Трагедия адмирала Колчака. Книга 1 — страница 26 из 30

Государственный переворот

1. Сибирская общественность

Прежде чем говорить о событиях в Омске 18 ноября, мне хотелось бы ещё раз коснуться в нескольких словах сибирской общественности. Мне кажется, читатель мог составить себе о ней представление и ввести некоторые необходимые коррективы в обычное для противников сибирской власти изложение. Однотонная, мрачная картина, ими рисуемая, как будто бы находит подтверждение в отзывах наблюдателей из иностранцев — особенно из числа членов неудачной миссии в Сибирь ген. Жанена. По словам этих очевидцев, вся омская общественность сплошь состояла из каких-то спекулянтов и тёмных дельцов[554]. Казалось, все махровые реакционеры царского времени собрались на сибирских полях для восстановления старого режима. Напр., в изображении члена французской миссии проф. Легра — человека, который имел наибольшие шансы разобраться в сибирской обстановке и по знанию языка, и по долголетнему знакомству с Россией, — все сибирские политические споры приобрели чрезвычайно упрощённую форму. В Уфе был создан эмбрион социалистического правительства. Между социалистическим правительством и буржуазией в Омске не могло быть достигнуто соглашения: социалисты руководились стремлением реализовать свои мечты; Омское правительство в большинстве думало только о том, как бы набить свои карманы [«М. S1.», 1928, II, р. 163]. Швейцарец Монтандон — глава сибирской миссии Международного Красного Креста и автор большой книги «Deux ans chez Koltchak et les Bolcheviques» — в доказательство того, что реставраторы в Сибири держались традиций царского режима, рассказывает на основании будто бы авторитетного источника, что Вологодский — «Спаситель Сибири» — при отъезде из Владивостока, повёз в своём поезде два вагона игральных карт [с. 67]. Может быть, Вологодский и вёз «игральные карты» (отрицать этого не могу за неимением данных; Правительству всякого рода финансовые операции приходилось, вероятно, делать для изыскания денег, которые были нервом борьбы), но Монтандон не понимает того, что он говорит о крупном общественном деятеле с безукоризненной в этом отношении репутацией, окончившем свои дни в «большой бедности»[555].

Таких безответственных суждений в мемуарах иностранцев можно найти немало. Эти мемуаристы в большинстве стоят далеко не на должной высоте. Иные наблюдатели, не слишком образованные, с большим, однако, гонором, не соответствующим положению, которое они занимали, часто без критики повторяют то, что слышат с разных сторон. Сплетня не отделяется от действительности. Легенда заносится как факт. В работе, предназначенной для русского читателя, мне нет надобности опровергать измышления, вольные и невольные, иностранных мемуаристов[556]. Их сибирские показания часто страдают всеми недостатками, присущими оправдательным показаниям. Для них это — оправдание перед общественным мнением Европы, плохо информированным и легко становившимся враждебным к сибирской интервенционной «авантюре союзников» в силу её неудачи: национальный гонор заставлял искать виновников на стороне. Отсюда подчас вытекают слишком резкие квалификации русской общественности в Сибири. Им тем более легко было искать виновников, что в этих поисках они находили союзников — и могли сослаться на авторитет демократов из социалистического лагеря. Только их суждения без критики многие и повторяют.

Эти, уже русские, суждения партийного происхождения, суждения одной из боровшихся сторон, в свою очередь, чрезвычайно пристрастны. Я никак не могу вообще безоговорочно отождествлять монархические симпатии с реставрационными замыслами классов, потерявших свои привилегии во время революционной бури. Это — трафарет плохого публицистического тона. О монархии после всех «революционных» переживаний и эксцессов большевичкой поры могли думать и люди, по существу отнюдь не настроенные реакционно (я употребляю это слово в обычном принятом смысле)[557]. Я думаю, многие согласятся со мной, если я, напр., приведу выдержку из дневника В.Н. Пепеляева, давнего члена партии к.-д., входившего в ЦК, помеченную 23 сентября 1918 г.: «Ст. Маньчжурия. Я расстался с кн. Львовым. Мы расцеловались. Он на прощание сказал мне: «Желаю вам успеха насчёт монархии»»[558]. Наряду с этим пожеланием Пепеляев отмечает в своём дневнике (28 января): «В офицерстве крепнет монархия». И тем не менее выявления каких-либо открытых монархических симпатий, за исключением «монархических дебошей» (выражение Болдырева) на банкетах, в Сибири не было[559].

«Монархизм скрывался в омских салонах», — утверждает Колосов [«Былое». XII, с. 228]. Центром его был «салон» Гришиной-Алмазовой. Об этом «салоне» нам придётся говорить. Здесь, как и в других местах, в воздухе носилась, однако, не «монархия», а «идея диктатуры». Левый к.-д. Кроль, окрещённый в Сибири, по его словам, «белой вороной», не одобрял этих «диктаторских» настроений. Под углом своих несколько противоречивых точек зрения он даёт весьма пристрастную характеристику своих товарищей по партии. «Восточный Отдел» партии к.-д. в Омске он не иначе называет, как «азиатским отделом», и усиленно отгораживается от тактики «матёрых реакционеров» типа Жардецкого[560] и «обезумевших от ненависти» Клафтонов [с. 163][561]. Таких «обезумевших от ненависти» было немалое число — и не только в «буржуазной» кадетской партии и среди торгово-промышленников. Их уже характеризовал нам другой Кроль — иркутский эсер. Его характеристику может дополнить Утгоф: «Насилие большевиков так сильно повлияло на некоторые интеллигентские группы, что борьба с большевизмом стала для них самоцелью» [с. 20]. Именно так смотрели на дело и Вологодский, и Сазонов, и другие их соратники. Так смотрели на дело и многие кооператоры. Напр., председатель Союза маслоделов политические расхождения в сибирской кооперации в письме более позднего происхождения (21 июля 1919 г.) объяснил тем, что одни «не желали поражения большевиков, а другие вели кампанию против большевиков»[562]. Эти «обезумевшие», среди по крайней мере демократии, искали путей для объединения сил в целях борьбы. Они, в лице хотя бы Сазонова, до последнего момента держались той позиции, которая позже стала весьма непопулярной в некоторых демократических кругах. В работе, посвящённой Н.В. Чайковскому, мне приходилось уже цитировать письмо Сазонова от 6 сентября 1921 г.[563]: «И что обиднее всего — сейчас на краю пропасти мы всё же продолжаем вести нашу старую партийную грызню и этим ослабляем себя. Сейчас должна быть одна партия — национально-русская и одна цель — спасение и возрождение России, всё, что сверх этого, то от лукавого!» «В таком объединении нет места только большевикам справа и слева», — пишет он позже, 15 сент. 1924 г.[564].

Не все, может быть, знают, кто такой сибирский «дед» Анатолий Владимирович Сазонов — старый народоволец, человек твёрдых политических взглядов, жизнь которого прошла «под знаком неустанного служения народу». Слова эти принадлежат Якушеву — противнику Сазонова в годы гражданской войны. Сазонов был одним из деятельнейших участников блока общественных организаций. Таким же горячим сторонником последнего был с.-р. Куликовский, входивший в Областную Думу от якутского Совета крестьянских депутатов.

Как же мог «умный» Кроль назвать блок собранием «тринадцати нулей». В союз входили «правые с.-p.», «народные социалисты», «кадеты», с.-д. группа «Единство»; наконец, кооператоры и торгово-промышленники. «Партийные организации я взял в кавычки, — сообщает политик и мемуарист, — то, что было в Омске под этими названиями, за исключением, может быть, «атаманской» группы «Единства», как по иронии судьбы называлась партийная группа рабочих, живших в предместье Омска Атаманский Хутор, не имело ничего общего с теми партиями, названия коих эти организации себе прицепили. По крайней мере, ни эсеры, ни энэсы, прибывшие из центра, «омских» эсеров и энэсов своими не признавали…»[565]

«Блок в политическом смысле был блоком «тринадцати нулей». Но с ними были связаны казаки и военные круги, и поскольку они без блока были реальной силой, то и он представлял собой реальную величину» [Кроль. С. 144].

В общем блок, несомненно, пытался осуществлять в жизни позицию, установленную «Союзом Возрождения». Так как блок являлся широким объединением, преследующим практические цели, неизбежно в состав его входили группы, постепенно отходившие от основной линии. В конце концов, на этой почве блок раскололся. Его «правым крылом» была партия народной свободы, которая, как мы видели, и в Сибири постепенно переходила вновь на признание преимущества диктатуры в период гражданской войны… Эволюцию можно наглядно увидеть на примере екатеринбургского Комитета партии, где лидерствовал сам Кроль. В Екатеринбурге было назначено собрание для рассмотрения вопросов, подлежащих обсуждению на партийном Съезде, который созывался в Омске в середине ноября. «Придя на это собрание, — рассказывает Кроль, — я еле узнал нашу группу. Впервые я услышал в ней прямо и определённо формулированный вопрос: «Директория или диктатура?» Я был поражён даже самой возможностью столь явной постановки этого вопроса в нашей группе, которая одна, из очень редких, сумела сохраниться (?) с 1905 г.» [с. 157].

Откуда это могло взяться? Кроль видит здесь влияние самарцев, прибывших в Екатеринбург в качестве беженцев. Они испытали все прелести управления Комуча и приписывали «исключительно ему поражения на фронте». Директория — продукт Комуча. Она слабовольна; она погубит фронт; она развалит тыл; выход один — в диктатуре. За диктатуру стояли и члены пермского Комитета, жаждавшие вернуться домой. Для них «Директория» — отступление; «диктатура» — наступление. Не оставалась без влияния и «работа прибывшего в Екатеринбург А.С. Белоруссова». В Екатеринбурге, по настояниям Кроля, всё же диктатура «незначительным большинством была отклонена». На всесибирском партийном съезде в Омске 16 ноября она была принята.

Но мне неизвестно, чтобы левая часть блока когда-либо объявляла себя принципиальной сторонницей диктатуры[566].

Кроль, враждебный к омской общественности и к блоку, говорит, что блок вёл себя в отношении Авксентьева и Зензинова «до неприличия вызывающе» [с. 47]. Я не нашёл ни у Кроля, ни у других повествователей того времени каких-либо реальных фактов, но зато у Кроля прочитал, что члены Директории расценивали блок так же, как и Кроль: «Стоило послушать их рассказы, несмотря на всю грусть момента, в комических тонах, как пыжилась депутация от каждой группы отдельно «выявить» перед Директорией свою «точку зрения», чтобы понять, что для членов Директории весь «блок» и по частям, и в целом был только смешон» [с. 144].

В сибирской обстановке блок всегда до 18 ноября выступал в роли примирителя — это было трудно в той атмосфере взаимного недоверия, которая при Директории, по словам Кроля, «достигла крайней степени накаленности». В своё время Сазонов, в качестве делегата блока, выступал «посредником для мирного улаживания возникшего конфликта между Админсоветом и Облдумой» (из некролога Якушева). В период Директории блок также занимался уговариванием сторон. И не только уговариванием. Очень яркий факт из деятельности блока сообщает Колосов: некий капитан Шемякин, по поручению блока, в целях ослабления атаманских насилий занял даже пост начальника штаба у Красильникова.

В накалённой атмосфере взаимного недоверия и вражды уже бесполезно было заниматься общественным воспитанием. Поэтому так неудержимо росла идея необходимости диктатуры. При Директории она стала принимать отчётливые, конкретные формы. Это видно из всех записей ген. Болдырева. Описывая критическое заседание 27 октября, когда члены Директории собирались выйти из её состава, Болдырев добавляет, что по окончании заседания Виноградов рекомендовал ему, в случае выхода всех четырёх членов из Директории, «сохранить власть в связи с сохранением Верховного главнокомандования» [с. 86][567].

2. Легенды и факты

В книге, посвящённой Н.В. Чайковскому, касаясь попутно событий в Омске 18 ноября, я писал: «Переворот произошёл как бы сам собой. Это было полустихийное движение военных, которое было санкционировано затем и некоторыми общественными кругами — отнюдь не только реакционными» [с. 152]. И дальше: «В атмосфере заговоров в «мексиканском стиле» должна была выдвинуться группа людей — людей безответственных, действующих за свой страх и риск» [с. 158]. Здесь нужны и добавления и пояснения, но по существу не так уже много надо прибавить.

Из фактов, приведённых на предшествующих страницах, видно, что переворот как бы висел в воздухе. О нём говорили, все его обсуждали. В подобной обстановке является второстепенной уже сама организация действия, направленного на осуществление того, что было desiderata широких кругов. И всё-таки было ли это действие организованным? Был ли переворот 18 ноября осуществлением заранее разработанного плана? Кто его непосредственные участники и кто стоял в роли вдохновителей и инспираторов за кулисами?

Состояние материалов не даёт ещё возможности ответить на все эти вопросы с должной ясностью и полнотой. Я заранее готов пойти на упрёк в том, что не сумел разобраться в материале и критически проанализировать существующие уже контроверсы. Для отчётливого суждения нет прежде всего документов — они вообще редко встречаются в подобных актах. Но и то, что есть, мы знаем преимущественно в выдержках, опубликованных советскими историографами. Мемуаристы же — их не мало — слишком подчас безответственны в своих суждениях о недавнем былом. Если выбрать какой-нибудь один источник и следовать ему — всё будет необычайно просто и ясно и легко примешь легенду за факт.

* * *

В пражском «Русском Заграничном Историческом Архиве» имеются воспоминания одного из якобы непосредственных участников и руководителей переворота подп. Бафталовского. Написаны они в Тунисе 20 апреля 1925 г. В воспоминаниях этого участника переворота столь определённо чувствуются позднейшие наслоения, что подвергать их детальному критическому анализу не стоит. Здесь суммированы различные данные, слухи, разговоры в одну общую картину, которая в силу уже этого получается мало правдоподобной.

Мысль о свержении Директории, в изображении мемуариста, родилась в известном уже нам салоне Гришиной-Алмазовой, посетителями которого были Михайлов и ген. Андогский. Разработку плана с технической стороны взяли на себя ген. Андогский, полк. Сыромятников, полк. Лебедев. Их помощником состоял кап. Буров и автор мемуаров кап. Бафталовский. Финансировал всё предприятие Михайлов[568]. После длинных переговоров заговорщики остановились как на выполнителях на военной группе Волкова — Красильникова. Полк. Уорд дал согласие на поддержку переворота английским батальоном. На роль диктатора был намечен адм. Колчак, давший принципиальное согласие при условии, что власть будет передана ему Правительством, а не добыта им захватным порядком[569]. Казачья группа Волкова — Красильникова в ночь с 17-го на 18-е произвела арест членов Директории из состава партии с.-р… Командующий войсками Матковский, узнав об аресте, предписал нач. штаба Василенко немедленно принять меры к освобождению арестованных членов Правительства, но Бафталовский раскрыл Василенко план и присоединил последнего к числу заговорщиков. Ночью члены Правительства собрались у ген. Розанова на совещание с военным командованием. Присутствовало 12 человек. О происшедших событиях докладывал полк. Сыромятников. Совещание колебалось. Разрешила вопрос настойчивость Розанова, который, стукнув кулаком, от имени армии потребовал диктатуры.

В изложенных воспоминаниях имеются налицо почти все элементы тех заговорщических сил, которые фигурируют так или иначе в существующих версиях: общественность монархического пошиба, командный состав, члены Правительства, содействующие англичане, согласие Колчака. И всё это достаточно фантастично.

* * *

Большевицкий историк Парфенов (Алтайский), подчас неизвестно откуда черпающий свой материал, вводит ещё новый элемент в среду участников заговора — французскую военную миссию.

«16 ноября 1918 г. в Омск прибыли французская военная миссия во главе с командующим всеми иностранными вооружёнными силами на территории Сибири ген. Жаненом и рота французских солдат.

По этому случаю Омское правительство устроило торжественный парад войскам и не менее торжественный обед в честь прибывших иностранных господ.

Во время этого торжественного обеда, после исполнения оркестром французского и других иностранных гимнов, группа подвыпивших казачьих офицеров потребовала, чтобы был исполнен гимн «Боже, царя храни», и категорически настояла на своём требовании.

Получился некоторый конфуз. Лидерам партии соц.-рев. Авксентьеву, Зензинову и др., возглавлявшим Омское Всерос. правительство и считавшим себя верховной властью, не понравилась эта «монархическая молитва», и они сделали попытку напомнить офицерам об их «демократических воззрениях» и даже предложили военному и морскому министру Колчаку арестовать некоторых из них.

Вечером в этот же день начальник омского гарнизона пол. Волков и начальники казачьих частей Красильников и Катанаев явились к Колчаку и заявили, что «долг перед родиной и настроение всех частей вынуждает их арестовать членов Правительства соц.-рев., ведущих преступную соглашательскую политику с большевиками», и просили «от имени всей армии принять на себя верховное руководство возрождающейся армией и народом»…

Колчак торжественным жестом поблагодарил за доверие офицерскую делегацию и уговорился с полковником Волковым, что завтра утром представит ему проект конкретного плана ареста Директории.

На другой день, т.е. 17-го числа, сначала в поезде французской военной миссии, затем в здании военно-промышленного комитета, состоялось объединённое совещание иностранных генералов, представителей партии к.-д., омского «Союза Возрождения» и др., которое почти единодушно, исключая американского и чехословацкого представителей, высказалось за переход власти к военному диктатору в лице адм. Колчака, хотя выставлялись и другие кандидаты: ат. Семёнов, ген. Болдырев и атам. Дутов (последний поддерживался генералом Ивановым-Риновым).

Чехо-американские представители, противившиеся разгону Директории, в крайнем случае настаивали на включении Авксентьева и Аргунова, как «пользующихся широкой симпатией народа», в состав Правительства адм. Колчака и на оставлении «без урезок демократической программы существующего Правительства».

Технически совершить разгон Директории было поручено полк. Волкову, председателю омского Комитета партии к.-д. Жардецкому и министру финансов И. Михайлову.

А через несколько часов после этого совещания офицерская часть отряда атамана Красильникова приступила к выполнению намеченного плана» [с. 69–70].

Участники французской миссии, выступившие с воспоминаниями о данной эпохе, незнакомы, конечно, ни с работой Парфенова, появившейся в первом издании в Харбине (1921), ни с отдельными статьями этого советского исследователя гражданской войны в Сибири. Иначе они поспешили бы опровергнуть обвинение их хоть в косвенном участии в событиях 18 ноября. Для них Колчак ни более ни менее как «une invention anglaise». Так один из них — Дюбарбье[570] — и начинает главу, посвящённую перевороту. Сам шеф миссии, ген. Жанен, с удивительной лёгкостью повторяя популярную одно время у иностранцев наивную легенду, в отрывках дневника, которые печатались в «Monde Slave» [1924, XII, р. 238], говорит:

«Действительно, англичане, поставив Колчака у власти, были приблизительно столь же удачливы, как и тогда, когда они свергали Николая II. Без этого, не знаю, был ли бы побеждён большевизм в России, но Сибирь, в этом я убеждён, удалось бы спасти и устроить. Народный порыв не был бы там задушен жестокой реакцией, всех возмущавшей, повышавшей нервность чехов и уничтожавшей у них всякое желание сотрудничества».

Известный нам полк. Пишон в статье «Le coup d’etat de l’amiral Kolcak» [«M. SI.», 1925, II, p. 259] добавляет:

«Совершенно несомненно, что адмирал, привезённый англичанами из Месопотамии и из Индии, конвоированный во Владивосток и в Сибирь английским батальоном, был человеком генерала Нокса. Но столь же несомненно и то, что не было на нём ни в коей мере французского штемпеля и что обстоятельства, приведшие его к власти, произошли между отъездом из Владивостока генерала Париса и приездом в Омск верховного французского комиссара и находились совершенно вне нашего влияния».

Пишон не против диктатуры, он только против переворота. Всё можно бы сделать легальным путём при некотором терпении. Директория могла бы эволюционировать — Колчак мог бы последовать примеру, который дал в дни французской революции консулат. Такой путь, по мнению французского военного деятеля, является путём законным [с. 206].

Печатание дневников ген. Жанена (этот дневник, во всяком случае, очень обработан) вызвало тогда же возражение со стороны главы английской миссии ген. Нокса в лондонском журнале «Slav. Rev.» [1925, март]:

«…Переворот, приведший Колчака к власти до приезда в Сибирь генерала Жанена, был совершён Сибирским правительством, причём Англия об этом не знала, и не было с её стороны ни малейшего попустительства». Жанен ответил Ноксу в «Monde Slave» [1922, IV]:

«…Да позволит мне сказать генерал Нокс, что у него действительно коротка память, если он не помнит, что был замешан в интриги и перевороты, приведшие к колчаковскому перевороту. Речь никоим образом не идёт о «попустительстве», а исключительно об инициативе, проявленной некоторыми её агентами, — инициативе, ныне ввиду печальных результатов ими отрицаемой. Вероятно, английский генерал не помнит больше смотра, имевшего место 10 ноября в Екатеринбурге, — смотра, на котором прошёл церемониальным маршем Мидльэссекский английский полк, «являвшийся из Владивостока преторианской гвардией адмирала Колчака». Тогда я ещё не приехал в Сибирь, но французские офицеры, мои предшественники, чехи и русские, свидетели этих незабываемых дней, — все помнят, как тогда держались английские солдаты и их командир, полковник Уорд, член Парламента и рабочей партии. Несомненно, последнему неприятно, чтобы его английские избиратели узнали, что он в Сибири сделал ставку на диктатора, заслуживающего столь же мало сочувствия, как и красные диктаторы, — но история есть история и не знает тонкостей и увёрток. Добавлю, что генерала Нокса, наверно, держали в курсе заговора, замышляемого Колчаком, хотя бы только через его офицера связи Стевеней, который присутствовал даже на тайном совещании, где было решено выступление. Впрочем, Стевеней и не делал из этого большой тайны, и, когда позже, во время отступления, я задал ему, после многих союзников и русских, вопрос, не сожалеет ли он о том, что содействовал возведению Колчака, которому мы обязаны этим бедствием, он просто промолчал. Мне кажется, что короткая память генерала Нокса ввела в заблуждение читателей «Slavonic Review» [р. 21–22].

Проф. Легра в позднейшем комментарии к своему сибирскому дневнику [«М. S1.», 1928, II, р. 166] подтверждает версию своего прямого начальника:

«Мне говорили, и факты этого не опровергают, что приготовления к государственному перевороту производились в согласии с офицерами связи из английской миссии; кроме того, один офицер связи из французской миссии, не принимая участия в подготовке, был, однако, кажется, очень в курсе дела[571] и был очень счастлив тем, что замышлялось. Итак, у меня такое впечатление, что переворот 17 ноября по существу — переворот военный… Если же это так, то для меня, хорошо знающего направление русских офицеров, ясно, что это — переворот, подготовляющий реставрацию».

Итак, все доказательства ген. Жанена, легко убедившие Милюкова, что дело не обошлось без участия англичан, сводятся к рассказам, которые он и его подчинённые слышали в Сибири по поводу екатеринбургского смотра 10 ноября и присутствия адъютанта ген. Нокса на каком-то заговорщическом собрании. Доказательства не из сильных — слухами Сибирь была полна. К ним мы вернёмся по связи с новой версией — екатеринбургской, которая перед нами вырисовывается.

Я, конечно, не знаю, какие русские осведомляли Жанена[572], но те русские мемуаристы, которых мне не раз приходилось цитировать, всегда передают только циркулировавшие слухи. Так, Майский в предисловии к изданным «Госуд. Изд.» в Москве воспоминаниям полк. Уорда «Союзная интервенция» пишет: «Я очень хорошо помню, что в Омске в тот период… открыто говорили о весьма активном участии английской миссии, и в частности её главы, ген. Нокса, в перевороте 18 ноября. Рассказывали, что накануне переворота на собрании офицеров-заговорщиков, арестовавших членов Директории, присутствовал представитель ген. Нокса, который благословил заговорщиков на задуманное ими дело» [с. 78]. «Злые языки, — передаёт Святицкий в другой своей книжке «Реакция и народ», — говорят о непосредственном участии в перевороте Нокса» [с. 26]. Ген. Фёдоров заявил Колосову, что переворот сделан с согласия и при участии англичан [«Былое». XXI, с. 578]. «В действительности заговор был решён англичанами и французами не в Сибири», — утверждает уже чешский коммунист Шмераль. Источник заговора выше: Шмераль ссылается на речь ген. Штефаника по приезде в Сибирь, в которой первый чешский военный министр убеждал своих компатриотов: «Переворот не был подготовлен только в Омске. Главное решение было принято в Версале» [«Чехословаки и с.-р.». Москва, 1922, с. 21]. Я допускаю возможность подобного заявления со стороны Штефаника, выполнявшего, как мы увидим ниже, весьма щекотливую миссию в Сибири среди чехов, сильно подвергшихся местной агитации. Но ведь ясно, что это был только своего рода демагогический приём. И можно пройти мимо этих коммунистических домыслов.

Самый солидный аргумент в пользу участия Нокса в перевороте можно найти в дневнике Болдырева. Под 21 октября у него записано: «В 4 часа приезжал Нокс с Родзянкой; озабочен размещением батальона прибывающих английских войск. Пил чай, грозил набрать банду и свергнуть нас, если мы не договоримся с сибиряками. «Я становлюсь сибиряком», — закончил он свою шутку»[573].

* * *

Если не сам Нокс устроил переворот, то орудием его являлся молодой чешский генерал — Гайда. Есть и такая версия. Нокс соединил Колчака с Гайдой, причём последний не знал о подлинных намерениях Колчака. Это дополнение принадлежит перу Жанена [«М. S1.», 1925, III, р. 340]. Самому Гайде только впоследствии открылся злокозненный план англичан, посадивших Колчака, — так пишет он в своих воспоминаниях [с. 97], имеющих, правда, необычайно малую ценность, вопреки мнению Милюкова, так как Гайда в них старательно умалчивает о всех своих закулисных выступлениях и разговорах, которые часто вскрывают подоплёку его сибирской деятельности.

Гайда имел, по версии Колосова, с самого начала «близкое отношение» к возведению Колчака на пост диктатора… Колосов многозначительно подчёркивает, что его сведения исходят из «вполне авторитетного источника»: «Едва ли на свой риск и ответственность Гайда даже и вывез Колчака с Востока». Колосов, посланный вместе с кн. Львовым от Уфимского Совещания приветствовать десант союзников, встретился на ст. Маньчжурия с Гайдой[574], который ехал в Зап. Сибирь. Здесь же у Гайды произошла встреча с В.Н. Пепеляевым. «Оба они сошлись тогда на том, что необходима диктатура и диктатор». «Быть может, он (Пепеляев) зондировал почву для диктатуры ген. Хорвата[575], но Гайда предупредил его, ответив быстро и определённо: «Диктатор едет со мной в этом поезде. Это адмирал Колчак»». Проводя диктатуру Колчака, Гайда появился в Екатеринбурге. Естественно, Екатеринбург и стал центром будущего заговора — здесь одна сила непосредственно противопоставлялась другой.

Для того чтобы понять создавшееся в Екатеринбурге положение, надо вернуться несколько назад[576]. Гайда, возвеличенный успехом в борьбе с большевиками, фетированный во Владивостоке, предложил сам себя Вологодскому на пост главнокомандующего вооружёнными силами, которые действовали на территории Сибири. Мотивом выставлялась необходимость объединения командования. Интересовался Гайда и отношением к своей кандидатуре со стороны Колчака[577], с которым он встретился во Владивостоке.

Согласно показаниям, Колчак на допросе ответил:

«Для меня вопрос подчинения той или другой вооружённой силе определяется всегда практическим путём. Я не знаю состава русских сил, если вы все более организованы и в стратегическом отношении имеете большую ценность, то будет вполне естественно, что командование должно вам принадлежать. Если отношение изменяется в сторону русских, то должно быть русское командование — иначе решить вопрос никак нельзя. Скажите, что такое Директория и что она из себя представляет? Он говорит: «Это образование, несомненно, не жизненное». Я говорю: «Какую власть при этих условиях вы считали бы наилучшей?» — «Я, — говорит он, — считаю, что в этом периоде и в этих условиях может быть только военная диктатура». Я ответил: «Военная диктатура прежде всего предполагает армию, на которую опирается диктатор, и, следовательно, это может быть власть только того лица, в распоряжении которого находится армия. Но такого лица не существует, потому что даже нет общего командования. Для диктатуры нужно прежде всего крупное военное имя, которому бы армия верила, которое она знала бы, и только в таких условиях это возможно». На это он мне отвечает: «Конечно, это вопрос будущего времени. Но я лично считаю, что это — единственный выход, какой только может быть». На этом разговоре мы расстались» [с. 147]. Так начался «роман», главные роли в котором играли Гайда и Колчак [Кратохвиль].

Ясно, что щупал почву, скорее всего, Гайда — «чешский кандидат в сибирские бонапарты», как характеризует его в то время бар. Будберг [XIII, с. 212][578].

Сочувствующий, по-видимому, коммунистам майор Яр. Кратохвиль[579], автор книги «Cesta revoluce», изображает дело так, что именно Колчак при свидании воспламенил страстные желания Гайды [с. 223].

Гайда не мог не чувствовать за собой некоторой силы — недаром Гинс, по поручению Вологодского, так определённо телеграфировал из Владивостока в Омск:

«Помощь союзников обеспечена в случае назначения командующим генерала Гайды. Американцы заявили, что помогают чехам, которых три миллиона в Америке, а не русским. Японцы ведут политику захвата, Англия, Франция благожелательны, но лишены здесь реальной силы. Назначение Гайды свяжет Америку, обеспечит наши интересы. Положение во Владивостоке невыразимо: властвуют Хорват, Лавров, коллегия чиновников, земств, консульский корпус, — всего пять властей.

Весь край деморализован анархией, беспомощно отдаётся в руки японцев, китайцев. Гайда, как чех, будет пользоваться тем иммунитетом, которого нельзя обеспечить русскому военачальнику при создавшейся обстановке захвата, обнаружившейся продажности (?), поэтому, во имя спасения родины, национальной чести, делегация просит немедленно назначить Гайду командиром, Иванова-Ринова военным морским министром. Указ сообщить нам — час промедления гибелен. Достаточно сообщить — в Благовещенске японцы вывезли все топографические материалы, китайцы захватили пароходы, здесь расхищается военный боевой материал. Другого выхода нет; вернёмся нравственно убитыми, сознавая бесповоротную утрату крупных достояний Востока, предстоящие бесконечные ужасы Запада» [«Хроника». Прил. 113].

По-видимому, назначение Гайды не вызвало никаких возражений со стороны сибоблдумцев — по крайней мере Якушев и был арестован в момент переговоров о назначении Гайды с Ивановым-Риновым, находившимся в Уфе[580]. Но назначение Гайды вызвало оппозицию в Совете министров — очевидно, со стороны Михайлова. Вологодский пытается убедить Михайлова по телеграфу: «В вашем отношении к Гайде чувствуется некоторая предвзятость отношения к чехословакам. Убедительно прошу оставить этот взгляд, ибо в тяжёлой обстановке при встрече с иностранцами здесь вся наша делегация убедилась, что единственными бескорыстными нашими друзьями являются чехи, в частности Гайда, который пользуется весьма большим вниманием иностранцев[581]. Дружественное отношение к нам Гайды значительно облегчило общее положение. В целях тактических прошу вас, чтобы везде Гайде и следующим с ним иностранным представителям были устроены почётные встречи войска и гражданской администрации»[582].

Пережив ряд триумфов в Сибири[583], Гайда доехал до Екатеринбурга, в сущности, в сравнительно «скромной роли» начальника 4-й чешской дивизии, подчинённой Сыровому. Фактически он сделался старшим оперативным начальником Екатеринбургского фронта.

В его ведении находились чехословацкие части, Среднесибирский корпус, которым командовал молодой Пепеляев. В Екатеринбурге, по изображению Кратохвиля, Гайда имел вид обойденного и обманутого человека. До поры ему приходилось делать «приятное лицо в очень плохой игре» [с. 223]. В действительности же Гайда держал себя чрезвычайно авторитетно. Он постоянно «своевольничает», по выражению Болдырева. Таким нарушением приказа являлся призыв в «русско-чешские полки добровольцев, не исключая и призванных по мобилизации». Как в своё время было указано, в данном случае некоторые нити связывали Гайду с начинаниями эсеров. Был у Гайды и другой мотив. «Развал, начавшийся в чешских войсках[584], — говорит Болдырев, — грозил значительно понизить их значение в Сибири и в глазах иностранцев. Гайда всё учитывал. Он пытается начать формирование русско-чешских полков, настойчиво требует присылки на его фронт полностью всего Среднесибирского корпуса, чтобы за счёт русских войск усилить свой престиж и сохранить своё влияние в Сибири среди иностранцев» [с. 98][585]. В этих требованиях Гайда встречал противодействие со стороны штаба Сибирской армии, главным образом со стороны Иванова-Ринова и Белова.

Имя Белова вводит нас сразу в сферу новых омских группировок и «интриг». Белов — это тоже «злой гений Сибири», с его именем связаны «германофильские» тенденции — так утверждает Гинс[586]. (Не было ли здесь простой, довольно обычной в то время игры на фамилии — настоящая, или прежняя, его фамилия была Виттенофф.) «Слухи и сплетни» ставили Белова в центр некоторой омской интриги. «Инстинктивно как-то многому не верю», — записывает Болдырев 20 октября.

Я отнюдь не собираюсь разбираться в клубке омских оговоров. Слишком неблагодарное это занятие. Имя Белова сейчас упоминается только как имя определённого антагониста Гайды. 21 октября Иванов-Ринов, бывший во Владивостоке и назначенный командующим Семиреченским фронтом, прислал на имя Михайлова телеграмму, в значительной степени направленную против союзников и чехов. Телеграмма, не особенно грамотная, содержала, по мнению Болдырева, много горькой правды. Иванов, между прочим, писал, что догадывается о «намерении Гайды в Омске с группой приверженных ему русских офицеров объявить диктатуру»… Это была, по выражению Иванова, какая-то «социалистическая диктатура». Мне кажется, что бывший «полицейский» довольно прозорливо проник в потаённые планы чешского кандидата в «сибирские бонапарты»[587]. Гайде была известна и телеграмма Иванова, и связь последнего с Беловым. Ясно, что их противодействие требованиям Гайды — проявление германофильских противосоюзнических тенденций. 10 ноября Гайда потребовал посылки в его распоряжение всех частей Среднесибирского корпуса. «Его предприимчивость, — рассказывает Болдырев, — пошла так далеко, что он нашёл возможным подкрепить свои требования ультимативной формой, назначив 48 часов на выступление требуемых частей и такой же срок на устранение от должности нач. штаба Сибирской армии г.-м. Белова… При неисполнении грозит двинуть войска в Омск и «сделать такой порядок, что долго будут помнить» [с. 101]. Дело не ограничивалось угрозой, ибо одновременно Гайда приказал эшелонам 18-го чешского полка, бывшим на пути в Омск, сосредоточиться к этому пункту и «быть готовым к бою». Распоряжения Гайды были сделаны совершенно самостоятельно — он не осведомил даже своего прямого начальника ген. Сырового, который, получив от Болдырева соответственную информацию, остановил продвижение войск и пытался объяснить гайдовские беззакония «потребностями фронта».

К описанному инциденту было примешано имя Колчака, который был в эти дни на Екатеринбургском фронте и прислал телеграмму Болдыреву: «С своей стороны считаю отстранение ген. Белова для пользы русского дела необходимым». Колчак, доверяя Гайде, расходясь с Ивановым-Риновым и Беловым по военным вопросам[588], совершенно не был осведомлён о закулисной стороне, тем более о характере гайдовского ультиматума и о распоряжении двигать войска на Омск. Нет абсолютно никаких данных для противоположного утверждения. Поэтому так легко Колчак изменил свой взгляд на гайдовский инцидент после разговора с Болдыревым и только настаивал на расширении своих прав как военного министра[589].

Некоторые из мемуаристов, напр. Пишон, ставят ультиматум Гайды в непосредственную связь с упомянутым екатеринбургским планом правительственного переворота, выдвинувшего диктатуру Колчака на место Директории. Искусственность установления такой связи очевидна сама по себе. Ясно, во всяком случае, что омская «интрига» против Директории, которую ставят в связь с именем Михайлова и др., не могла иметь отношения к екатеринбургской «интриге» Гайды, прямо ей противоположной. Иванов-Ринов, Белов и др. не были склонны поддерживать кандидатуру Колчака. В цитированной телеграмме Иванова-Ринова имеются довольно неодобрительные отзывы о Колчаке. Иванов-Ринов выдвигал себя на пост военного министра при Директории: «Колчак весьма нетактично произвёл разрыв с японцами и вообще много напортил на Востоке своей несдержанностью». Почти одновременно с телеграммой Иванова Белов получил телеграмму от ближайшего сотрудника бывшего упр. военным вед. Сибирского правительства, ген. Бобрика, направленную против включения Колчака в состав Правительства Директории: «Когда у ген. Иванова так удачно налаживается дело на Д.В., является просто безумием заменять его Колчаком, о котором здесь общественное мнение как о человеке, несоответствующем моменту… Японцы официально высказались, что они желали бы видеть министром Иванова. Смена министра в настоящий момент загубит наше дело у союзников» [Болдырев. С. 100]. Есть ли сомнение в том, что в такой момент не должно быть речи, во всяком случае у этой группы, о выдвижении кандидатуры Колчака на пост российского диктатора?

В момент «ультиматума Гайды» военный министр Директории находился на Екатеринбургском фронте. Он был приглашён чешским военным командованием на назначенное на 9 ноября торжественное освящение знамени «в честь начала чешской национальной жизни». На екатеринбургское торжество прибыл с частью своего более показательного батальона полк. Уорд. Так как вагон военного министра оказался прицепленным к этому поезду, то, очевидно, всё это было сделано не случайно — англичане везли на показ своего ставленника. Будущий диктатор появился с эскортом «преторианской гвардии» [Пишон. «М. S1.», 1925, II, р. 212][590]. Нокс-де давно искал подходящего генерала. Поэтому, вывезя в начале октября при содействии Гайды специального «диктатора» с Востока, 23 октября зондировал через ген. Степанова почву, не подходит ли в диктаторы Болдырев. «По словам… Степанова, — записывает Болдырев, — решено главным образом поддерживать русского генерала, которому доверяют союзники. Этому генералу будет дана и финансовая и людская помощь. Степанов дал понять, кто этот генерал. Это было первым серьёзным искушением. Я отнёсся к нему спокойно» [с. 82].

Выслушаем самого Колчака. Из его рассказа как-то всё становится ясным.

«Первая моя миссия была присутствовать на этом торжестве и затем вечером на банкете, где я впервые познакомился с чешскими офицерами и Сыровым. Там присутствовали представители иностранных держав. Кроме того, я там вторично видел Гайду».

На другой день Колчак имел свидание с Гайдой.

«Здесь Гайда меня спрашивал о том, каково политическое положение в Омске. Я сказал, что считаю его чрезвычайно неудовлетворительным ввиду того, что соглашение между Сибирским правительством и Директорией есть просто компромисс, от которого я не жду ничего хорошего, что столкновения в будущем почти неминуемы, потому что Директория не пользуется престижем и влиянием, что Сибир. прав., которое считает, что оно Сибирь объединило и уже шесть месяцев стоит у власти, передаёт эту власть с известным сопротивлением. Я говорил, что столкновения, несомненно, будут, и во что они выльются, я сказать не могу. Гайда сказал на это: «Единственное средство, которое ещё возможно, это — только диктатура».

Я заметил ему, что диктатура может быть основана на армии и то лицо, которое создаёт армию и опирается на армию, только и может говорить о диктатуре. Кто же при настоящем положении может на себя взять роль диктатора? Только кто-нибудь из лиц, находящихся на фронте. Гайда ничего не ответил на это, но сказал, что всё равно к этому неизбежно придут, потому что Директория, несомненно, искусственное предприятие. Затем он говорит по этому поводу: «Мне известна та работа, которая ведётся в казачьих кругах. Они выдвигают своих кандидатов, но я думаю, что казачьи круги не в состоянии справиться с этой задачей, потому что они слишком узко смотрят на этот вопрос» [с. 164–165][591].

Разговоры, которые ведутся в Екатеринбурге, слишком напоминают атмосферу в Омске. Генерал Дитерихс, «прежде всего чешский доброволец», рассуждает спокойно. «Несомненно, — говорит он Пишону, в передаче мемуариста, — что существует слишком много политиков и партий, что центральная власть слаба; возможно и даже вероятно, что придётся когда-нибудь вернуться к единоличной власти, подходящей для русского характера; но это должно случиться позже, гораздо позже, когда различные элементы в армии процементируются, а военное положение упрочится. Наш единый долг — фронт, наша единая забота — враг; надо тянуть, несмотря на действительные несовершенства, и не бросаться в авантюры в тот момент, когда военная работа требует прежде всего спокойствия» [«М. S1.», 1925. II, р. 254].

Другие более экспансивны — и особенно молодёжь. Рассказывая о присутствии Колчака на военном параде, Пишон передаёт их настроения такими словами:

«Энтузиазм русских офицеров-сибиряков достиг предела, циркулировали самые смелые слухи; очень замкнутый, адмирал молчал, но его окружение ликовало и громко говорило, что он человек будущего» [с. 252]. Сторонники диктатора, несомненно, могли воспользоваться таким настроением, чтобы лансировать Колчака[592]. Генерал Сахаров утверждает, что полк. Лебедев объехал все фронты и что Дитерихс, Ханжин, Голицын, Гайда — все говорили ему о необходимости единоличной военной власти[593]. Гинс, со слов Пепеляева, рассказывает о совещании в вагоне на ветке омского вокзала, когда решено было предварительно показать Колчака на фронте, где ему заранее была подготовлена встреча [I, с. 307]. Всё это называется, скорее, подготовкой общественного мнения. Что такая подготовка шла — и усиленно, отрицать, конечно, не приходится. Но всё это не даёт материала для того, чтобы организационно связать 10 ноября в Екатеринбурге с 18 ноября в Омске[594]. Слишком подозрительный Кроль, твёрдо отстаивающий версию участия Екатеринбурга в подготовке переворота, он об этой военной подготовке, как мы знаем, на основании данных, полученных от уральского министра вн. дел, предупреждал Болдырева ещё задолго до переворота, усматривает доказательство наличности организованного плана в приезде в Екатеринбург, по поручению министра финансов Михайлова, Юргенса для управления казначейством Урала: надо было Уральское правительство лишить «на всякий случай возможности распоряжаться деньгами» [с. 158]. Это было во время сдачи дел ликвидируемого областного правительства и, вероятно, скорее, объясняется некоторой предусмотрительностью центрального министерства финансов, как это видно из того, что происходило в последние дни существования в Уфе Совета управ. вед. на бывшей территории Комуча. Возможно, что по отношению к Уральскому правительству эта предусмотрительность была излишней. Но Уральское правительство, вопреки утверждениям Кроля, фактически не имело на своей территории достаточного авторитета[595]

Идеей переворота была насыщена вся атмосфера. И нет ничего удивительного, если Бойоар из Екатеринбурга слал в Челябинск Пишону рапорт за рапортом о подготовлявшемся военном пронунциаменто. Так, 9 ноября он писал:

«Продолжают ходить слухи по поводу намерения русских офицеров установить военную диктатуру (вероятно, адмирала Колчака). Так как чехи как будто не желают способствовать этому движению или продолжать своё дело в случае, если диктатура эта установится, то среди русских офицеров якобы существует большое недовольство против чехов и особенно против чехословацкого Национального Совета» [«М. S1.», 1925, II, р. 251].

Главный французский комиссар Реньо успокаивал своих подчинённых из Омска 16 ноября:

«Со стороны офицеров нечего бояться чего-либо по отношению к Правительству: адмирал Колчак не позволил бы ничего в этом направлении. Офицеры эти возбуждены, нервно не уравновешены, и их надо образумить совсем полегоньку. Но не будем ничего ломать и в особенности не будем прибегать к чешскому способу» [«М. S1.», 1925, II, р. 214].

Такой макиавеллиевской хитрости — игры на две стороны — от Колчака ожидать просто нельзя. Колчак не ехал на Екатеринбургский фронт с задней целью договориться о перевороте с командным составом. Это одна из ходячих версий, которая легко была воспринята таким специалистом по переговорам в дни «мятежей», каким был бывший министр исповеданий Временного правительства Вл. Львов. Он её занёс в свои воспоминания.

Колчак знал о настроениях в армии — он этого не скрывал, как видно из его показаний на суде. Но он сам не злоумышлял против Директории — так, по крайней мере, рисуется мне на основании всего материала, который находится в нашем распоряжении.

* * *

Если Гинс точно передал нам свою беседу с В.Н. Пепеляевым, в которой тот рассказывал, что будто бы участники переворота организовали «встречу» Колчаку в Екатеринбурге «в расчёте», что под влиянием выслушанного там Колчак «не уклонится принять на себя роль диктатора» [с. 307], то эти участники ошиблись. У Колчака созрела мысль отойти от власти.

Вот его собственное показание, данное на допросе. Из Екатеринбурга Колчак отправился на фронт, где имел беседы с Сыровым, Дитерихсом, Голицыным, Пепеляевым и др. Настроение на фронте нами уже было передано, со слов Колчака. С фронта Колчак направился южным путём на Омск: «Мне был дан экстренный поезд. С этим поездом поехали представители военного командования и полковник Уорд, который присутствовал на этом параде. С Уордом мы вместе завтракали и беседовали на всякие темы[596]. Между Петропавловском и Курганом мы встретились с поездом ген. Болдырева, примерно за сутки до моего прибытия в Омск. Я явился к нему и в общих чертах изложил результаты своей поездки[597]. Болдырев ехал в Челябинск для свидания с чешским командованием, так как, по его словам, с чехами у него были очень натянутые и затруднённые отношения. Чехи оставляют фронт, нам грозят тяжёлые осложнения на Уфимском фронте… Этот вопрос его чрезвычайно тревожил, и потому он выехал, не дожидаясь моего прибытия. Я спросил его о том, что делается в Омске, так как я никаких сведений об Омске не имел. Он говорит: «В Омске тоже нехорошо — там, несомненно, идёт брожение среди казаков; в особенности говорят о каком-то перевороте, выступлении, но я этому не придаю серьёзного значения. Во всяком случае, я надеюсь, мне удастся побывать на фронте и уладить там дело»

16 ноября Колчак вернулся в Омск.

«По приезде моём в Омск, ко мне явились многие офицеры из Ставки и представители от казаков, которые говорили определённо, что Директории осталось недолго жить и что необходимо создание единой власти. Когда я спрашивал о форме этой единой власти и кого предполагают на это место выдвинуть для того, чтобы была единая власть, мне указали прямо: «Вы должны это сделать». Я сказал: «Я не могу взять на себя эту обязанность просто потому, что у меня нет в руках вооружённой силы. А то, что вы говорите, может быть основано только на воле и желании армии, которая поддержала бы то лицо, которое хотело бы стать во главе её и принять на себя верховную власть и верховное командование. У меня армии нет, я человек приезжий, я не считаю для себя возможным принять участие в таком предприятии, которое не имеет под собой почвы» [с. 168][598].

…«Когда я осведомился о положении вещей, то решительно хотел отклонить от себя должность военного министра, и мне кажется, что в тот день, как я приехал, я об этом заявил в Совете министров, мотивируя это тем, что при таких условиях я считаю невозможным вести работу военного министра. Это решение моё было почти категорическое. Но пока я не отказывался остаться на месте до прибытия Болдырева. Насколько мне помнится, 17 ноября был у меня Авксентьев накануне своего ареста. Он приезжал ко мне на квартиру и просил, чтобы я взял свою просьбу об отставке назад. Я ему совершенно определённо сказал: «Я здесь уже около месяца военным министром и до сих пор не знаю своего положения и своих прав. Вместо чисто деловой работы, здесь идёт политическая борьба, в которой я принимать участия не хочу, потому что я считаю её вредной для ведения войны, и в силу этого я не считаю возможным в такой атмосфере и обстановке работать даже в той должности, которую я принял»[599]. Так мы с ним и не договорились… Я продолжал упорно настаивать на том, что я не буду больше военным министром и жду только приезда Болдырева. Я делаю оговорку: мне кажется, что это было в то время, о котором я говорю, но, может быть, это было накануне моего отъезда на фронт» [с. 169][600].

При нормальных условиях было бы, конечно, странно, что военный министр разговаривает со своими подчинёнными о возможности переворота и о замене правительственной власти другой. Но, кажется, в эти дни все об этом только и говорили. Это какой-то странный переворот, о котором, действительно, даже не шушукались. 15 ноября в самом Правительстве Роговский делает доклад. Вот по этому поводу запись Болдырева: «Отъезд в Челябинск. В вагон прибыли Розанов и Матковский. Я им сообщил сущность доклада Роговского о готовящемся перевороте, который только что был заслушан нами в кабинете Вологодского, в здании Совета министров. Матковский говорил о полном спокойствии. Я поручил им обоим заехать к Авксентьеву и переговорить по этому вопросу. Меня просили не уезжать. Ставка будто бы имела сведения тревожного характера. Опасность указывалась и справа и слева, включительно до покушения на поезд» [с. 105].

Мне кажется, что всё это само по себе служит доказательством, что ночь с 17-го по 18 ноября не была организационно подготовлена или была подготовлена в узком кругу лиц, принимавших непосредственное участие в перевороте. Противники покойного Колчака, вероятно, с этим не согласятся. Но никаких конкретных данных никто из этих противников и мемуаристов до сих пор нигде не привёл.

Иностранцы заносят в свои воспоминания и дневники преимущественно слухи, до них доходившие, заносят иногда post factum и выдают их за, несомненно, бывшее. Так, для упомянутого мной проф. Легра, приехавшего в Омск 18 ноября, нет никаких сомнений в том, что сам Колчак совершил переворот[601]. По его распоряжению были арестованы эсеры, члены Директории.

Далее наш мемуарист рассказывает уже нечто фантастическое:

«Прежний председатель Совета Вологодский, бывший на этом посту перед адмиралом Колчаком, обратился к представителям союзнических властей с заявлением, что ни он сам, ни его товарищи-министры не чувствуют себя больше в безопасности перед лицом произвольных арестов, подобных бывшим прошлой ночью, и что они были бы счастливы, если бы могли рассчитывать на поддержку чехословацких войск, находившихся под командой ген. Жанена. В действительности это была только комедия; всё раскрылось, когда адмирал лично явился заявить, что коллеги его вверили ему свою власть с титулом Верховного Правителя и неограниченными полномочиями. А впрочем, известно, что он не любит чехов.

Очевидная цель переворота — подменить чуть ли не парламентарную власть, которая в течение пяти месяцев управляла краем, военной диктатурой по-русски, т.е. облечённой такой же властью, как власть покойного царя» [«М. SI.», II, р. 162].

Может быть, Легра повторял здесь отчасти версию, слышанную от Пишона, по которой Вологодский делается основной пружиной переворота.

«В то время, как в главной квартире в Челябинске нас озабочивали эти исключительно военные вопросы, сведения из Омска и Екатеринбурга отмечали чрезвычайное политическое волнение. Положение Директории в Омске продолжало быть непрочным, ибо один из членов её — Вологодский — был как раз главой Сибирского правительства и уехал во Владивосток»…

«Вологодский вёл самолично на Дальнем Востоке переговоры с Хорватом; генерал же Хорват, партизан, облечённый единоличной властью с 1918 г., в согласии с крупным металлопромышленником Путиловым, покровительствовал кандидатуре адмирала Колчака: и вот мы узнаём, что последний прибыл в Омск и назначен там военным министром». «Разумеется, у нас в это время не было ключа к этой тайне: но если подумать о том, что адмирал тотчас после переворота взял в председатели Совета министров этого самого Вологодского, то тогда уже легко воспроизвести соглашения, заключённые на Дальнем Востоке, и понять причину обструкции, оказанной Директории. Роль Вологодского, одновременно члена Директории, председателя Омского правительства, кандидата в председатели совета у адмирала Колчака, свидетельствует об особом старании de miser sur tous les tableaux (ставка на все номера) и о тонкости, которую некоторые сочтут чрезмерной» [«М. S1.», 1925, II, р. 251][602].

Итак, один из неоспоримо честных людей — «нечто среднее между методистским священником и плимутским монахом» (Уорд) — был чуть ли не творцом ночного захвата членов Директории! Русские источники более, конечно, осторожны и менее категоричны, чем эти безответственные суждения. Они, в сущности, повторяют версию, данную Авксентьевым в интервью токийскому корреспонденту «New-York-Herold» — Герм. Бернштейну[603]. В интервью, характер которого, вероятно, следует объяснить естественной тогда нервозностью Авксентьева[604], было сказано: «Всё дело сделано с ведома Вологодского, Старынкевича, Михайлова, Гинса[605], Тельберга и, конечно, Колчака, который спокойно вернулся с фронта в день (?) нашего ареста». «Переворот был разыгран дружно, как по нотам, — повторяет уже Святицкий, — и несомненно, что Вологодский, Колчак, И. Михайлов, Ключников и др. столпы реакции знали о готовящемся coup d’etat и сами готовились к нему» [с. 95][606]. Тот же перепев с некоторыми модуляциями даёт и бар. Будберг, впрочем оговаривающийся, что у него «не было времени для того, чтобы заняться подробным исследованием причин, вызвавших ноябрьский переворот». «По-видимому, — заносит он в свой дневник после оставления поста военного министра, — главной причиной было желание известной группы лиц попасть к власти, свернув голову Директории; представителями этой группы и явилась затем михайловская пятёрка, выдвинувшая адмирала на пост Верх. правителя и составившая затем его Верховный Совет, форменную олигархию, узурпировавшую de facto всю власть. Громкое и чистое от грязи имя адмирала было нужно для прикрытия всей этой специфически омской махинации; несомненно, что, выдвигая адмирала, пятёрка знала, что в его лице она получит очень мягкое и послушное орудие для осуществления своих планов».

Переворот совершился не только с ведома Правительства. «Замена Директории Верховным правителем была, несомненно, делом так называемого политического блока», — слышится один из обывательских голосов [Руднев. Op. cit. Р. 258]. «14 болванов» причастны к перевороту — утверждает Майский [с. 335]. Мемуаристы, т.е. слухи — в данном случае можно поставить знак тождества, называют немало лиц, игравших видную роль в организации переворота. Среди них Ключников — не только один из «идеологов» переворота, но и автор идеи ночного ареста. Ключников довольно странный заговорщик: со слов эсеров, прибывших из Екатеринбурга в Омск, Святицкий передаёт, что Ключников выступил на открытый «реакционный путь» подачей особого меморандума, который осмелился предложить «самой Директории». Он предлагал принять суровые меры против Съезда У.С., но ему было отвечено, что он суётся не в своё дело. Тогда Ключников подал меморандум непосредственно в Совет министров [с. 93][607]. Среди заговорщиков и член Правительства Зефиров, больше повинный в резких отзывах о Директории; среди них и ген. Сурин, и «хитрый маклер» ген. Андогский, к которому весьма настороженно относилось Сибирское правительство[608] и «фонды» которого нетвёрдо стояли и у новой власти[609].

Я далеко ещё не использовал всех имеющихся в литературе указаний[610]. Между тем боюсь, что читатель уже запутался в этих контроверсах, сплетнях, разговорах и предположениях. На прямой вопрос одного из «судей», соц.-дем. Денике, стало ли Колчаку известным впоследствии, кем и как переворот был организован, Колчак ответил:

«Я знаю и мне говорил Лебедев, что в этом принимали участие почти вся Ставка, часть офицеров гарнизона, штаб главнокомандующего и некоторые члены Правительства. Он говорил, что несколько раз во время моего отсутствия были заседания по этому поводу в Ставке. Я ему на это сказал одно: «Вы не должны мне сообщать фамилии тех лиц, которые в этом участвовали, потому что моё положение в отношении этих лиц становится тогда совершенно невозможным, так как, когда эти лица будут мне известны, они станут в отношении меня в чрезвычайно ложное положение и будут считать возможным тем или иным путём влиять на меня. Виновники этого переворота, выдвинувшего меня, будут постоянно оказывать на меня какое-нибудь давление, между тем как я считаю для меня совершенно безразличным это, и я не считаю возможным давать или не давать те или иные преимущества». Фактически это Лебедев и выполнил. Я могу сказать, что почти вся Ставка, по крайней мере, все начальники отделов принимали в этом участие и часть офицеров гарнизона, главным образом казачьи части. Я считал неудобным спрашивать о лицах. Что касается политических деятелей, то там, несомненно, были лица из состава Совета министров» [с. 174–175].

«Я никогда к этому вопросу не возвращался, — добавлял щепетильный в моральных вопросах Колчак, — и никогда ни с кем из министров об этом не говорил».

Таким образом, наиболее осведомлённым лицом, по словам Колчака, был как будто бы полк. Лебедев.

«Полк. Лебедев мог бы рассказывать всю эту историю, хотя его имя даже не упоминалось во время coup d’etat», — делает со своей стороны намёк Уорд [с. 78]. По-видимому, Лебедев играл первенствующую роль в психологической подготовке сознания «необходимости новой власти» — и особенно в военных кругах. Но от нас ускользает его участие в организационной части заговора.

Всеобщий заговор перестаёт быть «заговором» в узком смысле этого слова. «18 ноября» все ждали, но переворот не мог быть сговором, в сущности, довольно враждебных между собой групп. Если идти по стопам большевицких историков, то легко наметить и дату, когда между отдельными группами произошёл договор о выдвижении кандидатуры Колчака на пост диктатора. В «Хронике гражданской войны в Сибири» под 30 октября помечено: «В. Пепеляев вошёл в соглашение с Ив. Михайловым относительно плана свержения Директории и установления единоличной диктатуры Колчака» [с. 95].

Мы не знаем, откуда взяты эти сведения. Составители «Хроники» часто ссылаются на неопубликованный дневник В.Н. Пепеляева. Для большевицких историков истинным организатором переворота является восточный отдел ЦК партии к.-д. в составе Пепеляева, Жардецкого, Клафтона, Бородина и Соловейчика. Пепеляев ещё 5 ноября имел будто бы длительную беседу с Колчаком, предлагая ему «от имени «Нац. Центра» (?) выставить свою кандидатуру на пост Верховного правителя; получив согласие, условился о плане дальнейших действий к подготовке политического переворота» [«Хр.». Прил. 96]. «Хроника» цитирует запись Пепеляева, относящуюся к 17 ноября: «Я ушёл с конференции (партийной. — С.М.) на совещание. Участвовали все. Решено. Я поехал к П. Полная налаженность. Описать потом». Кто этот таинственный П.? Нет ни одного из активных «участников переворота» с такой фамилией. Что говорилось на этом совещании и кто был на нём — мы не знаем[611]. И было ли там предусмотрено выступление 18-го? Или дело сводилось к сговору для будущего — положение действительно становилось безвыходным… Мне рисуется, скорее, последнее. Во всяком случае, отсюда пошла версия Парфенова о заседании 17-го (она изложена была выше), после которого отряд Красильникова приступил к выполнению намеченного плана. Отсюда и толкование речи Клафтона, открывшего 20 ноября заседание Съезда партии к.-д. словами: «С 18 ноября мы стали партией государственного переворота. Стоило нам накануне высказать наше мнение, и назавтра то, что должно было совершиться, совершилось». Кроль толковал эту речь в смысле непосредственного участия партии в перевороте.

* * *

Есть ещё одна версия, которую я должен поставить особо. Она, быть может, наиболее серьёзна и на первый взгляд как будто бы разъясняет все возникающие сомнения. В сущности, эта версия не так уже далека от тех выводов, которые сами собой напрашиваются из нашего изложения, но, поскольку в ней уточняется план переворота, она возбуждает сомнения и заставляет отнестись к ней с осторожностью. Новые данные сообщены мне Г.В. Щепиным, состоявшим в дни переворота помощником полк. Сыромятникова в Ставке, — сообщены уже тогда, когда выдержки из моей работы предварительно появились в «Возрождении». По словам моего информатора, он является непосредственным участником переворота 18 ноября. О подготовке заговора, в котором принимали участие Андогский, Сыромятников и Михайлов и в который якобы был посвящён член английской военной миссии полк. Нельсон, полк. Щепин (в то время капитан)[612] был осведомлён Сыромятниковым. Последний предложил ему взять на себя техническое осуществление плана переворота. С этой целью Щепин был назначен (без ведома ген. Розанова) начальником особого офицерского отряда — в его «послужном списке» действительно значится: принял отряд 17 ноября, сдал его 19-го. Сыромятников гарантировал Щепину вооружённую силу в виде 400 (?!) организованных морских офицеров и отрядов Волкова и Красильникова. В поезде адмирала, направляющегося на фронт, был устроен свой человек, который должен был, по условленной из центра телеграмме, неожиданно изменить маршрут поезда и представить Колчака в Омск к моменту, когда переворот будет совершён. Так всё и было сделано. Встретив Болдырева в Челябинске, адмирал отправился в Оренбург. Между тем по соглашению указанного доверенного лица с машинистом последний взял направление на Омск, куда поезд и прибыл 18-го рано утром. Колчак узнал об изменении маршрута только перед самым прибытием в Омск. В вокзале в Омске ему была организована встреча «народом» в целях убедить его принять диктаторские бразды правления.

Самим переворотом в ночь с 17-го на 18-е дирижировал из Ставки полк. Щепин: отряд Волкова обеспечивал спокойствие в городе, отряд Красильникова арестовывал членов Директории. Когда ночью в Ставку прибыл ген. Розанов, которому заговорщики не доверяли и который назвал «предательством» это выступление, он был как бы «арестован» в своём кабинете[613].

Такова новая версия. Что мы можем из неё принять? Только одно: кап. Щепин, бывший, очевидно, совершенно не в курсе закулисной работы и сочувствовавший перемене власти, должен был как бы гарантировать невмешательство Ставки в то, что будет совершаться в городе и что было известно Сыромятникову. Всё остальное противоречит известным нам фактам. Колчак в Оренбург не собирался, с Болдыревым встретился на обратном пути на перегоне Петропавловск — Курган, в Омск прибыл за день или накануне переворота. А у адмирала были все основания в дни следствия умалчивать о фамилиях, но у него не было никакого повода измышлять тот рассказ, который зафиксирован на страницах допроса. Версия Щепина, суживая круг действующих лиц, в центр ставит все те же отряды Волкова и Красильникова.

Какой же вывод можно сделать о подготовке «заговора» до 18 ноября? Бесспорно «заговор» создался не в один день. В этом отношении Кроль совершенно прав [с. 159]. Весь период существования Директории был так или иначе временем подготовки её свержения. Существовавшее никого не удовлетворяло — ни правых, ни левых, ни тот центр, на который Директория могла бы опереться при несколько ином к нему отношении. Директория не захотела этого сделать и повисла в безвоздушном пространстве[614]. Вопрос о перемене власти муссировался во всех кругах: и в «салонах», и в частных совещаниях общественных деятелей, и в военной среде, и в правительственных сферах, и в среде иностранцев. Нокс, враждебный «социалистической» Директории[615] и сторонник конституционной монархии, единственно возможной, по его мнению, в окружающей обстановке[616], сочувствовал диктатуре — и высказывался в этом отношении довольно определённо. Он сочувствовал кандидатуре Колчака, считая, что имя Колчака «обеспечивает помощь со стороны Англии» [Гинс. С. 276]. Только в этом проявилась его «инициатива» и «содействие» перевороту.

Агитация, конечно, принимала постепенно более определённые формы. Идея «переворота» неизбежно вылилась бы в более резкие контуры, если бы события их не предупредили. О готовящемся «перевороте» Колчак знал приблизительно в тех же чертах, как знали это и другие[617]. — О перевороте, по утверждению В. Львова, открыто говорили в канцеляриях министерств.

Само выступление в ночь с 17-го на 18 ноября мне рисуется в таком приблизительно виде:

Приходилось уже упоминать о банкете 13 ноября по поводу прибытия французской миссии, — банкете, который закончился расследованием и приказом Болдырева арестовать певших гимн. Среди особенно разошедшихся на банкете как раз оказался, по выражению Зензинова, «напившийся на обеде допьяна» войсковой атаман Красильников, будто бы заявлявший, что «мы всегда по первому зову пойдём за Михайловым и Вологодским» — другими словами, за старым Сибирским правительством… Зензинов осведомлён был, очевидно, о том, что происходило на банкете, через специальное лицо, командированное управляющим делами Вр. Вс. пр. на обед, — Л. Тренденбаха. Его донесение председателю Правительства достаточно характерно. Оно отмечает, что после речей оркестр каждый раз исполнял «Марсельезу». (Ненормальность, которая установилась с первых дней революции, когда, по выражению французского посла Палеолога, «Марсельеза» сделалась «русским гимном».) Однако по требованию большинства офицеров, оркестр заиграл бывший русский гимн, «причём часть офицеров пела его словами», «чувствовалась сильная сконфуженность… Тогда я подошёл к сидящему со мной рядом казачьему офицеру в чине полковника и обратился к нему с просьбой прекратить гимн, так как представитель Сербии просит слова. Полковник вспылил и спросил меня, кто я такой. Я ответил, что… меня командировали как представителя Управления делами Вр. Вс. пр. Посмотрев на меня с нескрываемой злобой, этот полковник сказал: «Пошёл прочь, паршивый эсер». Я отошёл от него к своему месту. Гимн повторялся всё далее и далее. Во время исполнения гимна я неоднократно делал попытки прекратить пение, но всё безрезультатно»

По окончании ужина ген. Матковский и представители союзных держав покинули собрание. «Я остался один, — продолжает Тренденбах, — окружённый офицерами, которые настойчиво требовали сказать им, кто я такой. Видя бесполезность каких-либо разговоров, я сказал, что был личным секретарём Сапожникова, а теперь принят на службу в Иностранное отд. кред. канц. мон. фонда. Тогда полковник, протягивая мне руку, сказал: «А, так Вы у Михайлова и состояли в распоряжении Сапожникова, простите, я не знал, что Вы наш. Имейте в виду, что мы всегда по первому зову пойдём за Михайловым и Вологодским, великодушно простите, а я думал, что Вы какой-нибудь паршивый эсер, терпеть не могу этих эсеров». Зензинов говорит, что Директорией был отдан приказ об аресте Красильникова и об отправке его на фронт[618]. Было ли дело так, как излагает Зензинов, или так, как передаёт Болдырев[619], но не вовремя проявленная Директорией власть и, пожалуй, неуместно, ибо дело касалось всё же выступления на банкете, ускорила надвигавшиеся события. Повод для ареста не мог не вызвать раздражения в отряде Красильникова. Казачьи офицеры были достаточно в курсе происходивших разговоров и, следовательно, знали, что выступление их (оставляя в стороне вопрос о форме), по существу, может вызвать, скорее, лишь сочувствие. Вот почему я считаю, что отряды Волкова и Красильникова в ночь с 17-го на 18-е выступили в значительной степени самостоятельно, без непосредственной связи с тем совещанием, о котором говорит Пепеляев в дневнике, но, может быть, в соответствии с тем «планом», который разрабатывался некоторыми участниками (среди них, вероятно, Сыромятников) в «салоне» Гришиной-Алмазовой. Эта группа, приученная уже к самовластию и безответственности, и стремилась предупредить события, получив свыше (из Ставки) инструкции.

Моя версия и не оригинальна и не нова. Что делать? События текут подчас более упрощённо, чем это кажется на первый взгляд. По свежим следам именно так представлял себе дело, очевидно, и Болдырев. По крайней мере, при свидании с Будбергом он рассказывал, что переворот совершил местный гарнизон, обиженный тем, что его хотели вывести из Омска [XIII, с. 285]. И Зензинов говорит в своих воспоминаниях, что «попытки Директории обуздать… реакционные круги, отозвав отряд Красильникова, вероятно… ускорили развязку»[620]. Такую же оценку в то время дал и Гер. Бернштейн в депеше, отправленной из Харбина в «New-York-Herold». Сам Красильников на суде показал, что арест членов Директории был вызван дошедшими до него сведениями о предполагаемом его аресте.

3. «18 ноября»

«Это один из таких министров, которые последними узнают о государственном перевороте» — так определяет Майский прозорливость В.М. Зензинова. «Ещё накануне вечера (18-го) один из членов ЦК передавал мне содержание разговора по прямому проводу с В.М. Зензиновым, — как бы добавляет Святицкий. — Последний сообщал, что всё обстоит благополучно»… [с. 96]. Может быть, отсутствие этой «предусмотрительности» лишь хорошо характеризует нравственный облик Зензинова. Бесспорно, однако, в боевой обстановке того времени безмятежность не была положительной чертой власти.

По-видимому, Зензинов возлагал большие надежды на отряд Роговского — появление его в Омске должно было упрочить положение Директории [Майский. С. 304]. Эта сила, уже организованная Роговским, по-видимому, и служила причиной того столкновения, которое на почве кандидатур происходило при организации Омского правительства. «Левая» часть Директории хотела обеспечить за своим человеком заведывание государственной полицией. Едва ли это не было большой ошибкой. Существование в Омске эсеровского отряда — «боевой дружины», как назывался он в общежитии, — могло только раздражать казачьи атаманские отряды, которые в Омске представляли реальную силу. Отряд Роговского, состоявший из людей «верных и преданных» Директории, вообще оказался пуфом — он был легко разоружён одной казачьей частью без всякого сопротивления[621].

Сам переворот произошёл так:

«В воскресенье, 17 ноября, Зензинов и я, — рассказывал Авксентьев в своём интервью Бернштейну, — обедали у товарища мин. вн. дел Роговского. Там мы встретились с только что прибывшей через большевицкую Россию делегацией Архангельского правительства, которая рассказала нам о своих испытаниях и о положении дел в Архангельске». Сразу же приходится сделать поправку. В этот день Авксентьев и Зензинов обедали не у Роговского, а у министра юстиции Старынкевича. На обеде присутствовал и Роговский, был приглашён также и Вологодский, но «по болезни» отсутствовал. Старынкевич рассказывал мне, что этот обед был устроен им (на правах, очевидно, бывшего эсера) со специальной целью воздействовать на членов Директории из партии с.-р. в смысле необходимости резче и определённее реагировать на «прокламацию» ЦК. Надо было, ввиду нараставших угроз, реабилитировать себя в общественном мнении, публично отгородившись от позиции, занятой прокламацией. Вопрос о прокламации обсуждался уже в Совете министров. «Воздействие» не оказало влияния. Авксентьев лишь негодовал, что Совет министров позволяет себе вмешиваться в предначертания верховной власти. Во время обеда Старынкевич был вызван одним из штабных офицеров, пришедшим предупредить, что ему известно о предполагаемом ночью аресте «министров-социалистов». Предупреждение было встречено обедавшими скорее шуткой: министры-социалисты не означают ещё верховной власти. От Старынкевича обедавшие перешли на квартиру Роговского в здании Ведомства государственной охраны, оберегаемой усиленными патрулями «боевой дружины».

В сущности, у Роговского происходило частное собрание эсеров. Присутствовало 10 человек; среди них Гендельман и Раков, как мы знаем, посланные от Бюро Съезда в Омск со специфическим заданием также «воздействовать» на Директорию [Святицкий. Реакция и народ. С. 20], три члена архангельской делегации — эсеры Дедусенко, Маслов и Лихач. Около полуночи в помещение ворвалась группа «пьяных офицеров», арестовала Авксентьева, Зензинова, Роговского и Ракова[622] и отвезла их в штаб Красильникова (здание сельскохозяйственной школы в Загородной роще), где уже находился арестованный на дому Аргунов.

* * *

Отчётливее всех и полнее всех изобразил дальнейшее А.В. Колчак в своих показаниях.

…«Об этом перевороте слухи носились — частным образом мне морские офицеры говорили, но день и время никто фиксировать не мог. О совершившемся перевороте я узнал в 4 часа утра на своей квартире. Меня разбудил дежурный ординарец и сообщил, что меня просит к телефону Вологодский… От Вологодского я узнал по телефону, что арестованы члены Директории… что он сейчас созывает немедленно Совет министров и просит, чтобы я прибыл на это экстренное заседание Совета министров… Тогда я приказал соединиться и вызвать сейчас же Розанова, который был начальником штаба Болдырева.

Он в это время спал, но, когда я его вызвал, он сразу подошёл к телефону… Он ответил, что он никак не может добиться ни штаба, ни Ставки, ни управления казачьими частями, так как их телефоны, по-видимому, не действуют. Я ему сказал, что я сейчас оденусь и перед тем, как поехать в Совет министров, заеду к нему по дороге, чтобы с ним переговорить. Затем я пытался соединиться со Ставкой и спросить, известно ли там, что делается, но со Ставкой соединиться мне не удалось. К Розанову же приехал и Виноградов… Виноградов сообщил… что… в городе всё спокойно, разъезжают только казачьи патрули, стрельбы и вооружённых выступлений не было. Розанов, по-видимому, совершенно не был в курсе дела[623]

Около шести часов Совет министров собрался… и Вологодский сообщил всему составу Совета министров о событиях, которые произошли ночью… [с. 169–170].

На заседании Совета, после информации Вологодского, прежде всего поднялся вопрос о том, где могут находиться арестованные члены Директории. На это никто определённо указать не мог. Потом уже кто-то из прибывших сообщил, что они находятся в здании сельскохозяйственного института, за Загородной рощей, где находилась часть партизанского отряда Красильникова. Вологодский поставил вопрос, как относится к этому аресту Совет министров. Было высказано несколько мнений. Первое мнение — факт ареста ничего не означает, тем более что три члена Директории, большинство, остаются: Виноградов, Вологодский и Болдырев. Второе мнение было таково, что Директория, после того что случилось, остаться не может у власти и что власть должна перейти к Совету министров Сибирского правительства. Об арестованных пока никто не говорил, участь их была неизвестна…

Во время этих прений встал Виноградов и сказал, что он считает невозможным оставаться более в составе Директории ни при каких обстоятельствах после того, что произошло, и слагает с себя обязанности и никакого участия больше в заседании принимать не считает возможным. Уход Виноградова поставил ту часть голосов, которые говорили, что Директория остаётся, в затруднительное положение. Оставался только один Вологодский здесь и Болдырев на фронте. Тогда вопрос об оставлении Директории сам собой отпал.

Затем, часов около восьми, поднялся вопрос о том, что надо выработать текст обращения к населению, что такое положение является совершенно нетерпимым, что в такой переходный момент может наступить анархия, а во что она выльется — неизвестно. Пока в городе всё спокойно, но все казачьи войска находятся под ружьём. Они посылают в город караул; отдельные части ходят по городу, хотя это ни в чём не проявляется; другие части находятся тоже под ружьём, хотя они не выходят из казарм, и если такое неопределённое положение продлится, то можно ожидать каких-нибудь крупных и серьёзных событий. Тогда поднялся вопрос такой — что следует сделать и как на это реагировать? Вопрос был поставлен таким образом: необходимо для того, чтобы вести и продолжать борьбу, отдать все преимущества в настоящее время военному командованию и что во главе Правительства должно стоять лицо военное, которое объединило бы собой военную и гражданскую власть[624]… Когда же ко мне обратились, то я тоже сказал, что считаю это единственным выходом из положения. Я только что вернулся с фронта и вынес убеждение, что там полное несочувствие Директории и малейшее столкновение между Директорией и Правительством отозвалось бы сейчас в войсках [с. 171–172]…

После обмена мнений большинство членов Совета министров высказалось в том смысле, что они предлагают мне принять эту должность[625]. Тогда я считал своим долгом высказать своё мнение по этому поводу, — надо прежде всего стараться без всякой ломки сохранить то, что уже существует и что оказалось удовлетворительным, что не вызывает особенных возражений и сомнений, т.е, власть, существующую в лице Верховного главнокомандующего ген. Болдырева, со стороны войск против него особых возражений не будет… Тогда Вологодский обратился ко мне и сказал: «Я принимаю во внимание всё, что вы сказали, но я вас прошу оставить зал заседания, так как мы находим детально и более подробно обсудить этот вопрос и так как нам придётся говорить о вас, то вам неудобно здесь присутствовать» [с. 173]…

Затем я пришёл в зал заседания, где Вологодский прочёл постановление Совета министров, заявивших, что Совет министров считает это единственным выходом из настоящего положения.

Тогда я увидал, что разговаривать не о чем и дал согласие, сказав, что я принимаю на себя власть и сейчас же еду в Ставку для того, чтобы сделать распоряжение по войскам, и прошу Совет министров уже детально разработать вопрос о моих взаимоотношениях с Советом министров» [с. 174].

Считая неудобным сохранить должность начальника штаба за Розановым (как за помощником Болдырева), Колчак назначил временно исполнять эти обязанности полк. Сыромятникова. От него он узнал, где находятся арестованные, и отдал распоряжение доставить их на квартиру и её усиленно охранять[626].

В тот же день, в 4 часа, происходит второе заседание Совета министров.

«На нём, — рассказывает Колчак, — был обсужден вопрос относительно выработки краткой конституции о моих взаимоотношениях с Советом министров. Была принята форма, которую я признал совершенно отвечающей тому, что нужно, указавши на то, что я считаю необходимым работать в полном контакте и в полном единении с Советом министров. Затем тут же был намечен план относительно такого Совета, который был бы при мне для экстренных вопросов и, главным образом, для решения вопросов иностранной политики, так называемого Совета Верховного правителя, состоящего из пяти членов, в который могли вызываться ответственные лица.

Затем поднялся вопрос о том, что же делать сейчас. Я сказал, что в городе ходит масса самых фантастических слухов, поэтому надо самому факту переворота придать гласность. Я считал самым правильным судебное разбирательство в открытом заседании для того, чтобы, во-первых, снять нарекания на лиц, совершивших этот переворот, а во-вторых, потому, что это лучший способ осведомления. Я сказал, что никогда не допущу кары над этими лицами, так как за то, что они это сделали, я принял уже все последствия на себя. Но это один из способов придать гласность самому обстоятельству совершившегося переворота» [с. 176].

В промежуток между двумя заседаниями Вологодский прислал Колчаку письмо, в котором непременным условием сохранения им поста председателя Совета министров ставил личную неприкосновенность членов Директории[627].

«На этом же заседании Совета, — продолжает Колчак, — был решён вопрос о личной судьбе членов Директории. Я сообщил, что я приказал перевести их на квартиру, что я сделал распоряжение гарантировать им полную неприкосновенность и что единственно разумное решение, какое можно сделать в отношении этих лиц, — это предоставить им выехать за границу. Это было общее мнение и Совета» [с. 177].

* * *

Рассказ Колчака в деталях несколько расходится с заявлением бывших членов Директории, опубликованным ими за границей в ответ на официальное сообщение Правительства о событиях 18 ноября. В заявлении слишком много полемических выпадов против неудачного во всех отношениях официального сообщения, которое названо авторами заявления «явно тенденциозным и лживым». Слишком неблагодарная работа взаимно анализировать два акта — легко усмотреть, что тенденциозно и противоречиво[628] и заявление арестованных. Неточности, которые можно легко отметить, особенно в датах, рассказа Колчака при сопоставлении его с «заявлением», не имеют большого значения и не изменяют общей картины. Тем не менее, для соблюдения известного беспристрастия, приведём отрывок и из заявления арестованных.

«Несмотря на то что о нашем аресте Совету министров, в том числе министру юстиции, стало известно утром 18 ноября, и не только об этом аресте, но и о нашем местонахождении, — г. Старынкевич явился к нам лишь только около двух часов дня 19 ноября, заявив, что только час тому назад ему удалось узнать о нашем местонахождении и что он прибыл, по полномочию Совета министров, объявить нам, что мы свободны, т.е. освобождаемся от стражи, но что вопрос о дальнейшей судьбе нашей ещё не разрешён…

Г. Старынкевич… предложил нам впредь до решения г. Колчаком и Советом министров вопроса о дальнейшей судьбе остаться «свободными» в том помещении, где мы находились под «надёжным», с его точки зрения, караулом, ибо он не может гарантировать нашей неприкосновенности в другом месте. Мы отвергли это предложение, указав на полное отсутствие гарантии неприкосновенности и предпочли переезд куда-нибудь в пределы города.

Указывая на отсутствие гарантий неприкосновенности, мы имели в виду постоянную опасность со стороны тех, в чьих руках мы находились; и на это мы имели достаточные основания… мы находились под живым впечатлением пережитых картин своего ареста, в течение которого офицеры, частью пьяные, с револьверами в руках позволяли себе грубые издевательства и недвусмысленные угрозы немедленной расправы.

Итак, мы предпочли переезд в город и выбрали квартиру Авксентьева, куда нас и доставил г. Старынкевич в своём автомобиле. В квартире была поставлена, по распоряжению г. Старынкевича, стража из трёх офицеров, опять-таки из отряда Красильникова, причём мин. юстиции объявил, что мы имеем право свободного выхода из квартиры и вообще свободного общения с внешним миром, с той, однако, оговоркой, что он, г. Старынкевич, не может дать нам гарантии неприкосновенности, если мы пожелаем поселиться свободно по своим квартирам» [Зензинов. С. 162–163].

Для психологии момента имело бы значение выяснение одной детали, которую выделяют пострадавшие. Они утверждают, что мин. юстиции уже утром 18 ноября знал о местонахождении арестованных… «От офицеров, — добавлял Авксентьев в интервью, — мы узнали, что министр юстиции, вместе с ат. Красильниковым, был в казармах, где мы были помещены через два часа после нашего ареста» [Зензинов. С. 178]. Больше того, Аргунов прямо уже говорит, что мин. юстиции скрыл местопребывание арестованных от Совета министров [с. 37][629].

Вспомним, что, по словам Колчака, кто-то на заседании сообщил, что арестованные находятся в штабе Красильникова. Слово теперь за самим министром юстиции. Его воспоминания могли бы разъяснить многое из того, что остаётся пока неясным[630]. В частной беседе со мной Старынкевич хронологически излагал дело несколько иначе, чем Колчак. Он утверждает, что о месте ареста он узнал только утром 19-го, когда явился к Колчаку, где в передней встретил стоявших навытяжку во фронт Красильникова и Катанаева, пришедших с повинной к Верховному правителю. Вне всякого сомнения одно: появление Старынкевича в казармах через два часа после ареста могло быть только при условии, если Старынкевич принимал самое непосредственное участие в «заговоре». Указаний на это нет никаких, и мне это представляется совершенно невероятным. И даже если бы Старынкевич принял то или иное участие, нельзя предположить такого технического lapsus’a со стороны достаточно опытного и осторожного общественного деятеля. Я думаю, что в дате заседания Совета ошибся Колчак, объединивший в одно заседание то, что происходило на разных заседаниях.

Характерно, несомненно, то, что об арестованных на первом заседании говорили мало, как-то ими не интересовались, и ни у кого не было той мысли, которая казалась столь естественной арестованным. «Мы полагали, — говорил Авксентьев в интервью, — что законное Правительство, противозаконно подвергнутое аресту, а теперь освобождённое, снова сделается законным Правительством». Но это было не так. С правовой точки зрения Авксентьев прав. Но фактическое положение дела было таково, что подобное решение могло бы привести лишь к кровавой развязке. «Если бы даже Совет министров и признал необходимым восстановление Директории, — говорил Ключников в парижском докладе, — то у него не было бы совершенно сил осуществить своё решение. Это могло бы только стоить жизни Авксентьеву и Зензинову, которых легко могли бы убить заговорщики при том настроении, в котором последние находились». Те «пьяные» офицеры, которые с револьвером в руках угрожали арестованным, конечно, могли бы и не остановиться перед новым актом насилия, тем более что изменение характера правительственной власти считалось ими необходимым во имя интересов родины. Если некоторые члены Совета знали или догадывались (что было нетрудно) о местопребывании арестованных, если об этом было сказано в Совете до 19 ноября, то их молчание могло объясняться теми же опасениями. Преждевременное вмешательство до выяснения конструкции власти могло бы вызвать новые и неожиданные эксцессы…

Вернёмся, однако, к «заявлению» б. членов Директории.

«В квартире Авксентьева мы провели весь вечер и ночь на 20 ноября, совместно решая вопрос о своём положении и принимая родственников и знакомых. Однако и этому «свободному» пребыванию скоро наступил конец. Уже вечером у дома появилась усиленная стража. Ночью в квартиру явился капитан Герке с офицерами, которые в грубой форме, с револьверами в руках, потребовали сообщить, с кем мы имели сношения и в особенности нет ли у нас какого-либо сговора с представителями чехословаков. А на следующее утро квартира была окружена цепью солдат и нам было заявлено, что мы подвергнуты полной изоляции с воспрещением общения и проч.» [с. 163].

Обратим внимание на то, что кап. Герке допытывался, нет ли у арестованных «какого-либо сговора с представителями чехословаков»… Надо иметь в виду, что в «интервью» Авксентьева, кроме «родственников и знакомых», посещавших арестованных, упомянуты и «кое-кто из чехов» [с. 179]. Теперь отчасти становится понятен вопрос Денике на допросе Колчака: «Не приходилось ли вам слышать, что в то время, когда Авксентьев и Зензинов находились в заключении, им через некоторых лиц предлагалось чехами выступление для ликвидации переворота?» Колчак ответил: «Такие разговоры были, но точных данных никаких не было, и никаких шагов в том направлении не предпринималось» [«Допрос». С. 188]. Подобные сведения, как оказывается, не совсем фантастические, не могли не нервировать офицерский отряд, действовавший в эти дни. И распоряжение Колчака продолжить арест было весьма целесообразно — Старынкевич, ссылаясь в беседе с арестованными на «нервную атмосферу» среди офицеров, отнюдь не преувеличивал возможную опасность. В интервью Авксентьева сказано: «…Они заявили, что охрана была приставлена к нам, чтобы оградить нас от народного гнева — новая ложь, так как гнев народа был направлен против узурпаторов» [с. 181]. Ну, до народа было далеко. Он просто отсутствовал во всём этом конфликте и, как мы увидим, оставался глубоко равнодушным к судьбе Директории. «Гнев» реальный был не со стороны некоего отвлечённого народа, а со стороны тех, которые «с револьвером в руках» угрожали членам Директории, по собственному признанию последних.

«Вместе с тем, — говорит заявление, — через г. Старынкевича мы получили разрешение вопроса о дальнейшей судьбе. Нам предлагалось на выбор: или выезд, т.е. высылка за границу, или перевод в тюрьму в какой-нибудь отдалённый пункт Сибири. Свободное проживание где-либо на территории России не считалось допустимым, и на этом основании Аргунову было отказано в въезде в г. Шадринск. Очень сомнительно, чтобы Старынкевич ставил перед арестованными такую дилемму, — по-видимому, у Колчака не было никаких сомнений относительно высылки за границу[631]. Что касается Аргунова, то Колчак в своих воспоминаниях говорит: «Мы ему сказали, что через несколько времени он может вернуться, но на первое время пускай выедет хоть в Шанхай» [с. 179].

«Взвесив все обстоятельства, — продолжает «заявление», — мы выбрали высылку за границу, причём дали согласие на то, что во время пути в пределах сибирской территории не будем заниматься агитацией и что едем как частные лица… Уже после того, как мы дали согласие на высылку за границу с указанными условиями и назначен был час выезда, нам начали предъявлять от имени Колчака и Совета министров уполномоченные ген. Хорошхин и министр ин. дел Ключников новые условия, которые были нами отклонены; среди этих условий следует отметить два наиболее характерных по своей беззастенчивости: 1) не возвращаться в Россию впредь до образования единого правительства на всей территории России и 2) отказаться от каких-либо выступлений за границей против вновь образованной в г. Омске власти. Поздно вечером мы были увезены на вокзал» [с. 164]…

«Нашу охрану, — продолжает Авксентьев, — составляли пятнадцать офицеров отряда Красильникова, около 30 солдат, отряд пулемётной команды и 12 английских солдат с офицером. Последние были присоединены к отряду, так как мы настаивали на международных гарантиях нашей безопасности. Когда поезд тронулся, офицер — начальник конвоя — показал нам инструкцию Колчака, в которой говорилось, что мы должны содержаться под строжайшим арестом и не иметь никаких сношений с внешним миром. В случае попытки к побегу или при попытке освобождать нас извне мы должны быть расстреляны на месте» [Зензинов. С. 181].

Сопоставим эти слова с рассказом Колчака.

«Со Старынкевичем я обсуждал вопрос, как их отправить. Было решено взять экстренный поезд с вагоном для охраны их. Я немного опасался каких-нибудь выступлений по дороге, так как мне говорили о возможности нападения на них, и я обдумывал, как бы гарантировать их от этого. Я воспользовался близостью и знакомством с Уордом и просил его вообще дать мне конвой из 10–12 англичан, который по дороге гарантировал бы от каких-нибудь внешних выступлений против членов Директории.

Уорд с большим удовольствием согласился…

Затем я со Старынкевичем решил вопрос о том, какие суммы им нужно дать. На вопрос, куда они предполагают ехать, члены Директории ответили, что они хотят ехать в Париж, и им была выдана сумма приблизительно 75.000–100.000 рублей каждому в этот же день[632]… Вечером я вызвал начальника конвоя и сказал ему, что он отвечает непосредственно передо мной за целость и неприкосновенность этих лиц и за малейшую попытку, против них направленную. Затем я сказал, что если будет попытка с целью нападения на них или, наоборот, с целью освобождения их, тогда действовать оружием без всяких разговоров» [с. 178–179].

Версия Колчака относительно инструкции начальнику конвоя гораздо более правдоподобна, чем та, которую передал Авксентьев в интервью, а Зензинов в воспоминаниях «Из жизни революционера» [с. 118]. Правдоподобна уже потому, что арестованных сопровождал и английский конвой. Колчак больше всего боялся какой-нибудь расправы по дороге, и он охранял жизнь высланных. Английский подпоручик Корниш-Гоуден доносил потом по начальству:

«Проезд был спокоен. Почти все большие города, где предполагались волнения, мы проехали ночью…

Уже здесь (т.е. в Харбине) офицер, командовавший русской охраной, уведомил меня, что всё движение на перегоне Иркутск — Чита приостановлено по приказанию ген. Семёнова и что поезда тщательно обыскивались с целью обнаружения высылаемых после того, как мы уже проследовали. Впрочем, никаких данных для подтверждения этого у меня не имеется» [с. 87].

Глава третья