов в Сибири — больной и сложный вопрос. Теория и практика здесь резко разошлись. Жизнь действительно с большой отчётливостью подтвердила одно из положений президента Масарика: «Жить всегда одним только умом — безумие» [II, с. 140]. Вопреки всем планам одного из главных творцов чехословацкой независимости, вопреки его воле, чехи и словаки были тесно вплетены в жизнь русского народа в период сибирского «анабазиса» — так назвал Пуанкаре продвижение чехословацких войск к Владивостоку. Вопреки теоретически признаваемому принципу нейтралитета в русских делах, чехам и словакам пришлось быть определённо действенной силой на внутренних фронтах гражданской войны в России.
У руководителей чешской политики в теории была совершенно определённая позиция… Большевицкий переворот застал чехословацкий корпус как независимую часть около Киева[237]. Этот корпус, с согласия русского генерального штаба, подлежал перевозке во Францию[238].
«С Духониным было решено, — говорит Масарик, — что наше войско предполагается исключительно против нашего врага… Так был принят и подтверждён русскими же мой главный принцип о невмешательстве. Таким образом, мы достигли уверенности, что во время партийных споров и боёв среди русских нас не будут звать то одни, то другие» [I, с. 187]. Большевицкий переворот формально не изменил положения чехословацкого корпуса. Большевицкий главковерх Муравьёв обеспечил чехам «вооружённый нейтралитет» и отъезд из России во Францию. «Таким образом, — заключает Масарик, — большевицкая революция нам не повредила» [I, с. 220].
Дело оказалось более сложным с момента отделения Украины, признанного центральными державами. Оставаться на территории государства, которое заключило мир с Германией и Австрией, чехословацкий корпус уже не мог. Кроме того, президент Чехослов. Нац. Совета руководствовался и другими соображениями как бы морального свойства. Он сам их формулирует так по отношению к Украине: «Войско было формировано с согласия России, России же наш солдат присягал в верности». Опасался проф. Масарик и за судьбу пленных: «Без России же мы не могли попасть в Сибирь, а оттуда во Францию». Согласно теории нейтралитета, Масарик отказался, несмотря на убеждения Корнилова, Алексеева и Милюкова, выступить против большевиков. Надо сказать, что в аргументации своей в данном случае автор не совсем последователен, так как, помимо нейтралитета, выдвигает и другие мотивы и тем самым как бы допускает возможность вмешательства во внутренние дела России при иной обстановке. Двойственность такой позиции оказала впоследствии своё влияние в Сибири.
Проф. Масарик отверг предложение потому: 1) что, по его мнению, русские политики неверно оценивали общее положение России и у него не было доверия к их руководству и к их организационным способностям; 2) что корпус ещё не был готов и в боях у Киева и Бахмача чехи убедились, что они слабы по сравнению с немцами, а чехи рисковали, что большевиков от них будут защищать немцы и австрийцы; 3) что выступление чехов было бы не понято русским населением; 4) что к чехам «сейчас же присоединились бы черносотенцы» [I, с. 213–214]. Автор, впрочем, оговаривается: «Будучи частью французской армии[239], мы, естественно, применили бы оружие для защиты французов и всех остальных союзников, если бы на нас было совершено нападение» [с. 212]. Допускал автор и прямую даже войну с Россией — «с большевицкой Россией, так как иной не было», но её надо было официально объявить: «Я бы присоединился с нашим корпусом к армии, которая была бы способна вести войну с большевиками и немцами и которая защищала бы демократию против большевиков» [с. 216].
Я думаю, что читатель должен будет согласиться, что и в построении проф. Масарика, к сожалению, имеются черты некоторой неопределённости и тех самых роковых противоречий, которыми отличалась вся тогдашняя политика союзников в отношении России. Таким образом, отказавшись идти вместе с антибольшевицкими силами в период соглашательского с большевиками этапа союзнической дипломатии, чехословацкие представители в России 20 марта окончательно завершили свои переговоры с советской властью о беспрепятственном проезде через Сибирь во Владивосток. По мнению Масарика, «при данных обстоятельствах сибирский путь был самый верный» [с. 221].
Сам Масарик 7 марта уехал на Запад в целях содействия перевозке чехословацких войск во Францию, оставив секретарю Отд. Нац. Сов. в России Клецанде инструкцию: если дело дойдёт до антибольшевицкого восстания, в русские дела не вмешиваться [с. 223][240]. Впрочем, одна оговорка в видах «возможных осложнений» делается и здесь: «Лишь тот славянский народ и та партия, которые открыто вступают в союз с нашим неприятелем, являются нашими врагами» [II, с. 83].
«Нейтралитет» чехословацких войск был разрушен самой жизнью. Чешские историки и политики склонны за это обвинять большевиков, — напр., Папоушек, бывший секретарь Масарика в России, определённо заявляет, что, если бы «не абсурдное нападение большевиков на чешские эшелоны, России не пришлось бы пережить последовавшие грозные годы»[241]. Большевицкие историки всю вину возлагают на чехов, вернее, на дипломатию союзников[242]. В данном случае почти бесспорно более права советская историография — двойственность союзнической позиции ставила в двусмысленное положение чехов с самого начала и подвергала большому испытанию тот «вооружённый нейтралитет», который теоретически хотел выдержать Масарик.
Соглашаясь на эвакуацию чехословаков, советская власть потребовала частичного их разоружения, сохраняя вооружение, необходимое «для обороны против контрреволюционеров» (такая мотивировка имелась в телеграмме Сталина 26 марта). Изданный в Пензе приказ 27 марта предписывал каждому эшелону оставить для своей охраны лишь одну вооружённую роту. Местом разоружения должна была быть Пенза. При недоверии к большевикам пензенский «договор», по свидетельству Штейдлера, вызвал крайнее возмущение в чешских эшелонах[243]. Само по себе разоружение Масарик в своих воспоминаниях (равно и в сообщении американскому токийскому посланнику) считает вполне естественным процессом. Таким же второстепенным вопросом считал вопрос о сдаче оружия и французский комиссар при чехослов. Нац. Совете майор Верже, писавший в «Чехословацком Дневнике» (официозная газета при армии): «Оружие, которое вы имеете, было вам дано Россией, когда вы вступили в ряды её армии. Эта армия теперь мобилизована. При самых выгодных условиях вы бы сдавали оружие во Владивостоке, но не забывайте, что Франция вооружит вас с головы до ног, как только вы придёте на французскую территорию».
Следует иметь в виду, что продвижение эшелонов началось тогда, когда советская власть чувствовала себя весьма нетвёрдо в Сибири и организующаяся «контрреволюция» стала то там, то здесь себя проявлять. Ещё 10 марта президиум Центросибири, опасаясь выступления против власти, признал нежелательным продвижение чехословаков и ходатайствовал перед Совнаркомом о направлении эшелонов на Архангельск [«Хроника». Прил. 60]. Это ходатайство до некоторой степени совпадало с тенденцией французской миссии двигать чехов через Архангельск [Масарик. II, с. 84][244]. Впрочем, не одна только французская миссия выдвигала такой план. При возможности соглашения с большевиками на почве единого противонемецкого фронта считалось нецелесообразным движение на восток. Так, Робинс телеграфирует Фрэнсису 29 марта: «Посылка этих войск кругом света является бессмысленной тратой времени, денег и тоннажа». Таким образом, приостановку продвижения чехословаков в апреле нельзя отнести только на счёт злой воли большевиков. После японского десанта советская власть вдвойне склонна была изменить маршрут, не доверяя лояльности чехов и «опасаясь захвата Сибирской жел. дор.» [письмо Садуля Тома 21 мая][245]. И охотно шла, как утверждает Садуль, на эвакуацию через Архангельск — если переброска фактически задерживалась, то потому, что Троцкий не получал ответа относительно, тоннажа. Затруднение якобы встретили большевики и в требовании немецкого правительства о возвращении военнопленных, в силу чего 21 апреля Чичериным было отдано распоряжение о приостановке передвижения чехов на восток.
Эвакуировавшиеся чехи ничего не знали о закулисных проектах и разговорах… Большевики опубликовали характерный документ, вскрывавший закулисную сторону. Это письмо чешского представителя Нац. Сов. в Вологде при союзниках — д-ра Страки, датированное 9 мая. Он описывает свой разговор с Лелонгом, уполномоченным ген. Лаверна, приехавшим из Москвы. По словам последнего, телеграмма Чичерина, на основании которой чешские эшелоны, находившиеся на запад от Омска, направляются на Архангельск и Мурман, явилась «благодаря влиянию союзников». На вопрос Страки: «Можно ли нам открыто перед нашими войсками сказать, что направление на запад определено союзниками, а не Россией и почему?» — он получил ответ: «Нет, это нельзя… Намерение союзников — неизвестно посольствам, находящимся в Иркутске. Это известно лишь 4–5 лицам и непременно должно оставаться тайной: этого требует интерес самого вопроса, и от этого может зависеть успех» [Владимирова. С. 224].
Вероятно, скрытность в данном случае объяснялась нежеланием, чтобы немцы узнали о направлении эшелонов на север, где проектировался союзнический десант, к которому, очевидно, должны были присоединиться переправляемые во Францию чехословаки. Но на сибирские эшелоны приостановка продвижения произвела сильное впечатление. В ней видели немецкую интригу. К тому же шла агитация чешских коммунистов, сеявших слухи о том, что войска до Франции не дойдут.
«В атмосфере, насыщенной взаимным недоверием и подозрениями, — пишет историк чехословацкой «легии» в Сибири, — наши войска чувствовали себя очень плохо, и среди них начали раздаваться голоса, требующие, чтобы продвижение на Владивосток было достигнуто более радикальным способом. Достаточно сослаться на резолюцию секретного совещания начальников отрядов первой чехословацкой дивизии 13 апреля, известной под именем Кирсановской резолюции, которая была подана командиру корпуса… Но и во второй дивизии, первые эшелоны которой были уже во Владивостоке, а другие находились частью в Сибири, а частью на Урале, было такое же настроение. Там были главным образом офицеры 7-го полка, капитаны Гайда и Кадлец, которые уже в начале мая были убеждены, что конфликт с большевиками неизбежен и что дорогу во Владивосток придётся пробивать с оружием. Поэтому на всякий случай старались обеспечить свои отряды; например, капитан Гайда в половине мая неофициально вступил в переговоры с некоторыми руководителями русского тайного антибольшевицкого движения в Новониколаевске» [«Вольная Сибирь». IV, с. 19–20].
На почве общего возбужденного настроения 14 мая в Челябинске произошёл инцидент, которому суждено было стать формальным поводом к вооружённому выступлению чехов. Инцидент состоял в убийстве чехами мадьярского солдата, обвинявшегося в поранении чеха. Челябинской следственной комиссией было арестовано несколько чешских офицеров, заподозренных в сношениях с «контрреволюционерами» (чешские источники говорят об аресте депутации, посланной в Совет)… В ответ, по распоряжению командира чешского эшелона Войцеховского, был занят вооружёнными силами вокзал и предъявлено ультимативное требование об освобождении арестованных. В сущности, конфликт был улажен на этот раз без кровавого столкновения. Но большевики, утверждает Штейдлер, «воспользовались этим случаем, чтобы окончательно ликвидировать весь чехословацкий вопрос».
21 мая были арестованы в Москве оба представителя Отделения Чехосл. Нац. Совета Макса и Чермак «совершенно незаслуженно», так как вели себя лояльно по отношению к советской власти. Одновременно с арестом было дано распоряжение о полном разоружении и расформировании чешских эшелонов [телеграммы Троцкого и Аралова]. Чехословакам было предложено «организоваться в рабочие артели по специальностям и вступить в ряды Красной армии». Обе слишком поспешные телеграммы, объясняемые сведениями, доходившими до большевиков, являлись крупной тактической ошибкой со стороны большевицкой власти, но едва ли есть какое-нибудь основание предполагать здесь провокацию: выступление чехословаков было не в интересах большевиков. Последние так мало рассчитывали на возможность сопротивления на Урале, что даже эвакуировали золотой запас в Казань, как наиболее безопасное место[246].
«Лояльные» Макса и Чермак, принимая все условия Троцкого, предписывали с своей стороны сдать всё оружие официальным представителям местных советов, причём объявляли, что «каждый, кто не выполнит этого приказа», должен рассматриваться как мятежник и ставит себя вне «закона». От имени Масарика Макса заявил, что происшедшие недоразумения в Челябинске, ошибка чехов. Он требовал немедленного прекращения всякого рода выступлений, которые препятствуют выполнению «национального дела». Отмечая уступчивость Максы, Садуль вместе с тем выражает сомнение, что чехи в Сибири доверчиво отнесутся к этим телеграммам… Там настроение, как мы знаем, было уже иное. По словам Штейдлера, уступки, сделанные советской власти, вызвали большое возмущение, и Отделение Нац. Совета ввиду проявленного оппортунизма потеряло авторитет в войсках…[247] Съезд воинских делегатов в Челябинске (16–20 мая) встал определённо на точку зрения неизбежности столкновения и постановил, прекратив дальнейшую сдачу оружия, двигаться «собственным порядком» во Владивосток. Управление передвижения было изъято из-под руководства Отд. Нац. Сов. и передано особому исполнительному комитету съезда во главе с командирами полков — Чечек, Гайда и Войцеховский. Председателем Комитета был избран член Отд. Нац. Совета Б. Павлу.
В сущности, произошла маленькая внутренняя революция[248]. «Относительно внутренних русских дел оставался действительным старый принцип нейтралитета»[249], — подчёркивает Штейдлер. Ясно, однако, что теперь это было фикцией. Чехи должны были столковаться с антибольшевицкими силами, иначе им грозила бы опасность попасть вновь на положение военнопленных и быть выданными Германии… С этой стороны Масарик прав, когда говорит: «Наши бои в Сибири не были интервенцией — только обороной» [II, с. 82].
25 мая последовала известная грозная по содержанию телеграмма Троцкого: «Все советы на жел. дор. обязаны под страхом тяжёлой ответственности разоружить чехословаков. Каждый чехословак, который будет найден вооружённым на жел.-дор. линии, должен быть расстрелян на месте, каждый эшелон, в котором окажется хотя бы один вооружённый, должен быть выброшен из вагона и заключён в лагерь военнопленных… Одновременно посылаются в тыл чехословацким эшелонам надёжные силы, которым поручено проучить мятежников… Ни один вагон с чехословаками не должен продвинуться на восток…»
Большевицкие отряды, говорит Штейдлер, «предательски» напали на наши эшелоны… Во всяком случае, начались повсеместные выступления чехов и сорганизовавшихся русских антибольшевицких сил.
«Сталкиваясь непосредственно с организованными мадьярами, считая, что требования разоружения и остановки продвижения на восток исходят от Мирбаха[250], наши солдаты, — пишет проф. Масарик, — были убеждены, что большевиков против нас ведут немцы… и что воюют, собственно, против Германии и Австрии». Казалось, что «воскресший чешско-русский фронт является обновлением борьбы с немцами и австрийцами» [II, с. 83–84]. Только русские проявляли больший интерес к «противосоветскому фронту», а чехи к «противогерманскому»[251].
Таким образом, в Сибири взаимоотношения определились достаточно ясно. Как заявили впоследствии большевики в воззвании Комиссариата Сов. Упр. Сибири от 1 августа, «40.000 новых иноземных помощников в лице чехов» шли, чтобы «закабалить» трудящихся Сибири, сделать их «рабами» и «задушить революцию» [«Хр.». Прил. 42]. Иностранная дипломатия в Сибири всё же удивлена конфликтом и принимает «все меры к мирной его ликвидации» [Штейдлер]. Вступается за чехов и центр.
24 июня Садуль пишет[252]: «Вчера я снова подтверждал Троцкому, что французская военная миссия удивлена и обескуражена борьбой, неожиданно возникшей между советами и чехословаками»… Начинается какая-то полная неразбериха. Садуль более 100 раз официально говорит Троцкому от имени ген. Лаверна о желании Франции ликвидировать конфликт в Иркутске.
24 июня между мирной делегацией Центросибири и чехословацкими эшелонами заключается даже договор, по которому на протяжении всей Сибири устанавливается «общее перемирие». Предварительные условия как основа для мирных переговоров гласят: взаимное освобождение пленных; отказ чехов от всякой связи и содействия политическим партиям и пр., борющимся против советской власти; в случае ликвидации конфликта чехословацкие войска начинают отправляться из Владивостока с 1 июля и т.д. [«Хр.». Прил. 35]. В конце того же июня, говорит Штейдлер, чехословацкие эшелоны получают «полуофициальное» сообщение, что Антанта одобряет выступление и что союзники придут к ним на помощь. Очевидно, Штейдлер имеет в виду заявление представителя французской военной миссии в Сибири майора Гинэ. Он обратился к чехословацким войскам с таким воззванием: «На здар, братья! Вчера я был счастлив сообщить временному исполнительному комитету чехосл. армии великую новость: шифрованную телеграмму от французского посланника, доставленную мне специальным курьером и содержащую извещение о выступлении союзников в России. К великому своему удовольствию, я уполномочен передать чехословацким частям в России за их выступление благодарность союзников»…[253] Садуль 13 и 16 июля, комментируя этот документ, утверждает, что генерал Лаверн отрицает его аутентичность и что Гренар официально должен его опровергнуть [ib. Р. 94, 98]. Садуль прав: параллельно ведутся две политики, взаимно друг друга исключающие.
Вся эта действительность могла бы быть целесообразна в том случае, если бы определённо принятое решение идти с антибольшевицкими русскими силами диктовало выжидательную тактику с целью помочь сорганизоваться в крайне ненормальных и тяжёлых условиях, о которых говорит Фрэнсис в своей «исповеди» (так называет Левидов страницы в воспоминаниях американского посла, обосновывавшие необходимость выступления союзников в России). Этого определённого, окончательного официального решения ещё не было. Отсюда «ложным» считает Штейдлер утверждение большевиков, что план чехословацкого выступления был заранее подготовлен [«Вольная Сибирь». IV, с. 26]. Это — версия чешских коммунистов, относивших в своём органе «Прокопник Свободы» (27 июня) соглашение уже к марту месяцу. То же утверждал работавший в военной миссии французский коммунист Паскаль на московском эсеровском процессе [Владимирова. С. 215].
Большевицкие историки усиленно цитируют сообщение о якобы бывшем в Москве в апреле совещании во французской миссии при участии русских военных о создании противогерманского фронта и использовании чехов. Наиболее подробные сведения об этом совещании находятся в книге Парфенова.
«В апреле, — пишет Парфенов, — центральному[254] штабу стало известно, что в Москве, в связи с прибытием из Парижа представителя французского генерального штаба, полковника Корбейль, начальником французской военной миссии генералом Лаверн и английской — генералом Локкарт, с участием представителей русской академии генерального штаба, полковника Сыромятникова и генерала Иностранцева, разрабатывается план низвержения советской власти и возобновления противогерманского фронта на территории России.
Для координирования действий и информации о положении дела в Сибири 12 апреля в Москву был послан представитель центрального штаба, капитан Коншин, который с документами представителя союза сибирских кооперативных союзов Закупсбыта, совершенно свободно доехал до Москвы, принимал участие в контрреволюционном совещании в стенах французской военной миссии и так же свободно возвращался в Новониколаевск.
На этом московском совещании решено было, что чехословацкие войска, эвакуируемые на Дальний Восток с согласия Совета Нар. Комиссаров, постепенно займут наиболее стратегические опорные пункты Уссурийской, Сибирской и Уральской жел. дороги и, координируя свои действия с нелегальными контрреволюционными организациями, выступят против советской власти. За эту «услугу» английское и французское правительства обязывались помочь отделению чехословаков от Австро-Венгрии и признать будущую Чехословацкую самостоятельную республику и в дальнейшем выплачивать содержание чехословацким войскам. Причём, учитывая настроение чехословацких войск, имелось в виду «убедить» военного и морского комиссара Советской республики Л. Троцкого «разоружить» чехословаков, что должно было послужить сигналом и быть оправданием в глазах последних факта их противосоветского выступления»[255] [с. 19–20].
В истории гражданской войны ещё столько неясных и загадочных страниц, что пока нет возможности отделить в этом рассказе истину от вымысла. Невероятного ничего в нём нет. Надо помнить, что отдельные представители союзников в России, оторванные от центра, вели, часто вынужденно, свою самостоятельную линию, создавали и осуществляли свои планы, иногда совпадавшие, а иногда и расходившиеся с предложениями других представителей: расхождение было не только между дипломатическими ведомствами и военными миссиями, что в своих письмах отмечает Садуль в отношении Франции, — «расхождение» было между отдельными лицами. Поэтому и заверения, и обещания, и действия так часто бывали и неопределённы и противоречивы.
В июне как будто бы нет уже сомнений в том, что союзники фактически поддерживают противобольшевицкий фронт. В разных русских общественных кругах совместно с отдельными представителями союзников обсуждается план действий. Эти переговоры более или менее подробно описаны деятелями «Правого» и «Национального Центра» и «Союза Возрождения»; о них рассказано на московском процессе эсеров и самими подсудимыми и свидетелями из бывших соратников иностранных миссий; они изложены в показаниях Савинкова. Мы не можем на них останавливаться[256]. Это будет уже другая тема, требующая особого, прежде всего критического детального рассмотрения — столько здесь контроверсов и искажающих действительность тенденциозных показаний. Нет фактов, на которые неоспоримо можно бы было опереться. Представители союзников совершают «соглашения», о которых в центре не знают. Все конспирируют-конспирируют друг от друга, участвуют на свой страх и риск в отдельных «заговорах», имеющих уже определённую цель низвержения существующей власти.
На какие общественные круги можно было опереться? Если Пишон из Сибири рекомендовал обосноваться на левых государственных элементах[257], то в Париже склонны считать, что для России приемлема только монархия. Пожалуй, такая же точка зрения начинает господствовать и в среде английского правительства. По крайней мере, Гавронский, после одной ответственной беседы, сообщает Чайковскому 11 сентября[258]: «Английское правительство считает необходимым опереться на монархистов, так как почти вся кадетская партия, в которой произошёл сдвиг направо, состоит из монархистов»… Она считает не существенным, если «придётся организовать сопротивление Германии в России, опираясь на монархию, так как Германия будет окончательно побита, а не опираясь на германскую реакцию, русская реакция не страшна, в конце концов, она исчезнет сама собой»… «Юридически, — добавляет интервьюер, — англичане признают только то правительство, которое будет санкционировано Учр. Собр.». Но умеренно правые (термин Гурко) элементы отталкивают своей несвоевременной немецкой «ориентацией». И ставка делается на всех. Нельзя обвинять за это представителей иностранной дипломатии. Как было разобраться в русской общественной мешанине? Где и у кого были гарантии на успех? Это была игра со многими неизвестными. Но вот в чём была ошибка дипломатии — если хотите, её преступление. Русская антибольшевицкая общественность, конечно, не была в то время достаточно осведомлена о закулисной «интриге», в которой, как мы видим, немаловажную роль сыграли и большевики. О двойной бухгалтерии союзников при создании Восточного фронта, вероятно, очень немногие имели весьма отдалённое представление. И когда иностранные дипломаты уверяли о близости «интервенции», уже в антибольшевицком «аспекте», мы им верили и на этом основании создавали свои построения[259]. Происходила вольная и невольная «провокация», вызывавшая преждевременные самостоятельные выступления русских организаций вне связи с общим планом.
Мне кажется, нечто аналогичное произошло и с чехословацким выступлением. Сам же факт выступления ребром поставил вопрос об интервенции в общественном мнении союзных держав. Именно с июня начинается новая газетная кампания за интервенцию: даже итальянская «Корьере делла Сера» 2 июня требует прекращения политики пассивности по отношению к русскому вопросу и заявляет, что «молчаливая оппозиция, зародившаяся в тылу большевицкого террора, должна быть всячески поддержана».
В связи с чехословацким восстанием «военная сторона интервенции резко изменилась, — пишет 1 июня «Манчестер Гардиан», бывшая противница интервенции, — речь идёт о том, чтобы прийти в соприкосновение с чехословаками и сделать их ядром для новой армии, могущей сражаться против Германии, и воссоздать Россию». «Нет никакого другого пути, кроме посылки в Россию союзных войск в достаточном количестве, — утверждает 2 июля «Дейли Кроникл», — чтобы они могли служить ядром для всех тех сил России, которые стремятся к восстановлению независимости». Орган Клемансо «Ом Либр» заявляет 1 июля, что история России приближается к поворотному пункту и требует от союзников не упускать момента. Левидов делает характерное сопоставление, отмечая, что в это самое время, 1 июля, Сесиль в парламенте говорит: «Если Советское правительство обратится с просьбой союзной морской или военной помощи для защиты русской территории против Германии, то это предложение получит дружеское рассмотрение». Но это уже лишь запоздалые отзвуки прошлого. Некоторый внешний флер — и только. Достаточно ясно ставила вопрос Вашингтонская декларация Чехословацкого Нац. Совета 28 июля. Отмечая колоссальные стратегические возможности и приводя мнение вождей чехословацких сил в России о желательности восстановления Русско-германского фронта, декларация спрашивала: «Должны ли мы отправляться во Францию или сражаться в России?»… «Масарик тогда дал инструкцию, — продолжает декларация, — чехословакам, находящимся в Сибири, пока остаться там. Но вопрос о пребывании или об уходе из России зависит не от одних чехословаков. Это должно быть решено союзниками, ибо чехословацкая армия является одной из союзных армий и находится под командованием Версальского военного совета. Безусловно, чехословаки желают избегнуть участия в гражданской войне в России, но в то же время они понимают, что они могут оказать, оставаясь здесь, гораздо большие услуги, нежели если они будут перевезены во Францию. Они предоставляют себя в распоряжение верховного союзного Совета».
Выступление чехословаков в Сибири, по словам Масарика, произвело «удивительное, можно сказать, невероятное» впечатление в Америке. «Наша Армия в России и в Сибири стала предметом всеобщего интереса… Анабазис наших русских легионов действовал не только на широкие круги, но и на круги политические… всё это представлялось в виде чуда или сказки» [II, с. 78].
«В Америке поднялись голоса за интервенцию», — отмечает нью-йоркский корреспондент «Дейли Кроникл».
«Положение в Сибири заставляет Соед. Штаты предпринять шаги для помощи ей против немцев. Соед. Штаты должны предложить чехословакам, полякам и другим народностям в России сражаться за свою свободу», — заявляет 20 июля сенатор Люис в сенате.
Такое же впечатление было и в Европе. Ллойд Джордж приветствовал президента Чехос. Нац. Комитета в Париже «по поводу блестящих успехов, достигнутых чехословацкими войсками над немецкой и австрийской армиями в Сибири». «Ваш народ, — заканчивает Ллойд Джордж, — оказал неоценимую услугу России и союзникам в их борьбе за освобождение мира от деспотизма» [Масарик. II, с. 79].
Чехословаки — как говорилось в декларации Бальфура от 9 августа о признании прав чехословаков на государственную самостоятельность — задерживают «немецкое вторжение в Россию и Сибирь».
Склонился наконец к интервенции и Вильсон, который, по словам американского журналиста Кольфорда, «задерживал интервенцию в течение шести месяцев», — согласился потому, что интервенция стала «неизбежна». (Незадолго перед этим потерпела неудачу миссия Бергсона, отправленного, по инициативе Клемансо, в Вашингтон для защиты перед Вильсоном идеи необходимости создания Восточного фронта.) Весы перетянула чехословацкая акция в Сибири[260]. В официальном заявлении вашингтонского правительства, опубликованном 3 августа, было сказано, что правительство Соед. Штатов считает допустимыми военные действия в России «лишь в целях оказания помощи чехословакам против нападающих на них вооружённых австрийских и германских военнопленных и помощи стремлениям к самостоятельности и самозащите, насколько сами русские захотят принять такую помощь». Как видим, насколько был ясен первый тезис, настолько туманен второй.
«Интервенция» решена и главным образом для помощи чехам. «Правительство Соед. Штатов, — гласила японская декларация 2 августа, — недавно обратилось к японскому правительству с предложением скорейшей посылки войск, дабы облегчить давление, оказываемое на чехословацкие силы… Принимая это решение, японское правительство… вновь подтверждает свою неизменную политику уважения территориальной целости России и воздержания от всякого вмешательства в её внутреннюю политику»[261].
Фактическим окончательным разрывом с большевиками явился отъезд послов из Вологды, последовавший 25 июля. Советская власть пыталась противодействовать этому отъезду, для чего в Вологду приезжал Радек[262]. Поворот политики уже совершился, и скоро «муромский эпизод» из интервенции при содействии советской власти превратился в интервенцию против неё… «Большевики вынуждены будут теперь повернуться к немцам», — заметил Садуль…
Таковы факты, и на них нельзя не обратить внимания. Может быть, теперь станут более понятны слова адм. Колчака на допросе во время иркутского следствия: «Сама цель и характер интервенции носили глубоко оскорбительный характер — это не было помощью России, всё это выставлялось как помощь чехам, их благополучному возвращению, и в связи с этим всё получало глубоко оскорбительный и глубоко тяжёлый характер для русских» [«Допрос». С. 145].
Национальная Россия — её сознательные силы — имела полное право противопоставлять себя советской или, вернее, захватнической большевицкой власти, действовавшей под интернациональным лозунгом. Но только в августовском заявлении британского правительства за подписью Бальфура она, в сущности, могла увидеть прямое обращение к себе: «Ваши союзники не забыли о вас: мы помним о тех услугах, которые были оказаны вашими геройскими армиями в первые годы войны, и мы приходим, как друзья, к вам на помощь, чтобы спасти вас от раздробления и разрушения от рук Германии… Мы сожалеем о разделяющей вас гражданской войне и о внутренних ваших несогласиях, облегчающих осуществление германских завоевательных планов, но мы не имеем намерения навязывать России какой-либо политический строй. Судьбы России находятся в руках самого русского народа… Народы России, объединяйтесь с нами для защиты ваших свобод. Нашим единственным желанием является видеть Россию сильной и свободной, а затем отстраниться и предоставить русскому народу выковать свою судьбу в согласии с свободно выраженной волей народа».
Интервенция, решённая, оставалась, однако, неопределённой и пассивной. Она скоро глубоко разочаровала чехословаков в России. Действия союзников — пусть вынужденно — не приобретали достаточно осязательных форм. Самочувствия оказавшихся на Волге и в Сибири эшелонов не могло удовлетворить сознание, что даже французские социалисты голосовали за бюджет на союзные чешские войска в Сибири (из позднейшей речи военного министра Штефаника). Ждали более реальной помощи. Сказочная, по выражению Милюкова, армия у Вологды, о которой говорил Гинэ, не появлялась [II, с. 84]; не приближался и десант с Востока. И совершенно невольно в сознании чехословацких вождей в Сибири их выступление стало приобретать иной характер, чем тот, который пытались ему придать на первых порах. Единственной целью становилось создание опорной базы для русских, борющихся за освобождение своей страны. Если декларация высокого комиссара французского правительства в Сибири, 10 сентября, ещё говорила, что «непосредственной причиной» выступления явилась необходимость оказать помощь чехословакам, которые следовали через Россию с «единственной целью» отправиться сражаться с немцами на Западном фронте, «никоим образом не вмешиваясь во внутреннюю политику страны, но были преданы большевиками, нарушившими соглашение, и атакованы вооружёнными германо-австрийскими пленными», то сами руководители чехословацких легий, разочарованные в помощи союзников после тяжёлой борьбы на Волге, в своём обращении к русскому обществу в Самаре 15 сентября говорили уже о сверхчеловеческих усилиях, которые употребили чехословаки, чтобы дать возможность русскому народу сорганизоваться. Политические руководители «легий» жаловались, что не встретили той поддержки и того понимания, на которые они вправе были рассчитывать, когда решились протянуть русскому народу бескорыстно братскую руку.
Психологически новая точка зрения была понятна, но она в значительной степени противоречила фактам.
И насколько было бы целесообразнее, если бы основная задача была с самого начала ясно поставлена. В действительности истекшие 9 месяцев подготовки «интервенции» для союзников были временем колебаний и противоречий, для чехов — компромисса, для большевиков и немцев — двойной игрой. Определённа была лишь позиция тех русских общественных сил, которые концентрировались на Волге и в Сибири для борьбы с большевиками[263]. В одном отношении они были единодушны — они безоговорочно стояли на почве создания противогерманского и противобольшевицкого фронта при помощи союзников[264] и тех чешских эшелонов, которые логика истории повернула с востока на запад (Голечек). Эта логика истории, мне кажется, может быть выражена словами проф. Масарика, сказавшего в мае 1917 г. в Петрограде: без России «чешская независимость лишается необходимой опоры».