На фронте Комуча
1. Три версии
Оставим пока Сибирь. Познакомимся с другим одновременно создавшимся противобольшевицким фронтом — фронтом Поволжским. Здесь волею судеб у власти также оказались социалисты-революционеры, но только в роли народных избранников — членов разогнанного большевиками Учредительного Собрания.
На Волжском фронте и роль чешского выступления была гораздо значительнее.
«Не правы те, которые теперь, задним числом, воображают, что чехословацкие части были факелом, который якобы зажёг противобольшевицкое движение», — пишет в своём коротеньком очерке «Как подготовлялось волжское движение?»[299] один из членов партии с.-р. Брушвит, сам принимавший в нём активное участие. Конечно, совершенно правильно Брушвит говорит, что «в русской общественной среде готовились организованно к выступлению против большевиков задолго до прихода чехословаков». Но, поскольку речь идёт о Самаре, фактически прав французский консул в Самаре, писавший Нулансу в августе: «Ни для кого ведь нет сомнения, что без наших чехов Комитет У.С. не просуществовал бы и одну неделю» [Владимирова. С. 356].
Участники самарского бедствия, естественно, склонны преувеличивать и свою роль, и свою инициативу. «Ещё никакой Самары не было, а гражданская война уже гуляла в степях Заволжья», — пишет другой эсеровский деятель на Волге, Нестеров, имеющий в виду борьбу уральских казаков против советов и крестьянские восстания в Николаевском и Новоузенском уездах. Организацию и этой борьбы Нестеров склонен приписать своей партии, которая в лице областного Комитета заключила конвенцию с казаками относительно общего плана действия[300]. Общее восстание «нормально», по словам Нестерова, «должно было произойти осенью». Но «история рядом с нашим движением и нашей подготовкой поставила в порядок дня другое событие: выступление чехословацких «легий» и тем нарушила естественный ход событий» [«Воля России». X, с. 109–119].
Брушвит придаёт ещё более организованный характер самарскому начинанию — он ставит его в непосредственную связь с сибирским движением. Командированный для зондирования почвы и налаживания связи в Сибирь Брушвит встретил там организации, уже готовые «поднять восстание». В начале мая он сговорился в Томске с инициаторами сибирского выступления. Был выработан «общий тактический план», согласно которому с Волги должны были послать подкрепления в Сибирь. Сам автор, «фотографически» излагающий факты, тут же добавляет: «Это была романтическая идея» [с. 93]. «С чехами, — говорит он, — мы тогда даже и не считались, и не знали, что им тоже придётся выступать». Дальше Брушвит сообщает, что он получил от Гришина-Алмазова телеграмму о назначении выступления на 15–16 мая. К этому времени приспело чехословацкое выступление, и Брушвит отправился в Пензу для «связи» с ними. Не в напечатанных воспоминаниях, а в своё время на митинге в Самаре[301] Брушвит рассказывал, что он был встречен вначале недружелюбно. Чехи вмешиваться не хотели, но тем не менее он убедил их двигаться на Самару.
Третий участник волжского движения с.-р. Лебедев, бывш. управляющий морским ведомством при Керенском, инициативу и организацию волжского движения приписывает центру. В своих воспоминаниях, напечатанных в той же «Воле России» [28, VIII] и по форме носящих характер «дневников»[302], Лебедев так излагает разработанный в Москве план, отдавая пальму первенства, конечно, своей партии. В высоких тонах написан этот апофеоз:
«…Народные массы смотрели с надеждой на единственную большую партию соц.-рев., единственно могущую в это время поднять знамя борьбы против большевизма.
Все ждали в этот момент, что эсеры выступят против новых самодержцев. Что они прибегнут к своему обычному приёму борьбы былых времён — террористическим актам — и что вслед за ними подымутся народные массы. Советская Россия в этот момент уже представляла собой насыщенный раствор, готовый для кристаллизации, и не хватало только сильного толчка, чтобы этот процесс начался.
Надо было иметь громадное мужество для того, чтобы, собравшись в самой крепости большевизма и на глазах у всесильного посланника Германии, графа Мирбаха, объявить на всю Россию необходимость возобновления войны с Германией и большевиками. Партия это сделала[303].
Она первая и единственная сделала это. На Дону — Краснов, на Украине — Скоропадский и кадеты, в Финляндии — Маннергейм, в Москве — большевики пресмыкались пред победителем и, как во время татарского нашествия, из ханских рук получали власть над народом. Иные же боролись против большевиков, но оставались нейтральными по отношению к Германии[304].
8-й совет партии соц.-рев. не побоялся взять на себя инициативу борьбы как партия[305] [VIII, с. 61–62].
«У нас не было сомнений, что местные военные организации при помощи уральского казачества и крестьянства быстро справятся с местными большевицкими силами.
Но справиться с местными большевиками было просто. Гораздо труднее было создать серьёзный антигерманский фронт. Союзники (их представители) обещали прислать десант в Архангельск и в Сибирь через Владивосток.
Правда, и германцам было нелегко, даже опираясь на послушный им Совет Нар. Комиссаров, отправить сколько-нибудь крупные силы на Волгу. Они к тому времени безнадёжно увязли на Украине, и рисковать посылкой войск за полторы тысячи вёрст от своих границ в глубь страны, объятой восстанием, для них было бы громадным риском. На этом строились все наши расчёты. Вкратце план был таков. Восстание на Волге, захват городов: Казань, Симбирск, Самара, Саратов. Мобилизация за этой чертой. Высадка союзников в Архангельске и их движение к Вологде на соединение с Волжским фронтом. Другой десант во Владивосток и быстрое его продвижение к Волге, где мы должны были держать оборонительный фронт до их прихода…
Волга была избрана как наиболее удачное место, потому что она была достаточно удалена от центра большевицких сил, потому что на ней происходил уже ряд стихийных крестьянских и городских восстаний, потому что на Волге имелось много эвакуированного с фронта вооружения и потому что она представляла собою естественный барьер, за которым легко было начать развёртывание всех наших сил. И наконец, за Волгой уже боролось, и с большим успехом, демократическое уральское казачество и с ним крестьянство двух соседних уездов — Николаевского и Новоузенского. Единственно, чего мы не знали, — это когда, где именно и как начнётся наше восстание. Но мы глубоко верили в то, что оно начнётся» [с. 63–64].
Раз неизвестно было, где и как начнётся восстание, то, совершенно очевидно, не было и продуманного плана, а были лишь теоретические размышления, осуществление которых могло быть постановлено в зависимость от обстоятельств. Так и ставилось дело в «Союзе Возрождения». Поднимая вопрос о создании Восточного противогерманского и противобольшевицкого фронта, хотели избежать авантюр — они могли погубить борьбу за освобождение России[306]. Ген. Болдырев, который будто бы вместе с Лебедевым разрабатывал возможный план восстания на Волге, ехал на Восток, а вовсе не на Волгу, для того чтобы «встать во главе вооружённых сил». Поэтому Болдырев без колебаний отклонил от себя сделанное ему в Самаре предложение занять пост военного министра [с. 28][307].
Я остановился на трёх указанных версиях организации борьбы с большевиками на Волге потому, что Самарский фронт, созданный искусственно и преждевременно, возник, скорее, в противовес планам «Союза Возрождения» и «Национального Центра» — двух основных политических организаций того времени. Форсируя выступление в Самаре, творцы этого фронта хотели создать фронт Учредит. Собрания и тем самым поставить другие общественные группы перед совершившимся фактом. Без достаточной подготовки самарский план превращался в «авантюру». Идя вразрез с намеченными комбинациями, это выступление осложняло дело, а в своих итогах нанесло чувствительный удар антибольшевицкому движению.
2. В Самаре
«На Волге сосредоточивались эсеровские силы для борьбы за Учредительное Собрание, революцию и Россию», — говорит в своих первых записях Лебедев [VIII, с. 56]. Совершенно очевидно, что это не было знаменем «Союза Возрождения». «Союз» ударение делал на последнем слове и относился отрицательно к идее восстановления власти старого Учр. Собр., с которой носилась партия, не смогшая в январе этого У.С. отстоять.
Я достаточно подробно останавливался в книге «Н.В. Чайковский в годы гражданской войны» на позиции эсеров после октябрьского переворота, в дни защиты Учр. Собр. и начала гражданской войны[308]. Позиция партии была двойственной и противоречивой с того момента, когда, по мнению соц.-революционеров, наступила гражданская война. Брушвит этот момент определяет разгоном Учредительного Собрания[309]. Но в действительности лишь с конца мая соц.-рев. более или менее захватывает идея Восточного фронта, лишь 8-й совет партии с большей определённостью устанавливает тезисы о внешней и внутренней войне. По показаниям на московском процессе 1922 г. одного из руководителей военной комиссии эсеров, Дашевского, в качестве центра был избран Саратов [Владимирова. С. 230]. Выступление чехов перевернуло все планы, и спешно была выдвинута Самара[310].
В Самаре существовала беспартийная военная организация во главе со шт.-кап. Галкиным, установившая некоторые отношения с местной группой эсеров. Силы её были слишком недостаточны для самостоятельного активного выступления[311]. Чешский генерал Чечек в своих воспоминаниях подчёркивает, что он и Брушвиту, и ранее прибывшему из Самары делегату говорил: «Мы в Самару войдём, но задерживаться в Самаре не будем, ваша организация это должна знать» [«Воля России». VIII, с. 257]. В то время как Брушвит вёл «политические» разговоры с чехами в Пензе, Климушкин прощупывал местные партийные организации. Представители соц.-дем. ему ответили, что «местная организация принципиально разделяет позиции эсеров и является «сторонницей активной борьбы с большевиками», но в силу позиции Центр. Комитета партии вынуждена «воздержаться от активного участия в борьбе с большевиками» [«Воля России». VIII, с. 224]. Пошли эсеры «на всякий случай» и к кадетам. Представители местного губернского комитета задали интервьюерам вопрос: «Есть ли у Вас сведения, что чехи пробудут на Волге так долго, как это потребуют наши русские интересы?». Климушкин ответил: «Ни сведений, ни уверенности в этом у нас нет». Тогда председатель Комитета Подбельский заявил: при таких условиях кадеты будут считать организацию такого предприятия опасной[312]. Согласилась поддержать эсеров только группа народных социалистов [там же. с. 225–226].
Совершенно непонятно при таких условиях заявление Лебедева (в упомянутом докладе), что власть в Самаре была вручена Комитету У.С. «по единогласному решению всех политических партий и общественных организаций» [с. 15]. Таково было решение только партии соц.-революционеров. На происходившем в Самаре 5 августа съезде членов партии, бывших на территории У.С., член самарского Комитета Голубков рассказал, что при обсуждении в Комитете вопроса об организации власти выявилось два течения: одно высказалось за создание коалиционной власти, включая к.-д., другое — за власть только членов У.С. «Остановились на последнем. С этим согласились и ЦК, и поволжские организации». Эсеры подменили, комментирует большевицкий историк, «намеченную в Москве Директорию «учредиловкой»». Эту «измену» позиции «Союза Возрождения» с.-р. Веденяпин на съезде объяснял так: ««С.В.» предполагал создать власть, основанную на военной (?) диктатуре, для чего имелось в виду выделить триумвират с неограниченными верховными полномочиями. Такая власть в настоящее «время не встретила бы поддержки со стороны населения»[313].
На деле всё было ещё проще. Пришли чехи и взяли Самару, «как граблями сено», по выражению Чечека [«Воля России». VIII, с. 211], — большевики сдали Самару почти без боя[314]. В операциях под Самарой приняли участие и местные военные организации, и «партийные силы». О последних подчёркнуто говорил на съезде Веденяпин. А мемуаристу Николаеву уже кажется, что Самара была взята «офицерскими и крестьянскими боевыми дружинами» до прихода чехов [«Воля России». VIII, с. 235][315].
6 июня Комитет членов У.С. объявил о свержении советской власти и о принятии им на себя функций высшей государственной власти: «Собравшись в нашей штаб-квартире в 5 час. утра, — рассказывает Климушкин, — мы, все 5 членов У.С. (Вольский, Брушвит, Климушкин, Фортунатов, Нестеров), основная пятёрка, взявшая на свою ответственность организацию вооружённого движения, сейчас же отправились в городское самоуправление и вступили в исполнение своих обязанностей» [с. 231]. Несколько по-другому изображает этот момент в своих воспоминаниях изменивший «учредиловцам» с.-д. Майский. С довольно злой иронией он говорит: «Вышепоименованная пятёрка в чешском автомобиле и под чешской охраной была доставлена в здание городской Думы и здесь объявила себя Правительством» [с. 60]. Но и сам Климушкин на митинге в Самаре в начале сентября 1918 г. излагал обстоятельства, при которых появилось Самарское правительство, приблизительно так, как изображает Майский: «Когда мы ехали в Городскую Думу для открытия Комитета в автомобилях под охраной, к сожалению, не своих штыков, а штыков чехословаков, горожане считали нас чуть ли не безумцами… В первые дни мы встречались с величайшими трудностями… Реальная поддержка была ничтожна, к нам приходили не сотни, а только десятки граждан. Рабочие нас совершенно не поддерживали» [Владимирова. С. 324].
3. Народная армия
Народная власть в Самаре была поддержана «лишь небольшой кучкой интеллигенции, офицерства и чиновничества» (слова Брушвита на митинге). В беседе с самарскими кадетами Климушкин высказывал уверенность, что чехи «неизбежно задержатся на Волге долго» и «будут искать контакта с русскими силами». И всё же надо было быть готовым к тому, что чехи, согласно директивам свыше, покинут Самару. Единственной реальной вооружённой силой, которая могла быть в руках объявившего себя верховной властью Комуча, являлись на самом деле только добровольческие военные организации, т.е. фактически ставку эсерам приходилось делать на офицерскую среду. Что такое офицерство военного времени? Это — пёстрый конгломерат, включающий все оттенки русской интеллигенции; эта её органическая часть, в своём политическом и бытовом облике имевшая мало общего подчас со старым кадровым составом офицерства. Прежде всего, это новое офицерство было демократично. Его политические симпатии были столь же разнородны, как разнородно и всё общественное мнение.
Самарское офицерство в большинстве, конечно, было беспартийно. Это вовсе не значит, что оно было «политически индифферентно», как думает Климушкин: «Плохо разбираясь в политике, оно было равнодушно к тому, с кем идти, лишь бы только драться с большевиками и поскорее их свергнуть» [с. 227]. Патриотический лозунг покрывал партийные знамёна. Поэтому даже несочувствующая старому Учр. Собр. офицерская среда откликалась на предложение совместного выступления и поддерживала Комуч, возглавивший антибольшевицкое движение на Волге. Она приняла знамя Уч. Собрания, шла под водительством членов У.С., но делала прежде всего патриотическое, а не партийное дело. Едва ли в сердце у каждого был как бы заранее выгравирован лозунг — «военная диктатура», которым поступиться заставила лишь тактика.
Психология офицерства достаточно отчётливо выступает в воспоминаниях кадрового офицера полк. Степанова, напечатанных в кн. I «Белого Дела» («Симбирская операция»). Степанов командовал 1-м чехословацким стрелковым Яна Гуса полком[316]. Лебедев дал ему такую характеристику в своих записях: «Симбирск 26 июля… Сегодня ночью… Мы сдружились — я и Степанов… В нём мне чувствуется (не ошибусь ли?) глубокий демократ, человек, бесконечно любящий Россию, и человек с огромной волей. Я стал ему говорить о своей заветной мечте — походе на Казань, Н. Новгород, Москву. Степанов весь загорелся… Мы переживали чудные минуты… Жали руки и заключали союз: идти на Москву, сделать всё возможное, чтобы эта мечта превратилась в действительность» [с. 133]. Свои личные переживания Степанов излагает, приводя беседу под Уфой с одним из своих знакомых, «членом правого крыла кадетской партии». Последний говорил: «Монархические принципы так заплёваны и загажены, что вряд ли встретят какой-либо отклик среди народа… Потому, как это ни тяжело признать, монархические лозунги, если вы их выбросите, — потерпят фиаско. Мой совет вам вести деятельную борьбу под флагом восстановления попранных прав 1-го всер. Уч. Собр.». «Долго думать не приходилось, — добавляет автор воспоминаний, — так как единственной реальной силой фактически были чехословаки, которые не сделали бы ни одного шага для борьбы с большевиками под монархическим лозунгом»[317] [с. 85]. Очевидно, Степанов, демократически настроенный, никогда не предлагал положить свой живот «во имя славного дела партии с.-р.», как выразился однажды Вольский. Неизбежно между руководителями партийной эсеровской политикой и этим идейным офицерством (легко сказать «реакционным офицерством!») всё глубже и глубже сказывалось расхождение. Вместе с тем начиналось со стороны офицеров и тяготение в Сибирь.
Господствовавшее среди офицеров настроение смущало самарских эсеров. «Мы ясно видели, — пишет Климушкин, — что офицерская среда чужда нам, положиться на неё целиком мы не можем. Но мы так были уверены в силе демократии, в силе тех масс, которые шли за нами, что офицерские планы нас не очень пугали» [с. 227]. Не столько эта уверенность, сколько сознание, что без офицерства бороться нельзя (слова с.-р. Утгофа), заставило с самого начала пойти на создание коалиционного военного штаба во главе с полк. Галкиным, которому были вручены «чрезвычайные уполномочия» при формировании армии и командовании военными силами [приказ № 1]. В штаб вошло 5 групп. Их так определил на партийном съезде докладчик, один из работников штаба, Грачев: 1) соц.-рев.; 2) беспартийные офицеры, организовавшиеся в подполье и работавшие с соц.-рев.; 3) беспартийные и неорганизованные офицеры; 4) организованные ещё в подполье монархисты; 5) офицеры из Поволжского большевицкого округа. Главнокомандующим войсками Комуча был назначен чешский полк. Чечек.
Создавая армию, Самарское правительство начало с принципа добровольчества, приказ о чём был издан в первый же день [приказ № 2, 8 июля]. Отличительным знаком новой армии была принята георгиевская лента наискось околыша. Этим выражалась «идея беззаветного мужества». Эсеровские политики, публицисты и историки обычно в довольно восторженных тонах говорят о Народной армии и о поддержке, которую Комуч встретил в массах. «Характерно, что большевики замалчивают в своих газетах наше грандиозное восстание, — записывает Лебедев 26 июля. — Оно понятно, Учредительное Собрание и Народная армия так страшны для них, так популярны, что даже руганью сопровождаемые о них сведения являются пропагандой в нашу пользу». «Это ведь не Скоропадский с Красновым и Алексеевым», — патетически заключает автор свою тираду [с. 125].
В действительности же добровольчество не дало ожидаемых результатов. Ген. Болдырев, прибывший в начале августа в Самару, исчислял количество этих добровольцев в 3000 человек. Майский, бывший министром труда в Самарском правительстве, доводит число добровольцев до 5–6 тыс. Эти добровольцы вместе с чехами (3–4 тыс.)[318] и выносили всю тяжесть борьбы… Комуч вынужден был перейти к принудительной мобилизации всех родившихся в 1897–1898 гг. Население «предпочитало мобилизации», — утверждает Лебедев. После захвата Казани (7 августа) власть Комуча простиралась на губернии Казанскую, Самарскую, часть Уфимской и Симбирской. К моменту приезда Болдырева число мобилизованных определялось в 50–60 тыс., среди которых, по словам Болдырева, вооружённых бойцов насчитывалось лишь 30 тыс. Действительная сила превышала 10 тыс.
Можно было продекламировать, как это сделал на крестьянском съезде появившийся 20 сентября в Самаре Чернов: «Народная армия должна быть мужицкой» [«Вест. Ком. У.С.», № 63]. Но крестьяне в армию не шли[319] или шли неохотно. Это общий голос, а не только злопыхательство Майского, в своих воспоминаниях утверждающего, что объявление мобилизации сразу «испортило отношение между крестьянством и новой властью» [с. 158]. Данное мероприятие было воспринято крестьянством как покушение на свободы от всяких государственных повинностей, которые, казалось им, только что были завоёваны [с. 134]. Эти мобилизованные были глубоко заражены — дополняет со своей стороны Болдырев — тем «общим отвращением ко всяким жертвам государственного порядка, которое тогда резко проявлялось со стороны городского и деревенского обывателя» [с. 31]. У нас имеется аналогичное авторитетное свидетельство соц.-рев., участвовавшего, как и Майский, в строительстве самарской власти, попавшего из Уфы в Советскую Россию, но не принёсшего покаяния. Это Утгоф, начавший было печатать в «Былом» очерки из деятельности «учредиловцев» на Волге. В первом очерке он с достаточной категоричностью говорил, что борьбу вели чехи и добровольцы: «Народная армия лишь отягощала казну». Причину неудачи Утгоф видел в отвращении населения к жертвам — будь то власть советов, Учред. Собрания, Колчака [с. 16]. Оценки Утгофа совпадают с выводами Болдырева: «Народная армия… представляла боевой материал весьма невысокого качества и являлась скорее обузой, требовавшей значительных средств на её содержание». К тому же организационные увлечения приводили к обычному бюрократизму: молодой капитан, начальник одного из главных управлений армии имел штаб в 65 человек и… «почти никакого имущества» [с. 57].
В своих воспоминаниях (послесловие к «дневнику» 1928 г.) Лебедев все последующие неудачи на Волжском фронте и деморализацию армии склонен объяснить тем разложением тыла, которое якобы специально производили эмиссары Сибирского правительства вкупе с агентами генералов Алексеева и Деникина [VIII, с. 211][320].
П.Н. Милюков в последней своей работе «Россия на переломе» утверждает, что причиной разложения Народной армии являлось введение в неё «демократических» начал, погубивших армию в февральскую революцию. Подобное утверждение, как я указывал в своей критике работы Милюкова, можно делать лишь с очень большими оговорками, так как специфически «демократических» начал вовсе не было в обиходе Народной армии. «Левые» круги и большевицкие историки предъявляют организаторам Народной армии как раз противоположные обвинения. «Кадром этой армии, — говорит советский военный историк[321], — являлась подпольная офицерская организация с определённо выраженным черносотенным и монархическим характером, в силу чего в этой армии начали вводиться и все старые дореволюционные порядки старой армии»[322]. Помощники Галкина по организации армии эсеры Лебедев и Фортунатов (одно время Боголюбов) понимали, что пресловутая «демократизация» армии ведёт только к её ослаблению: никаких комитетов и комиссаров, беспрекословное исполнение всех приказов и военно-полевой суд для не исполняющих их — такова программа штаба в обрисовке Лебедева[323] [Доклад]. Майский обвиняет самарских «учредиловцев» в том, что они боялись шевельнуть пальцем для осуществления действительной демократизации армии и без боя отдали «эту огромную силу в руки монархистов и тем самым подготовили собственную гибель» [с. 163]. Комитету. С. не сумел подчинить себе армию и «превратился в её игрушку» [с. 149]. Одновременно Майский совершенно правильно ставит общий тезис: «В 1918 г. для каждого из существовавших тогда в России правительств вопрос об армии ставился так: кто кого? Правительство ли сумеет взять в руки защищающую его армию, превратив в инструмент своей власти, или же, наоборот, армия возьмёт в свои руки охраняемое ею Правительство, превратив его в простую этикетку на своей винтовке» [с. 148]. Самарское правительство не сумело подчинить своему влиянию армию, но не потому, что оно стало игрушкой «банд» Галкина, как выражается в мемуарах бывш. министр труда Комуча, которому на первых порах по приезде из РСФСР всё казалось «милым и приятным» у Самарского правительства: «никакого намёка на социалистическую революцию» [с. 33], — армия разошлась с общей политической позицией Правительства и не хотела под чужим партийным соусом делать своё патриотическое дело. Поэтому так настойчиво, «почти ультимативно», один из самых доблестных вождей Народной армии, подлинный герой гражданской войны, погибший во время «ледяного» отступления в Сибири, полк. Каппель[324] заявил прибывшему Болдыреву (нач. августа) о «необходимости немедленного общего и политического объединения» [Болдырев. С. 31].
Этого объединения старалось избежать Самарское правительство…
4. Борьба с большевиками
Я не буду описывать ни боёв, ни захвата городов — вообще не коснусь стратегии Волжского фронта. Это не входит в мою непосредственную задачу. Первые два месяца Народная армия — пусть главным образом добровольческая и чешская части — имела успех. Успех опьянял. Начало почти всегда сопровождается некоторым энтузиазмом. В добровольцы шли наиболее активные элементы. Плохо вооружённые, как и везде, добывая себе в боях патроны и снабжение (особенно тяжело — отмечает Болдырев — было уральским и оренбургским казакам), эти добровольческие отряды мужественно боролись за освобождение Поволжья.
Чехословаки тоже переживали «медовый» месяц — месяц надежд и порыва. Они верили в помощь союзников, которая приближается. Представитель французской военной миссии в Челябинске Гинэ усиленно поддерживал эту версию [Масарик Т.Г. II, с. 83]. На запрос полк. Степанова Гинэ «дважды совершенно официально» заверил, что корпус японцев уже подходит к Чите и во Владивостоке высаживаются три дивизии французов, англичан и американцев, по прибытии которых чехам будет дан отдых [«Б.Д.». I, с. 89]. 28 июля Галкин на заседании Правительства делает «внеочередное заявление», со слов французского капитана Барда, прибывшего в Самару от Нуланса и ген. Лаверна, о помощи финансовой и материальной, которую союзники не замедлят оказать комитету У.С. [Журнал заседания № 17; Владимирова. С. 329]. Бард в Симбирске подтверждает Лебедеву, что союзники уже подходят к Вологде[325], и тем самым до некоторой степени провоцирует Лебедева на захват Казани.
Самарское правительство верит, рассчитывает и торопит с «интервенцией». «Во что бы то ни стало надо победить инертность американцев, — пишет Веденяпин Гулкевичу. — Их страх перед интервенцией в русские дела основан, очевидно, на недоразумении. Присутствие их в достаточной мере есть лучшая гарантия того, что военная поддержка союзников не превратится в интервенцию и длинную оккупацию… Каждое замедление в помощи союзников военной силой и продовольствием нам и чехам равносильно измене. Действуйте на общественное мнение в этом смысле». Так писал довольно «левый» по своим настроениям член партии соц.-революционеров. Самарский министр иностранных дел через некоторое время получил ответ от французского министра иностранных дел Питона. Тот писал: «Будьте уверены, что французское правительство приветствует всякий симптом национального пробуждения в России и всячески поддержит вас в вашей задаче её воссоздания». Люди верили. Близкая возможная помощь окрыляла надеждами.
Окружающие настроения содействовали некоторому самообольщению. Лебедев, с излишним упоением говорящий в своём «дневнике» о влиянии эсеров в деревне [с. 93], в одном прав: на левом берегу Волги создалось определённо враждебное отношение к большевикам. Не только в деревнях, близких к восставшим казакам, но почти повсеместно. У меня сохранился доклад лица, командированного из Москвы на Восток «Союзом Возрождения»[326]. Рассказывая о встреченном им антибольшевицком настроении, он передаёт, между прочим, что чуваши и черемисы избивают людей с советским паспортом и красноармейских разведчиков. Несомненно, настроение такое было создано многочисленными карательными отрядами большевиков, которые прошлись по Заволжскому краю и которые повсеместно возбуждали крестьянские восстания. Последние, естественно, учащались по мере продвижения Народной армии и вместе с тем содействовали этому продвижению.
Большевицкий историк гражданской войны на Урале (Подшивалов), описывая взрыв крестьянских движений на Южном Урале и в Поволжье [с. 123], должен признать «политически-психологическую неустойчивость масс»: «Деревня за деревней выходили с ружьями, с вилами, возникли крестьянские штабы, руководившие восстанием, появилась знаменитая крестьянская конница, вооружённая одними косами, но смело выступавшая против винтовок и пулемётов и вооружавшаяся потом захваченным в бою оружием». Такими восстаниями весной и летом 1918 г. были охвачены Самарская губ., Красноуфимский и Шадринский уезды Пермской губ., часть Бирского, Уфимского и Златоустовского уездов Уфимской губ., вся северная часть Оренбургской губ.
Лебедев, как всегда, когда дело хоть косвенно затрагивает эсеров[327], в повышенных тонах описывает восторг населения при падении большевицкой власти.
«В самой Казани население встретило нас с беспредельным восторгом. В течение 34-х дней, которые мы там оставались, во всех церквах служились молебствия, в мечетях то же самое. Железнодорожные рабочие образовали дружины против большевиков; университет целиком примкнул к нам, городское и земское самоуправление приняло самое деятельное участие в работе по защите города, по организации всего движения и по пропаганде в пользу формирования Народной армии. На текущий счёт фонда Народной армии, учреждённого мною при Госуд. Банке, в течение нескольких дней поступило свыше 8 млн рублей… Состоятельные классы обложили себя добровольным пожертвованием на Народную армию в сумме 30 млн рублей. Я просил мусульманское население дать мне кавалерию, и в течение суток был сформирован эскадрон кавалерии. Студенчество горячо откликнулось на призыв и вместе с лучшею частью рабочих пошло в добровольческие полки. Офицерство сформировало четыре инструкторских батальона, где оно дралось простыми рядовыми. Была создана могущественная артиллерия. В Казани большевики несколько раз производили мобилизацию лошадей, и поэтому было весьма ограниченное количество лошадей; но, когда я обратился к Городской Думе с просьбой доставить мне лошадей, гласные в течение ночи бегали по всему городу и к утру было приведено 1500 лошадей. Крестьяне из окрестных деревень вели лошадей для Народной армии. Даже те, у кого было только 2 лошади, вели к нам одну на Народную армию».
В противовес позднейшему заявлению Майского Лебедев подчёркивает сочувствие рабочих и непосредственное подчас их участие в антибольшевицкой борьбе (Сызрань, Симбирск, в Уфе создался особый отряд из железнодорожников). Под 26 июля у него, между прочим, записано: «Сегодня пришла пробравшаяся делегация от сормовских рабочих из Нижнего Новгорода» [с. 128][328].
Каково было местами настроение, показывает знаменитое в летописи гражданской войны августовское восстание в Сарапульском уезде во главе с рабочими Воткинского и Ижевского заводов. Это движение, проникнутое, как нигде, идеалистическими побуждениями, показывает, каких результатов можно было бы достигнуть среди населения при подходящих условиях. Конечно, и на отдалённом от Самары фронте, в сущности, действовало только меньшинство, и здесь мы встретимся с ослаблением жертвенности по мере растущих затруднений. Это естественно, и не только в период гражданской войны настроения быстро меняются[329]. И всё-таки народное движение в Сарапульском уезде при всём трагизме своего исхода — отрадное явление народной жизни. Русский народ не такое уж быдло, как готовы изображать иностранные участники гражданской войны в России. Одно существование Ижевско-Воткинского фронта опровергает само по себе «непреложный факт», который открыла впоследствии некоторая часть эмигрантской демократической публицистики, а именно: «народ этой войны упорно не принимал» [Вишняк М. — «Сов. Зап.». X, с. 474].
Сознательное меньшинство среди повстанцев стойко выдержало испытание, до конца выполнив клятву, о которой говорит тот же рабочий Уповалов, — не положить оружия в борьбе с большевицкой деспотией до тех пор, пока в России не взойдёт солнце свободы [«Заря», 1923, № 4]. Мы встретимся с ними в Сибири — это были лучшие части колчаковского войска, соединившиеся с Сибирской армией ген. Пепеляева и эвакуировавшиеся вместе с частью населения (20 тыс.) с родины. Под руководством Каппеля они прошли всю Сибирь — сделали свой «ледяной поход». Без достаточного основания все заслуги по организации и руководству этим уральским движением деятели Комуча приписывают себе. Восставшими была формально признана власть образовавшегося прикамского Комитета У.С.[330]. Всё движение отнюдь не было связано с агитацией эсеров и возникло в значительной степени наперекор официальной позиции с.-д. Движение носило совершенно самобытный характер. Возникло оно в союзе фронтовиков, где существовала нелегальная «офицерская» организация во главе с кап. Юрьевым («монархистом» — по квалификации с.-р. Ракитникова. Гутман называет его соц.-демократом). Получилось красивое содружество ко дню восстания 8 августа. 200 офицеров, работавших на заводах (в большинстве, по-видимому, принадлежавших к местному рабочему и крестьянскому населению), организовали армию. Крестьяне дали хлеб и обмундирование. Рабочие были то у станка, то временно уходили на фронт [Уповалов]. Примкнули к организации и эсеры, и отчасти меньшевики.
Непосредственного отношения к деятельности каких-либо партийных организаций не имело и августовское восстание в Красноуфимском уез. Пермской губ., а равно и партизанские отряды в Осинском и Мензелинском уездах[331].
Успех лёгкого продвижения чехов и Народной армии в первые два месяца объясняется и состоянием военной силы большевиков. Лучше вооружённая, значительно превышавшая Народную армию по количеству, техническому оборудованию — артиллерией, броневиками, пароходами — большевицкая армия на Волге ещё не представляла собой серьёзной активной силы. Советской власти действительно приходилось опираться на интернациональную рать латышей, китайцев, мадьяр и добровольцев-коммунистов. Только эти части дрались хорошо. Среди бумаг Лебедева сохранилась показательная телеграмма командовавшего фронтом Вацетиса из Сарапуля в Москву 9 августа. «Бои за Казань, — сообщает Вацетис, — обнаружили совершенную небоеспособность рабочих дружин, организация каковых существовала лишь на бумаге… К вечеру шестого все рабочие боевые дружины рассеялись… Войска оказались крайне недисциплинированными… вся тяжесть обороны легла на пятый латышский стрелковый полк… Что касается русских частей, то в своей массе они оказались к бою совершенно неспособными» [с. 161]. Приводит Лебедев и другой документ, попавший в руки вождям Народной армии под Симбирском: лента переговоров по юзу Тухачевского, находившаяся в Симбирске, с матросом Пугачевским, командовавшим на линии железной дороги. «Что же, — говорил последний, и тут следовало невыразимое ругательство, — не присылаешь подкрепления. Сколько раз я тебе говорил: присылай».
«Разве же не знаешь, — отвечал другой, и следовало то же самое ругательство, — что вся моя сволочь разбегается».
Сами большевики должны признать, что известный приказ назначенного командовать фронтом «левого с.-р.» Муравьёва о прекращении гражданской войны и заключении мира с чехословаками был встречен его армией очень сочувственно [«Прол. Рев.». Кн. 75, с. 65]. Может быть, Муравьёв и образовал бы свою «левоэсеровскую поволжскую республику» в Симбирске, а затем и перешёл бы на сторону уже настоящих противников большевиков[332] — ничего принципиального в этом типичном авантюристе не было, — если бы так глупо не попался в лапы латышского отряда.
Первоначальный успех рисовал перед экспансивным Лебедевым уже в ближайшей перспективе Москву. Он недоволен, что Комуч и штаб сдерживают его пыл: «Наш единственный, но верный шанс на победу — безостановочное движение вперёд. Комуч должен быть правительством в вагоне и идти за армией в Москву, пока большевики дезорганизованы» [с. 125, 128–129]. Принцип в гражданской войне в общем, быть может, и правильный. В элементарной стратегии волжского воителя, б. лейтенанта французской службы, всё, однако, слишком упрощено: «Мы шли по Волге так же, как шли к Симбирску, т.е. оставляя вправо и влево на берегах Волги значительные отряды большевиков, не обращая внимания на то, что делалось по бокам и сзади нас, как бы загипнотизированные одной мыслью — взять Казань… Большевики, не ожидая такой необычайной дерзости, не предприняли никаких мер для нашей встречи» [Доклад. С. 39–40]. И Казань была взята вопреки прямому запрещению командовавшего войсками Чечека.
Лебедев своей экспансивностью заразил и Степанова, и Каппеля, и доблестного Швеца, самоубийство которого, столь похожее на кончину нашего Каледина, запечатлело его имя на страницах мировой истории. И тот и другой своей смертью хотели остановить начинавшееся разложение — перед одним были казаки, перед другим чехословаки. Среди освободителей Казани был и вскоре погибший под Зелёным Долом сербский майор Благотич с отрядом в 300 человек[333]. Лебедев кокетничает в своих воспоминаниях, рассказывая о письме Фортунатова в Комитет У.С. с просьбой отдать всех под суд и расстрелять для примера войскам за неисполнение боевого приказа. На победителей сыпался «град поздравлений» — от Комуча до Чечека[334]. Взятие Казани передавало новой власти сконцентрированный там значительный золотой запас. Но в действительности Казань смогла удержаться в руках Народной армии только в течение одного месяца.
Ген. Андогский, начальник Военной академии, «пленённый» в Казани, превозносивший «таланты» эсеровских стратегов, в разговоре с Зензиновым докладывал, что взятие Казани является «одним из замечательнейших событий военной истории». «Кажется, — рассказывает Майский, — он сравнивал его с взятием Очакова Петром Великим» [с. 28]. Но победа под Казанью, скорее, пиррова победа. Этого не хотели понять Лебедев и Фортунатов. «Одержанная победа пьянила им голову, и они с уверенностью утверждали, что не позже как через два месяца все мы будем в Москве» — так говорил Лебедев Майскому при встрече в Казани [Майский. С. 27]. Сам Лебедев записывал: «Сегодня ночью (4–5 августа) был заключён настоящий союз. Степанов и Каппель после моих речей о будущих походах подали друг другу руки и дали слово идти на Москву. Я… (многоточие у автора. — С.М.), а Фортунатов сидел и блаженно улыбался. Это было в каюте доктора Григорьева, недавнего приверженца Савинкова, пробившегося к нам. Милый доктор просветлел, улыбнулся и записал дату в свою книжку. Эта дата… Здесь снова решалась судьба России. Здесь из мечтаний о Москве выросла железная решимость дойти до Москвы. Как чудесно жить на свете!.. Моя мечта о Москве сбывается… Иначе и жить не стоит. Ночь эта была в Богородске на Волге» [с. 150]. Сцена, зарисованная наподобие исторической клятвы Герцена и друзей на Воробьёвых горах под Москвой, в XX веке не имеет той наивной романтической прелести, которая веет со страниц «Былое и думы». В этих строках подражания знаменитому образцу чувствуется лишь искусственность и литературная фальшь.
…«Если бы в это время обещанная помощь (со стороны союзников) нам была бы оказана, — говорил впоследствии в своём докладе Лебедев, — если бы у нас в это время было хоть два лишних полка, мы, несомненно, двинулись бы к Н. Новгороду и положение было бы совершенно иным… Но у нас не было лишних сил… [с. 47].
Если бы мы знали наверное, что те части японцев и американцев, составляющие в общем не менее 50 тыс. человек, которые высадились во Владивостоке, и не подумают прийти к нам в ближайшее время на помощь, если бы мы знали, что наш фронт предоставлен самому себе и чехам, то весьма вероятно, что мы, вместо того чтобы пробивать дорогу во Владивосток и растягиваться на протяжении 7 тыс. вёрст в глубину и 500 вёрст в ширину на одном Волжском фронте, сконцентрировали бы все свои войска, двинулись бы на Москву ещё в июле или начале августа месяца после взятия Казани и судьба России была бы иная, потому что вместе с падением Москвы рухнуло бы и влияние советской власти. Для этого марша у нас было достаточно сил, но у нас не было достаточно силы для него при условии защиты Волжского фронта и ожидания союзников, которые все не шли» [с. 49–50].
Всё это — «стратегическая» фантазия. Более уравновешенный Вольский писал Лебедеву 16 августа: «Думаю, что едва ли правильно оторвать фронт ещё дальше Казани. Сил не будет впредь сдерживать врага. Чехи истомлены. Наши молодые силы невелики и накопляются медленно». Лебедев и в комментариях 1928 г. к «дневнику» отстаивает правильность своей тогдашней позиции, причём он рисует картину, которой, как мы видим, не было в действительности.
«Демократические и социалистические силы, сгруппировавшиеся вокруг Комуча, мощные на Волге, бывшие в состоянии бросить в августе месяце все свои вооружённые части вперёд и идти в случае возможного успеха в центр России и к Москве, превращая «Волжский фронт» из гипотетического «Восточного» во фронт борьбы за немедленный захват власти, не могли этого больше сделать в ноябре 1918 г. Их связывали общая с их разноголосыми союзниками военная и административная организация и проигрыш кампании на Волге, происшедший как раз в этот период на почве обороны, диктовавшейся идеей превращения Волги в «Восточный фронт». Этот проигрыш обессилил силы демократии и окрылил силы реакции…
Всё остальное явилось логическим выводом из этой основной предпосылки. Сжатые между реакцией и большевизмом партия и руководимые ею массы прекратили вооружённую борьбу» [с. 211].
Виновников отыскивать легко[335]. Но именно в августе, в «момент наивысшего расцвета политического и военного могущества Комуча», началась на фронте неудача.
В августе — в начале августа — отмечает уже Болдырев разложение армии, организация которой едва ещё началась. Боевые запасы приходили к концу, а союзники занимались пока больше «советами». Начинается отступление — в сентябре армия разбегается по домам или переходит на сторону «красных» [Какурин. I, с. 157]. Большевицкого военного историка можно заподозрить в пристрастии, но, в сущности, об этом говорят факты. И Майский утверждает, что мобилизованные не сражаются [с. 260], и чех кап. Голечек говорит, что Народная армия в «критический момент напора большевицких сил почти совершенно разваливается»[336], и Савинков отмечает, что Казань защищает чешский полк Швеца и после смены его только офицеры-добровольцы [Владимирова. С. 336]. Спасти положение дел не могли уже ни латышские батальоны, которые пытается организовать Брушвит[337] для сопротивления «нападающему германскому империализму», ни партийные добровольческие боевые дружины, оживить которые стараются в Самаре [Майский].
Самарские политики всю вину пытаются возложить на других. Большевики перебросили на Волжский фронт якобы 150 тыс. и получили в свои руки чьё-то опытное руководство. (Тогда успехи большевиков объяснились участием немецких офицеров и даже немецких регулярных частей[338].) В этот момент Дутов, вступление которого в Комуч довольно торжественно приветствовалось эсерами 15 июля, не помог со своими оренбургскими казаками — не помог потому, что радовался-де развалу фронта «учредиловцев». Не помогло совершенно сознательно и Сибирское правительство. По этому поводу Болдырев заметил: «Эгоизм Омского правительства оправдывался до известной степени необходимостью окончания подготовки нарождающейся Сибирской армии. Истинная причина была, конечно, гораздо глубже. При тех стремлениях, какими было заражено Сибирское правительство, всякая неудача Самары, в том числе и колебания боевого престижа армии «учредилки», была, несомненно, весьма выгодна» [с. 31]. Большевицкий комментатор болдыревского текста Вегман не без основания замечает: «Упрёк, который Болдырев делает Омскому правительству, крайне неоснователен. Армия Сибирского правительства была в то время столь незначительна, что о посылке подкрепления на Волжский фронт и говорить не приходилось» [Прим. 20, с. 512]. Эта армия была, кроме того, как указывает сам Болдырев, «отделена от Волжского боевого фронта и огромным расстоянием» [с. 59]. Как ни ненормальны были взаимоотношения Сибири и Самары — об этом после, предъявленное Сибири обвинение должно быть снято. Но как характерно для «экспансивного» Лебедева, отыскивающего везде виновников неудач. В минуту самую тяжёлую он, не хотевший больше жить, если не будет движения на Москву, легко оставил внешний фронт и променял его на фронт внутренний. Он записывает 3–5 сентября: «Вольский вызвал меня внезапно из Казани, шлют в Уфу для подготовки Государственного Совещания, с диктаторскими полномочиями, увы, по охране Совещания на случай заговора Сибири и… Галкина! Мне подчинены рабочие батальоны (батальон?) Уфы. Боятся, как бы во время Государственного Совещания этот военный министр Комуча вкупе с Сибирью не арестовал Комуча» [с. 183].
В связи с неудачами на фронте стала изменяться и психология чехов. Чехи остались на Волге «благодаря нашим настояниям», — докладывал Веденяпин на партийном съезде в Самаре 5 августа. Владимирова делает к этим словам основательное добавление: «и при поддержке союзных консулов» [с. 232][339]. Они остались, встретив несомненное сочувствие среди населения. «За всё время нашего пребывания на Поволжском фронте, — вспоминает Чечек, — мы не видели ни одного злодеяния против нас со стороны населения» [«Воля России». VIII, с. 265]. «Чехофильское настроение населения значительно помогло нашим военным успехам», — добавляет Штейдлер [«В. Сиб.». IV, с. 25]. Л. Кроль, со своей стороны, иллюстрирует это рассказом о первой встрече с чехословацким отрядом: «Отношение к нему жителей проявилось явно сочувственное. Солдатам несли яйца, молоко, масло». Но «энтузиазма» Кроль не заметил [с. 58].
Не очень-то уже доверяя реальной военной помощи союзников, оставшись изолированными в России, чехи искали опоры в тех элементах страны, «которые пользовались доверием населения»[340]. Они делали ставку на демократию. К сожалению, слишком часто здесь приводился знак равенства между демократией и партией с.-р. При таких условиях помощь в деле «возрождения и спасения России» слишком часто превращалась в поддержку того партийного дела, от которого теоретически они открещивались. «Никогда наш солдат не будет орудием тех или других отдельных партийных групп», — гласило самарское обращение чехов 15 сентября к русскому обществу. Чешский коммунист Шмераль, выпустивший специальную брошюру «Чехословаки и эсеры» (1922), контакт с партией с.-р. объясняет необходимостью внушить солдатам мысль, что «они действуют как революционные социалисты и в своей борьбе против большевиков руководятся русской социалистической партией». Для чешских социалистов, конечно, это было важно. В омском обращении в июле к «русским социалистам» они говорили: «Мы, как социалисты, уверяем вас, что наша армия не будет и не может быть использована в целях контрреволюции». Дальше шли лозунги, которым сочувствуют чехи: федеративная демократическая республика, созыв Учредительного Собрания, передача всей земли народу и т.д. [«Вест. Ком. У.С.», № 30]. Но чешская армия не была однородна. Чешской национальной политике присущ был известный оппортунизм. Окружающая обстановка побуждала — главным образом военное командование — не игнорировать и другие силы, которые могли помочь. Отсюда двойственность тактики. Нет поэтому ничего удивительного в том, что Чечек в Самаре высказал живейшую радость по поводу возможности союза с Добровольческой армией — обстановка была совершенно иная, чем раньше, когда проф. Масарик считал необходимым так решительно отгородиться от Добровольческой армии[341].
Чехословацкое войско действительно было в трагическом положении. Оно пыталось на Волжском фронте создать русско-чешские добровольческие отряды. Майский утверждает, что это было сделано в целях борьбы с «черносотенной опасностью» со стороны армии [с. 160]. Вероятно, причина была иная. Чешские отряды на первых порах были более устойчивы и выдержаны. Подобным слиянием достигалась большая компактность. Недаром эти отряды приобрели быстро популярность.
Но всё это были палиативы. Разочарование чешских воителей шло crescendo. Характерную беседу в последних числах августа в Челябинске с Б. Павлу передаёт Майский:
«Создание русской армии и у вас на Волге, и в Сибири идёт слишком медленно. Государственный аппарат также налаживается плохо. Вместо того чтобы единым фронтом вести борьбу с большевиками, отдельные антибольшевицкие правительства начинают грызню между собою. Нас, чехов, всем этим вы ставите в крайне затруднительное положение… Так долго продолжаться не может. Если в ближайшее время не произойдёт радикальной перемены, нам придётся пересмотреть свою позицию» [с. 172].
Ещё более определённо констатируется неудача в самарском обращении чехов, подписанном Медеком, Власеком и Чечеком. Оно цитировалось в первой главе. Чехословацкому командованию уже в августе приходилось считаться с тем фактом, что солдаты не хотели заменять собой Народную армию [слова с.-р. Утгофа, с. 19]. На фронте начинались уже «неприятные осложнения» — чешские войска, в свою очередь, стали разлагаться. Отсюда пессимизм ген. Сырового, отмеченный в дневнике Болдырева [с. 63].
Этой драматической стороны пребывания чехословацкого войска в России мы должны будем ещё коснуться. Это отдельная страница в истории гражданской войны.
5. Политика тыла
Деятельность армии нельзя изолировать от правительства. Что же, Комитет У.С. служил делу партийному или общенациональному? В конце концов, ни тому, ни другому. Таков неизбежно будет вывод, если отбросить все внешние декорации. Вероятно, здесь кроется одна из основных причин быстрого краха Комуча.
Несправедливо и не соответствует фактам утверждение, что эсеры из Комуча проводили на практике политическую программу «левых с.-р.»[342]. Самарское правительство, в состав которого входило 14 с.-p., один меньшевик и представитель военной власти полк. Галкин, прекрасно учитывало, что всякого рода социалистические эксперименты не к месту. Оно вело, по позднейшему выражению Майского, борьбу всеми способами, «не останавливаясь решительно ни перед чем для нанесения смертельного удара первой в истории человечества социалистической республике» [с. 43].
В области экономической политики «Комитет стремился к полному восстановлению капиталистической системы хозяйства» — такова общая характеристика, данная соц.-демократом, входившим в состав Правительства[343]. Все реквизированные большевиками промышленные заведения до разрешения вопроса о них были переданы местному самоуправлению. Вместе с тем приказом от 9 июля учреждалась особая комиссия по денационализации предприятий и возмещению владельцам убытков.
Декларировался незыблемым лишь один закон У.С. 5 января — закон о земле. Впрочем, и здесь делались уступки существовавшей практике: право собрать урожай и др.
«Буржуазия» на первых порах поддержала Комитет У.С. Осложнения происходили вовсе не на почве той социальной политики, которую пытались проводить социалисты, оказавшиеся у власти. Может быть, многих раздражал красный флаг над зданием Комуча, чему немало дивился французский представитель Гинэ [с. 156]. Всё это были пустяки. Майский утверждает, что одной из главных причин «ссоры» Комитета с поддерживавшими его «правыми элементами» было допущение Совета рабочих депутатов, большевицкий Совет был распущен тотчас же после переворота. Затем в июле состоялась рабочая конференция, на которой были выработаны формы и сроки выборов в новый Совет уже как в орган «общественного мнения», а не «власти». Он был созван в начале августа и… принял большевицкую резолюцию [с. 128]. Меньшевики пришли в смятение, эсеры негодовали. В конце сентября Совет был ликвидирован. Нет, не в этом заключалось действительное расхождение в данный момент Комитета с «правыми». Поскольку Самарское правительство являлось правительством областным, с ним до некоторой степени мирились, хотя оно и было, по выражению Майского, «эсеровским предприятием»… Но Комуч, устранив на другой же день наименование «самарский» Комитет, склонен был себя рассматривать как ядро всероссийской власти, которая должна собрать Учредительное Собрание 1917 г. Местное, временное эсеровское, «предприятие» грозило сделаться всероссийским. Это даже Дану — лидеру меньшевиков — казалось «нелепой авантюрой». Ещё более «нелепой» казалась такая возможность широкой обывательской среде. Настроение было иное, чем в 1917 г.[344] И деятели Комуча настолько непосредственно это ощущали, что всячески противились приезду «идеолога и вождя» партии, председателя б. Учр. Собр. Чернова, который появился в Самаре лишь 20 сентября. Старое Учредительное Собрание или, вернее, его «охвостье» (исторический термин: «охвостье» Долгого Парламента в Англии) — это фикция, за которую держались эсеры. Учредительное Собрание 1917 г. — это партийная фракция социалистов-революционеров! Такое знамя — отрицание общенационального дела. Это вызывало отпор, это раздробляло силы. Создавая приказом № 7 от 3 июля при Самарском правительстве особое Министерство иностранных дел для сношений, между прочим, с правительствами внутри России, признающими Учредительное Собрание, Самарское правительство тем самым ставило себя вне остальной противобольшевицкой России. Вот где была зарыта собака, а не в той «левой» социальной политике, которую проводит Комитет У.С. Вот почему образ действий Комуча вызывал «правый уклон» у местных кадетов, что так не нравилось приехавшему из центра Л.А. Кролю [с. 60]. Партийная психология Правительства мешала ему слиться с национальным движением: здесь слова расходились с чувством. Партийное Правительство было под гипнозом фикции, им созданной, отсюда его излишняя самоуверенность до последнего дня. Что можно в этом отношении прибавить к словам Вольского в цитированном уже выше письме 16 августа к Лебедеву: «Идеи Комитета приобретают при всей вражде к ним всё больше веса, и победы являются реальным фактом убеждения врагов и тупиц (!!). В составе Комитета уже более 40 членов У.С. В Сибири находится до 40. Это уже почтенная величина. Солидарность демократии через голову реакционного Сибирского правительства растёт всё больше, и, вероятно, последнее бессильно завянет, если не утонет. Всё больше, всё труднее, но и славнее наше дело, дело народа, дело возрождения, дело демократии, дело партии социалистов-революционеров».
Поразительное самообольщение, исключительная самоуверенность, а практика была элементарна и бедна. Только ли голос противника звучит в надгробном слове Комуча, помещённом 12 ноября в «Отечественных Ведомостях» (орган Белевского-Белоруссова): «Самарские эсеры не сумели создать ни власти, ни аппарата управления, ни армии, ни приобрести авторитета в населении». Прислушайтесь к голосу с.-р. Утгофа, который с откровенностью признаёт, что самарская эпопея прежде всего показала, что у эсеров не оказалось людей (а в Самаре был цвет партии, по характеристике Майского), способных руководить деятельностью государства в такой сложной и запутанной обстановке. Они не могли в Самаре дать деловых министров — самарские министры не пользовались фавором даже среди партийных товарищей. Эти «малограмотные» в государственных делах партийные люди вели «странную и противоречивую политику, которая всех раздражала» [с. 36][345].
6. Демократия у власти
Демократическая власть в Самаре фактически существовала лишь четыре месяца. Много тёмных пятен было на её фоне. Впрочем, они объясняются, быть может, её кратковременностью. И всё-таки чрезвычайно показательно, что за четыре месяца своего существования эта власть на практике мало чем отличалась от других властей, появлявшихся в период гражданской войны и не имевших демократического нимба.
Никакой демократичности на территории Комуча не было — утверждает Майский. Были лишь — «широковещательные заявления» [с. 176]. В житейском обиходе своими приёмами эта власть не отличалась от приёмов власти «генералов чёрной сотни»[346] — Колчака и Деникина. Впрочем, отличалась одним — своей претенциозностью. Всё то, что впоследствии ставилось на вид колчаковскому Правительству, довольно пышно расцвело с самого начала на территории Комитета У.С. И трудно сказать, каковы были бы результаты, если бы власть продержалась полтора года: сумела ли она побороть своего рода самарскую «атаманщину»? Демократическая власть не склонна признавать, что она подчас была бессильна бороться с отрицательными явлениями, которые порождала гражданская война и которые окрашивали освободительную борьбу реакционным колером. Нет, это была сильная власть, не идущая по стопам «Керенского»…
«Мы не допустим, чтобы кто бы то ни было здесь, в тылу, вонзил нож в спину борцов за народовластие», — грозно и авторитетно говорил председатель Комуча Вольский на рабочей конференции 5 июля. «Мы находимся в состоянии самой настоящей войны… Судьба решит, кто возьмёт верх в этой борьбе… Пока же снаряды рвутся… все виновные будут подвергаться аресту и военному воздействию…» [«Сам. Вед.»]. «В настоящее время политика власти должна быть твёрдой и жестокой», — заявлял на партийном съезде 5 августа министр внутр. дел Климушкин [Владимирова. С. 326].
В чём проявлялась эта твёрдость власти? Приказ № 1 Комуча гласил: «Все ограничения и стеснения в свободах, введённые большевицкими властями, отменяются и восстанавливается свобода слова, печати, собраний и митингов… Революционный трибунал, как орган, не отвечающий истинно народно-демократическим принципам, упраздняется и восстанавливается окружной народный суд». Это было 8 июля. Заканчивал Комуч свою деятельность созданием 17 сентября чрезвычайного суда из представителей ведомств внутренних дел, военного и юстиции. По положению (§ 5) суд этот мог назначать только смертную казнь. Тогда же было издано положение о министерстве охраны государственного порядка[347], предоставлявшее огромные полномочия министру охраны и его подчинённым органам. «Реакционный» орган Белоруссова впоследствии замечал с язвительностью: «У Самары деньги находились на эсеровские газеты — и на обширный департамент полиции» [«Отеч. Вед.», № 5][348].
Комитет У.С. таким образом облекал в одежду формальной законности репрессии, происходившие в порядке повседневности. Посылая этот упрёк, Майский в главе о «внутренней политике» Самарского правительства [с. 175–187],— главе, наполненной сообщениями о действиях карательных отрядов и о других политических репрессиях, как истинный ренегат, отмежевывается от коллективной ответственности. «Возможно, сторонники Комитета мне возразят, — пишет он в своих покаянных воспоминаниях, — что в обстановке гражданской войны никакая государственная власть не в состоянии обойтись без террора. Я готов согласиться с этим утверждением, но тогда почему же эсеры любят болтать о «большевицком терроре», господствующем в Советской России?.. Террор был в Самаре, на той единственной территории, где волей исторического случая и чехословацких штыков эсеры на краткий срок оказались носителями государственной власти». Разницу между «эсеровским и большевицким» террором Майский видит в том, что «эсеровский террор был направлен против революции и против рабочих, в то время как большевицкий террор наносил и наносит удары контрреволюции и буржуазии. Эта разница радикально меняет политическую и моральную оценку террора в том и другом случае. Всякий искренний революционер не сможет принять эсеровского террора, но он без труда примет террор большевицкий» [с. 186–187].
О «революционных» вкусах спорить не приходится. Концепция Майского лжива в своём фактическом обосновании. С кровавым и циничным террором большевиков самые разнузданные насилия гражданской войны не могут быть сравнены. Ничего подобного, конечно, на территории Комитета У.С. не происходило. Лживо утверждение ренегата, что большевицкий террор направлялся только на буржуазию[349]. В оценке системы террора дело не в объекте, на который направлен эксперимент, — такая «революционная мораль» из французского архива XVIII века общественной этикой нашего времени должна быть отвергнута. Дело в идеологии террора, в его проповеди, в его искусственном насаждении. Так было у большевиков. У их противников мы видим эксцессы власти, её агентов; проявления мести и разнузданного человеческого темперамента. Вот в чём разница — её понять ренегатская психология, очевидно, не может.
В отношении самарской власти Майский прав только в одном. Проще было с её стороны без надобности не создавать демократического декорума, а сказать, как делали это другие, что и она была бессильна облечь гражданскую войну в правовые формы. Принципиальная демократичность грубо разбивалась жизнью, а сами носители демократической власти в стремлении проявить твёрдость легко сбивались на путь бюрократического произвола, притом произвола масштаба провинциального, как и всё, что было в Самаре. Можно ли негодовать вместе с Майским на то, что управляющий Самарской губ. устраивает собрания редакторов, на которых просто предписывает, как газеты должны себя вести, о чём писать и т.д., если сам министр внутренних дел Климушкин, вспоминая блаженные времена Имп. Николая I, вызывает в Уфу писателей Белоруссова, Чембулова — нар. социалиста, редактировавшего газеты «Труд», «Армия и Народ», и держит им такую приблизительно речь: «Мы хотим предоставить свободу печати, но газеты усвоили такой полемический тон, который мы допустить не можем. Газетная полемика подрывает авторитет власти». Чем же Климушкин недоволен? В «Отеч. Вед.» была, например, статья против Брушвита и самого Климушкина, где говорилось, что они неподготовлены занимать столь ответственные посты. Нельзя и оспаривать вопрос о созыве У.С., хотя-де и сам Климушкин отрицательно относится к этому урезанному собранию. Ввести цензуры демократы не могут, они предпочитают предупреждать, закрывать газеты и арестовывать редакторов. Белоруссов попросил всё это зафиксировать на бумаге. Климушкин отказался: «Всё равно бумаги мы не напишем». Орган Белоруссова смог тем не менее позже воспроизвести для потомства эту изумительную беседу [«Отеч. Вед.», 20 ноября, № 9].
Строптивые сотрудники сажались в тюрьму «по административной ошибке». Такой случай по распоряжению самого Климушкина произошёл с видным самарским кадетом Коробовым за статью в «Волжском Деле».
Через три дня, впрочем, Коробов был выпущен, т.к. арест его вызвал всеобщее возмущение: «забегали кадеты, заволновался торгово-промышленный класс, выступило с настоятельным «представлением» военное ведомство» [Майский. С. 177]. Объявленная приказом № 1 свобода печати была в Самаре весьма относительной. Обвинять за это Правительство едва ли возможно. Не всегда и печать была на высоте, не всегда она учитывала обстановку гражданской войны. Может быть, из самых хороших побуждений орган казанских меньшевиков «Рабочее Дело» 27 августа писал: «В рабочих кварталах настроение подавленное. Ловля большевицких деятелей и комиссаров продолжается, усиливается. И самое главное, страдают не те, кого ловят, а просто сознательные рабочие: члены социалистических партий, профсоюзов, кооперативов. Шпионаж, предательство цветёт пышным цветом… Жажда крови омрачила умы. Особенно стараются члены квартальных комитетов… При большевиках рабочие относились отрицательно к комитетам самоохраны и в выборах участия не принимали. Выбранными в большинстве случаев оказались лавочники-спекулянты, домохозяева, а нередко и просто всякие тёмные дельцы… И теперь они «работают». Сильно тревожит рабочих неизвестная участь арестованных их товарищей. Распространяются слухи о поголовном будто бы их расстреле и прочее. Но кто, почему расстрелян — об этом молчат» [Владимирова. С. 335]. Я охотно допускаю, что здесь сгущены краски. Но как характерно само по себе, что эти факты отмечаются не в сатрапии какой-нибудь генеральской диктатуры, а на территории Комитета У.С. Содействующие власти легко её дискредитировали. И не удивительно, если редактор самарской меньшевицкой «Вечерней Зари» вызывался для «внушений» к власти придержащей[350]; не удивительно, что оренбургский атаман Дутов предавал на фронте военно-полевому суду редактора с.-д. органа «Рабочее Утро» за «возбуждение одного класса против другого».
Всё это, если угодно, в порядке вещей. Но своеобразно то, что эсеровский министр внутренних дел вообще смотрел «на охрану государственной безопасности с точки зрения запретов». Он недоволен оппозицией «буржуазии» и запрещает торгово-промышленный съезд на территории Комуча. Тогдашняя жизнь не могла быть вложена, конечно, в рамки Плеве, и съезд тем не менее состоялся в Уфе под охраной уфимского военного командования, пользуясь тем, что территориальная независимость Уфы от Самары была неясна. На съезд прибыло 133 делегата от Урала, Поволжья и Сибири — это было накануне уже Уфимского Государственного Совещания.
Примеру министра следовали и его агенты — «губернскими диктаторами» называет их Майский. «Временно» (правила 6 июля) этим губернским уполномоченным действительно были предоставлены исключительно широкие полномочия. Они могли бесконтрольно, «своею властью» арестовывать, отстранять служащих в административных и общественных учреждениях, закрывать собрания и съезды, вызывать военные власти и т.д. За высшими тянулись низшие, и бессудные обыски, и аресты стали в действительности довольно обычным явлением на территории, подвластной социалистическому Комучу. Случалось, как и в других местах — на территории «генеральских диктатур», что эти обыски и аресты производились неизвестно кем, — и власти приходилось только беспомощно разводить руками. Напр., в Казани, где гражданскими делами заведовал особо уполномоченный самарского Комитета В.Г. Архангельский, происходила конференция «беспартийных рабочих», обсуждавшая, по примеру Самары, вопрос о выборах в новый Совет рабочих депутатов, «вместо распущенной большевицкой своры»[351].
Конференция по шаблону не большевицкой революционной демократии постановила: «Признать необходимым создание политического классового органа казанского пролетариата в виде Совета рабочих депутатов как организатора, руководителя задач рабочих масс, который ни в каком случае не должен стать или пытаться стать органом власти». Во время конференции «неизвестно по чьему приказу» несколько делегатов было арестовано. Арест вызвал волнения среди рабочих. Помощник чрезв. уполном. обещался рабочим разобраться в этом деле, но «при всём своём желании не мог даже выяснить, по чьему распоряжению арестованы делегаты»…
Власть действительно не могла подчас разбираться в сложной обстановке. Вновь Майский даёт чрезвычайно показательную иллюстрацию. На территории У.С. существовали две контрразведки: русская и чешская. Нравы всех контрразведок, и русских и иностранных, и демократических и недемократических, к сожалению, везде оставляют желать лучшего. Русская контрразведка, по словам Майского, была довольно плохо организована и потому проявляла себя сравнительно мало. «Чешская была организована гораздо лучше и потому очень болезненно давала себя чувствовать населению. Система обысков и арестов применялась контрразведкой весьма широко. Бывало, часто людей хватали направо и налево без сколько-нибудь достаточных к тому оснований. Бывали поистине поразительные случаи» [с. 181]. Майский рассказывает, как в его отсутствие у него у самого был сделан обыск. «Это было недоразумение, — как объяснил министру труда начальник чешской контрразведки. — Вышла ошибка, только всего, голова ни у кого не свалилась. Бывает хуже».
«Если такие случаи возможны были с членами правительства, — добавляет автор, — то легко себе представить, каково приходилось рядовому обывателю. Действительно, тюрьмы «территории Учредительного Собрания» были переполнены «большевиками», среди которых было много ни к чему не причастных людей. В Самаре, например, во время моего там пребывания, число заключённых доходило до 2000, в Оренбурге было около 800, в Хвалынске — 700, в Бузулуке — 500 и т.д. При этом условия, в которых находились заключённые, были по большей части отвратительные. В камерах, рассчитанных на 20 человек, сидело по 60–80, питание было плохое, и обращение нередко вызывало острые конфликты между охраной и арестованными» [с. 182–183][352].
Ренегаты не скупятся на «разоблачения». Плохо не то, что они разоблачали, а то, что они делали это в стране, лишённой всякой печати, кроме казённой. Они писали там, где истину о кровавой деятельности ЧК сказать было нельзя. Отсюда их тенденциозность. Убавим многое с того, что они рассказали, и всё-таки останется немало. Вот разоблачает на страницах «Известий» [8 июня 1922 г.] учредиловскую практику бывш[ий] управляющий делами Комуча Дворжец. Густо положены у него краски:
«Было известно только одно. Из подвалов Робенды[353], из вагонов чехословацкой контрразведки редко кто выходил… В нашем штабе охранки официально арестованных было очень немного, но я знаю, что имели место словесные доклады начальника охраны Климушкину о том, что за истёкшую ночь было ликвидировано собрание большевиков, ликвидирован заговор или обнаруженный склад оружия… В особенности эта «славная» деятельность проявлялась после замены начальника охраны членом Центр. Комитета партии народных социалистов А.П. Коваленко[354], при котором число ликвидированных «восстаний» и «ликвидаций» стало огромным. «Подавление неоднократных восстаний в гарнизоне происходило с неимоверной жестокостью; подробности известны не бывали. Передавали, что в Самарском полку из строя был вызван каждый третий… Это совершалось в центре… Что делалось в провинции… понятно без слов… И всё же это — только маленькая частица суровой чёрной действительности»[355].
Политические деятели всю вину за нарушение демократических принципов склонны всегда возлагать на армию[356]. Это до некоторой степени естественно, ибо близость фронта выдвигает на первый план военную власть. В ненормальных условиях гражданской войны слишком богата почва для конфликтов между гражданской и военной властью и для развития незакономерных действий. Армия в гражданской войне часто само себя содержит. В армию гражданской войны наряду с героизмом проникает типичный авантюризм, в армии гражданской войны падает дисциплина и воцаряются вольные бытовые нравы. Всё это засвидетельствовано наиболее правдиво вождём Добровольческой армии А.И. Деникиным.
Гражданская война жестока сама по себе, озлобляет население, независимо даже от якобы присущей русским жестокости, которую открыл в русском народе Горький. Может быть, даже наивно касаться этих элементарных сентенций. Во всяком случае, Волжский «демократический» фронт не мог представлять исключения из общего правила. Жестокость повсюду порождали большевики — эти отрицатели всякой «буржуазной» морали первые разнуздали гражданскую войну. На них лежит вина за дикость произвола, они морально ответственны за тёмные пятна междоусобной борьбы[357].
Большевицкие историки подчёркивают жестокости, которыми сопровождался захват Народной армией и чехословацкими войсками поволжских городов. В целях воздействия на массы, московский «Еженедельник ВЧК» [№ 5], описывая «жестокость» и «бесчеловечность» чехов и «белых», уверял своих читателей, что это «далеко превосходит всякие примеры массового террора со стороны советской власти». Можно подозревать, что все сведения, идущие из большевицких источников, преувеличены до крайности. Напр., Климушкин решительно отрицает цифру 300 убитых при захвате Самары: совершено лишь два самосуда над захваченными комиссарами Шнейдерским и Венцисом [«Воля России». VII, с. 231]. При двух самосудах едва ли надо было издавать специальный приказ о самосудах, как это сделало Самарское правительство. Очевидно, Климушкин вдаётся в противоположную крайность — отрицание того, что было в действительности. «Усердие черносотенцев было так велико, — повествует Майский, — что уже к вечеру 8 июля Комитет членов У.С. вынужден был издать приказ № 3, в котором говорилось: «Призываем под страхом ответственности немедленно прекратить всякие добровольные расстрелы»».
Черносотенцы здесь были ни при чём. Послушайте, как изображает Лебедев настроение рабочих под Сызранью:
«На окраине города мы натолкнулись на летящий нам навстречу грузовик. При виде нас он повернул, и сидящий рядом с шофёром высокий красавец… закричал:
— Спасайся, товарищи, белые подходят!..
В момент он был стащен с грузовика:
— А, так ты «красный»? К стенке! К стенке!
И высокий человек был уже в руках десяти разъярённых рабочих» [с. 104].
Лебедев своим вмешательством остановил убийство. Но ведь не всегда при таких сценах присутствовали «особо уполномоченные», да ещё облечённые безапелляционной властью!..[358] Другая картина изображена Лебедевым в дневнике от 23–25 июля:
«…большевики снова ушли вверх, увозя с собой двух наших молоденьких солдат, захваченных врасплох и без оружия в одной из крайних хат.
А наутро мы нашли их на другом берегу Волги мёртвыми, с отрезанными ушами, носами, половыми органами и выколотыми глазами.
Бедных мальчиков отвезли в Самару. Вольский приказал опубликовать все подробности этого зверства во всенародное сведение, а товарищами их овладело дикое чувство ненависти» [с. 112].
Это дикое чувство овладевало и чехами, хотя среди них, как оказывается, ¾ были социалистами. Социалисты не могли побороть, однако, ни чувства мести, ни чувства национальной ненависти, которая выступала, когда чешскими пленниками являлись мадьяры. Эту черту отмечают все без исключения мемуаристы того времени — Гутман, Кириллов, Кроль, Лебедев, Майский и др. При первом же свидании с Павлу Кроль обратил его внимание «на абсурдность того, что чехи не берут пленных, в особенности же мадьяр, а обязательно убивают их». Павлу ответил, что он всецело разделяет взгляды Кроля, но что «очень трудно бороться с настроением чехов-солдат, слишком глубоко ненавидящих мадьяр» [с. 63][359].
Майский регистрирует такую, по-видимому, правдивую сцену, виденную им в Казани днём 7 августа в центральной части города:
«Я был невольно увлечён людским потоком, стремительно нёсшимся куда-то в одном направлении. Оказалось, все бежали к какому-то большому четырёхугольному двору, изнутри которого раздавались выстрелы. В щели забора можно было видеть, что делается на дворе. Там группами стояли пленные большевики: красноармейцы, рабочие, женщины и против них чешские солдаты с поднятыми винтовками. Раздавался залп, и пленные падали. На моих глазах были расстреляны две группы, человек по 15 в каждой. Больше я не мог выдержать. Охваченный возмущением, я бросился в социал-демократический Комитет и стал требовать, чтобы немедленно же была послана депутация к военным властям с протестом против бессудных расстрелов. Члены комитета в ответ только развели руками: «Мы уже посылали депутацию, — заявили они, — но все разговоры с военными оказались бесплодными. Чешское командование утверждает, что озлоблению солдат должен быть дан выход, иначе они взбунтуются»» [с. 26–27].
Можно возмущаться вслед за Майским, можно негодовать на несовершенство человеческой натуры, её примитивной психологии, но придётся признать, что на территории демократической власти этих насилий было не меньше, чем в других местах, и что не одно «реакционное русское офицерство» повинно в них. Нам только и надо констатировать факт, что и Поволожье носило в себе все отрицательные стороны гражданской войны. За общие грехи приходится принимать и общую ответственность.
Надо ли говорить, что формально Самарское правительство не только не потакало этим мрачным сторонам гражданской войны, но посильно с ними боролось. Однако и здесь неосторожные слова отдельных агентов власти могли потворствовать разнузданности страстей. Тем, кто так строг к другим, надлежит прежде всего быть строгим в отношении себя. Тот же Лебедев, получивший от Комуча неограниченные полномочия как по гражданской, так и по военной части [с. 97], очень гордился впоследствии тем, что он где-то остановил начавшийся еврейский погром[360]. Но экспансивный политик был в действительности крайне неосторожен в своих официальных призывах к населению. Вот пример. В Казани в газете «Народная Жизнь» [№ 2] появилась за подписью Лебедева грамота следующего содержания: «Граждане! Крестьяне! Беззаконная грабительская советская власть низложена… Не бойтесь ничего, расправляйтесь сами с этими негодяями»… [Владимирова. С. 334]. 12 августа в обращении к Комитету членов У.С., опровергая «подлую ложь» о расстрелах пленных, Лебедев объявлял: «…комиссарам мы пощады не дадим и к их истреблению зовём всех, кто раскаялся, кого насильно ведут против нас» [«Воля России. VIII, с. 162]. Под видом большевика можно было каждого отправить на тот свет — ведь именно в этом обвиняли агентов власти в период «генеральских диктатур». Положение последних было сложнее, ибо не всегда там можно было отделить большевиков от других «левых» противников — от социалистов другого типа: они подчас действовали вместе против диктатуры «черносотенных генералов».
На Волге этого прискорбного явления русской общественности не было. Здесь демократия (в лице с.-р. и отчасти с.-д.) боролась с большевиками всеми средствами. Эту борьбу поддерживала «буржуазия», не сочувствовавшая лозунгам борьбы. В значительной степени прав Майский, деливший население этой территории на две части: «государственно мыслящую» и «большевицкую». Так было, по крайней мере, на первых порах.
Итак, власть Комуча volens-nolens должна была нести ответственность за всё, что делалось от её имени, — во всяком случае в тех пределах, в которых отвечает власть всех других временных противобольшевицких государственных образований. «Самарская армия вела себя не лучше, чем сибирская», — должен признать Ракитников. Я нарочно беру свидетельство известного деятеля партии с.-p., а не коммуниста. Карательные экспедиции мало чем отличались от аналогичных актов в других местах и при наличии власти, у которой не было ни такого сочувствия, ни такого влияния среди населения. «На крестьянском съезде 18 сентября, — говорит Ракитников, — волостные делегаты один за другим рассказывали о порках и экзекуциях под видом розыска большевиков на почве мобилизации и возмездия за аграрное движение 1917 г.» [с. 25]. «Бесчинства карательных отрядов, — утверждает другой с.-p., Утгоф, — не встречали противодействия и озлобляли население» [с. 37]. Даже «Вест. Ком. У.С.», смягчая выступления крестьянских делегатов, изображал доклады с мест в довольно мрачных тонах, напр., из Поповской волости: «После переворота новая власть стала пускать нагайки»… «Порка» в широких размерах применялась при мобилизации[361] — при отказе крестьян давать рекрутов; Кроль утверждает, что иногда и «добровольчество» не обходилось без этой меры воздействия [с. 62]. Майский заявляет, что в подобных упражнениях принимали участие «не только черносотенные офицеры, но и представители эсеровской партии, посылаемые Комитетом в деревенские районы для урегулирования столкновений, возникших в связи с мобилизацией» [с. 183][362]. О «порках» в Бузулукском уезде рассказывает ген. Сахаров [«Белая Сибирь». С. 9] и многие другие. Мы готовы не верить диким «похвальбам» о расстреле 900 новобранцев в день сдачи Самары или 120 пленных красноармейцев на ст. Чишма[363]. Мы можем ослабить оценку подавления восстания в Сибирском полку, даваемую Майским [с. 163], или докладов полк. Галкина об обстреле артиллерийским огнём непокорных деревень[364]; мы пройдём мимо захвата заложников Комучем в ответ на такую же меру большевиков [Кроль. С. 136][365] — фактов и так будет не мало. Читатель, может, избавит меня от регистрации и нанизывания их один за другим. Это отчасти сделано в книге с.-р. Буревого «Распад» на с. 31–32. Будет в летописях самарских и наказание плетьми железнодорожных рабочих на ст. Иман 10–15 сентября, и расстрел городского головы с.-р. Горвица — факт аналогичный, если не худший, повешению ат. Красильниковым канского городского головы в Сибири. Будет в этих летописях и жестокое усмирение рабочего восстания в фабричном центре Иващенкове, где, по словам Майского, на основании данных, полученных им от «ряда достоверных свидетелей», было убито несколько сот человек [с. 184][366].
Если подойти к оценке этих фактов с точки зрения, с которой обычно подходят представители революционной демократии к аналогичным явлениям на территории Сибирского ли правительства — этого «гнезда реакции» — или Правительства адм. Колчака, или ген. Деникина, то одним из реакционнейших правительств придётся признать Правительство Комитета членов Учр. Собрания[367].
И совсем неуместной становится претенциозность этой власти. Когда упомянутая выше казанская рабочая конференция постановила затребовать от представителей власти объяснение по поводу арестов членов конференции, «чрезвычайные уполномоченные» Правительства, Лебедев и Фортунатов, ответили: «Власть, исходящая из всенародного голосования, никаких требований от частных групп населения не принимает и впредь отнюдь не допустит, не останавливаясь для того перед мерами строгости» [«Кам.-Вол. Речь», 4 сен.; Владимирова. С. 335]. Рабочие ответили восстанием. Оно было быстро ликвидировано. «По всем местам, — в эпическом тоне рассказывает В.Г. Архангельский, — был расклеен приказ начальника гарнизона ген.-лейт. Рычкова и командующего войсками Степанова о том, что «1) в случае малейшей попытки какой-либо группы населения, и в частности рабочих, вызвать в городе беспорядки… по кварталу, где таковые произойдут, будет открыт беглый артиллерийский огонь; 2) лица, укрывающие большевицких агитаторов или знающие их местонахождение и не сообщившие об этом коменданту города, будут предаваться военно-полевому суду как соучастники»» [«Воля России». X, с. 148].
Очевидно, в данном случае это не было произволом военного командования. Так проявляла свою «твёрдость» уже сама демократическая власть.