После переворота
1. Генерал Болдырев
В дни омского переворота Верховный главнокомандующий, член Директории, Болдырев отсутствовал. Он был на фронте. Получив сообщение в Уфе о падении Директории, он записывает 18-го: «Иллюзий больше не оставалось. Война или уход от власти — других путей не было.
Надо было ехать в Челябинск. Без предварительного переговора с чехами (Сыровой и Нац. Совет) я в тех условиях не мог принять крайних мер, т.е. объявить себя единственной законной властью и бунтовщиками Колчака и омский Совет министров. Для меня было совершенно ясно содействие Колчаку со стороны англичан (Нокс, Родзянко, Уорд) и благожелательное сочувствие французов. Осуществлённая Омском идея военной диктатуры пользовалась сочувствием большинства офицеров, буржуазии и даже части сильно поправевших демократических групп…
В сложившихся условиях восстановление прав пострадавших Авксентьева и Зензинова силой не было бы популярным, оно невольно связывало бы меня и с черновской группой, к которой я сам лично относился отрицательно.
Как ни ничтожны были по моральному весу группы, совершившие переворот, они требовали определённой вооружённой силы для их ликвидации и за время моего продвижения к Омску могли значительно окрепнуть, просто подгоняемые чувством самосохранения. Таким образом, для похода на Омск надо было снять войска с фронта и тем самым ослабить важнейшее уфимское направление или взять таковые из Челябинска, но там были войска из состава Сибирской армии с начальниками, тесно связанными с Омском.
В 9 час. веч. ко мне прибыл особоуполномоченный Директории в Уфе, Знаменский. Он знал уже о случившемся и вместе с Советом управляющих ведомствами не только был в оппозиции совершившемуся, но и приступил к немедленной, правда, пока словесной борьбе. Он просил меня приехать на заседание Совета и высказать своё решение.
Я не дал окончательного ответа — меня тревожили возможные осложнения на фронте, тем более что предварительный разговор мой на эту тему с генералом Войцеховским убедил меня, что большая часть офицерства встретила весть о диктатуре сочувственно»…
Челябинск, 19 ноября.
«Роли переменились. Пошёл в вагон к Сыровому. Национ. чехосовет и Сыровой резко против переворота, при этом Сыровой добавил, что и Жанен и Стефанек (воен. министр Чехословакии), с которыми он говорил по аппарату (с Владивостоком, где они оба находились), запретили чехам вмешиваться в наши внутренние дела и указали на необходимость прочно держать фронт. Исходя из этих соображений и имея двух Верховных главнокомандующих — меня и Колчака, Сыровой отдал приказ — ни чьих распоряжений, кроме его, не исполнять.
Создавалось нелепое положение. Колчак фактически не мог управлять фронтом: начальники, получившие его приказы, не могли исполнять их, имея в виду приказ непосредственного начальника, ген. Сырового…
Выяснилось к тому времени и настроение моей Ставки. Там сочувствовали перевороту, работа продолжалась, все на местах…
Вечером предстояла крайне тяжёлая необходимость поехать на банкет в честь проезжавших французов. Настроение подавленное. Человеческая подлость не ослабляется даже тяжёлыми политическими тревогами… Никаких политических заявлений, конечно, я не сделал; этого, кажется, больше всего опасался сидевший рядом со мной французский майор Пишон…
Перед отъездом я переговорил с бывшими на банкете военными. Чувствовалось, что и их ухо приятно ласкала диктатура. Не знаю, может быть, из вежливости все делали вид, что было бы лучше, если бы диктатором был я… Вечером говорил по аппарату с Колчаком. Привожу разговор полностью[633].
…«Я не получил от вас ответа в отношении вопроса о Верховном главнокомандовании и должен вас предупредить, что, судя по краткой беседе с ген. Дитерихсом, и в этом отношении нанесён непоправимый удар идее суверенности народа в виде того уважения, которое в моём лице упрочилось за титулом Верховного главнокомандования и со стороны войск русских, и со стороны союзников. Я не ошибусь, если скажу, что ваших распоряжений как Верх. главнокомандующего слушать не будут. Я не позволил себе в течение двух суток ни одного слова ни устно, ни письменно, не обращался к войскам, и все ждали, что в Омске поймут всё безумие совершившегося факта и, ради спасения фронта и нарождавшегося спокойствия в стране, более внимательно отнесутся к делу. Как солдат и гражданин, я должен вам честно и открыто сказать, что я совершенно не разделяю ни того, что случилось, ни того, что совершается, и считаю совершенно необходимым восстановление Директории, немедленное освобождение и немедленное же восстановление в правах Авксентьева и др. и сложения вами ваших полномочий. Я считал долгом чести высказать моё глубокое убеждение и надеюсь, что вы будете иметь мужество выслушать меня спокойно. Я не допускаю мысли, чтобы в сколько-нибудь правовом государстве были допущены такие приёмы, какие были допущены по отношению к членам Правительства, и чтобы представители власти, находившиеся на месте, могли спокойно относиться к этому событию и только констатировать его как совершившийся факт. Прошу моё мнение довести до сведения Совета министров».
Разговор этот, конечно, совершенно определённо обрисовал мою позицию. Тем не менее меня терзали сомнения, хорошо ли я делаю, уступая власть захватчикам.
Беседа с чехами ставила меня, по крайней мере в первое время, в изолированное положение. В связи с указанием, полученным Сыровым от Жанена и Стефанека, я мог встретить с их стороны затруднения с переброской войск к Омску.
В моём положении надо было иметь все 100 шансов на успех, иначе это была бы лишняя, осложняющая положение авантюра»…
Челябинск, 20 ноября.
«Продолжается мучительная работа мозга. «Что делать?» — вопрос этот отнюдь не потерял своей остроты.
Дольше оставаться в Челябинске не было смысла, если не подымать фронта против Омска.
Голос благоразумия всё настойчивее убеждал временно уйти, не делать новых осложнений в армии. У каждого политического деятеля и своё время, и своя судьба…
Явились новые предложения борьбы с Омском. Представители местной демократии заявили, что на первое время есть даже и деньги. Вырисовывались некоторые шансы на успех, но они должны были вызвать большие осложнения, а вместе с тем и создать ореол мученичества Колчаку и его сотрудникам, если бы они, не показав себя, принуждены были уйти от власти. Пусть покажут…» [с. 110–114].
«Новые предложения» — это воззвание эсеров, шансы которых на выступление в действительности Болдырев оценивал невысоко:
«Учитывая все те настроения, которые сложились за последнее время против всего, что связано как со Съездом членов У.С., так и вообще с партией эсеров, можно было смело утверждать, что в тех слоях, которые проявляли то или иное активное участие в борьбе, воззвания эти почвы иметь не будут. Массы же подготовлены не были»…
«Как странно!» — добавляет он ниже. — Там, где, казалось, должно было быть наиболее яркое выражение воли к борьбе, наоборот, настроение далеко не боевое».
Я нарочно вновь изложил психологию Болдырева его собственными словами, хотя надо иметь в виду, что эта подённая запись в действительности была написана уже в Токио. Колебания Болдырева очевидны. Запись 20 ноября заканчивается словами: «Только что разорвал проект приказа и обращения к населению. Еду в Омск»[634]… Он хотел выступить и… остановился. Не так велики были его шансы на успех. Трезво обдумывая, он видел это воочию. Поэтому не одно только желание не возбуждать «междоусобной войны», как говорил он позже Будбергу [«Арх. Рус. Рев.». XIII, с. 271] и как утверждает Аргунов [с. 39], остановило Болдырева. Полк. Пишон, расценивая шансы Колчака и Болдырева, полагает, что сочувствовала перевороту северная группа Гайды, состоявшая из сибиряков, против переворота были войска в центре и на Юге — добровольцы Самары и Уфы, «10.000 рабочих-социалистов» Ижевских и Воткинских заводов и чехи [«М. S1.», 1925, II, р. 258]. Расчёт здесь шёл без хозяев. Ижевские и Воткинские дивизии оказались лучшими колчаковскими войсками, «добровольцы» Народной армии отнюдь не были горячими сторонниками бывшего Самарского правительства[635]. Но Пишон полагает, что после отказа Сырового, которого Болдырев пытался убедить выступить, Болдыреву ничего не оставалось делать, как ехать в Омск [с. 262]. Единственная сила, на которую мог бы опереться Болдырев, были чехи. Но чехи «оказались не вполне хозяевами себя, ибо переворот взяли под своё покровительство англичане». Так определяет положение Кроль [с. 160]. В отношении англичан я употребил бы другой термин: они не брали переворота под своё покровительство, а санкционировали то, что явилось после переворота. Нюанс значительный. «Я демократ, — пишет Уорд, — верящий в управление народа через народ, начал видеть в диктатуре единственную надежду на спасение остатков русской цивилизации и культуры. Слова и названия никогда не пугали меня. Если сила обстоятельств ставит передо мной проблемы для решения, я никогда не позволяю, чтобы предвзятые понятия или идеи, выработанные абстрактно, без проверки на опыте живой действительности, могли изменить моё суждение в выборе того или иного выхода; и я осмелюсь думать, что если бы те же обстоятельства предстали вообще перед англичанами, то девять из десяти поступили бы так же, как я» [с. 89][636].
В первые дни после переворота сам Уорд склонен изображать положение более серьёзно, чем оно было в действительности, и значительно преувеличивать свою роль. Он пишет: «Позиция чешских войск в Омске сделала невозможным для них приближение к месту, где заседали министры, без того, чтобы не наткнуться на британцев, а мои пулемёты командовали над каждой улицей, которая вела к помещению русской главной квартиры» [с. 82].
Легра передаёт слух, что Болдырев получил предупреждение от Нокса, что в случае его выступления и победы над Колчаком, он не будет впредь получать никакой помощи от англичан [«М. S1.», 1928, II, р. 167][637].
Так или иначе чешская военная власть решила не выступать в пользу Директории и сохранить нейтралитет в русских делах: 20 ноября Сыровым в качестве представителя иностранной союзной страны и лица, ответственного перед союзниками и перед русскими за войска на фронте, сражающиеся против внешнего врага, был издан приказ по армии, запрещавший под угрозой предания военному суду всякого рода политическую пропаганду на фронте, издание и распространение воззваний, не санкционированных главнокомандующим.
Приказом «временно» в военной зоне вводилась цензура для газет и других печатных произведений. «Не будут разрешаться, — объявлял Сыровой, — издания, возбуждающие различные политические партии друг против друга, могущие вызвать ослабление дисциплины и посеять разлад среди войск на фронте»…
На другой день появилась, однако, декларация чехословацкого Нац. Совета за подписью Патейдля и Свободы, ставившая вопрос по-иному:
«Чехословацкий Национальный Совет (отделение в России), чтобы пресечь распространение разных слухов о его точке зрения на текущие события, заявляет, что чехословацкая армия, борющаяся за идеалы свободы и народоправства, не может и не будет ни содействовать, ни сочувствовать насильственным переворотам, идущим в разрез с этими принципами. Переворот в Омске от 18 ноября нарушил начало законности, которое должно быть положено в основу всякого государства, в том числе и Российского. Мы, как представители чехословацкого войска, на долю которого в настоящее время выпала главная тяжесть борьбы с большевиками, сожалеем о том, что в тылу действующей армии силами, которые нужны на фронте, устраиваются насильственные перевороты. Так продолжаться больше не может. Чехословацкий Национальный Совет (отделение в России) надеется, что кризис власти, созданный арестом членов Всерос. Врем. правительства, будет разрешён законным путём, и потому считает кризис незаконченным» [«Хр.». Прил. 145].
Декларация, по мнению Пишона …«ставила чехословаков в состояние скрытой враждебности по отношению ко всем русским сторонникам нового режима»[638] [с. 263].
На этой почве среди самих чехов произошли значительные осложнения. Чешский генералитет после выступления Нац. Совета постановил 25 ноября просить прибывающего Стефанека произвести прежде всего реформу Нац. Совета [Пишон. С. 264]. Но пока оставим в стороне внутренние чешские дела. Ограничимся только цитатами из разъяснительной декларации Н.С., появившейся в «Чехословацком Дневнике» [№ 241] 28 ноября.
«…Мы были вынуждены сделать эту декларацию, ибо пропаганда нового Правительства занималась не только утверждением, что оно опирается на союзников, но говорила о поддержке чехословацкой армии или, по меньшей мере, некоторых наших представителей»[639]… Касаясь заявления, что чехосовет не считает правительственный кризис законченным, разъяснение говорит:
«Мы имели полное право сказать это, потому что большинство (?) элементов, присутствовавших при организации всероссийской власти, высказалось против переворота и до сих пор не уточнило своего взгляда. О нашей декларации говорили, что это интервенция во внутренние русские дела. В настоящем положении России могут быть различные мнения о возможности или своевременности подобной интервенции: но наша декларация — не интервенция. Нашим выступлением мы способствовали созданию настоящего положения России, и без нас ни Сибирь, ни Урал не были бы освобождены от большевиков; следовательно, мы несём известную ответственность перед всемирной историей… особенно на нас почти всецело лежит ответственность за антибольшевицкий Уральский фронт.
Итак, мы были вынуждены сказать своё мнение нашей армии, русским войскам на фронте, а также и населению в зоне военных действий, и сказать самым ясным образом, приглашая их в то же время сохранять спокойствие и исполнять свой долг».
Вернёмся вновь к Болдыреву, который 21-го выехал в Омск. Он записывает:
«Представлялась возможность ареста, но это стоило бы большой крови — 52 офицера с пулемётами были при мне в поезде и поклялись, что даром не умрут[640].
В 3½ ч. вечера прибыли в Омск. Встретил штаб-офицер Ставки, доложил, что адмирал очень просит меня к нему заехать…
Я спокойно заявил (Колчаку), что при создавшихся условиях ни работать, ни оставаться на территории Сибири не желаю. Это было большой ошибкой с моей стороны. Я дал выход Колчаку. Он горячо схватился за эту мысль как временную меру и называл даже Японию или Шанхай…
В дальнейшем разговор коснулся трудности общего положения; я заметил Колчаку, что так и должно быть. «Вы подписали чужой вексель, да ещё фальшивый, расплата по нему может погубить не только вас, но и дело, начатое в Сибири». Адмирал вспыхнул, но сдержался. Расстались любезно. Теперь все пути отрезаны — итак, отдых…
Утром послал письмо Колчаку, которым подтвердил моё решение уехать из Сибири.
При письме — коротенькое прощальное обращение к армии. Гуковский[641] передал это письмо лично Колчаку, который сейчас же отдал необходимые распоряжения»[642] [с. 116].
Письмо к Колчаку Болдырев заканчивает словами: «Если бы вы пожелали выслушать мою более подробную характеристику положения на фронте и оценку политических кругов в прифронтовой полосе в связи с происшедшими событиями, я охотно это исполню». Свидание состоялось 24 ноября. 27-го у Болдырева запись: «Завтра уезжаем в добровольное изгнание». 28-го: «Предполагал отложить отъезд на 1–2 дня… Но это, видимо, не входило в расчёт противников… приходил железнодорожный офицер, который от имени генерал-квартирмейстера Ставки сообщил, что, «ввиду личной безопасности генерала», нежелательно откладывать отъезд… Приказал позвонить Колчаку, что прошу его принять меня… Около часа был у Колчака и прямо спросил его: «Это от вас исходит странное предупреждение о необходимости, ввиду моей личной безопасности, сегодня же выехать или это работа вашего штаба вашим именем?»
Колчак — не знаю, искренно или нет — забеспокоился, что ему ничего неизвестно, что он ничего не имеет против отсрочки отъезда, что это, вероятно, недоразумение.
Однако, едва я приехал домой, Колчак попросил меня к телефону и сообщил, что ему доложили о каких-то событиях, которых он допустить не может, а потому было бы лучше не откладывать отъезда.
Мне стало уже противно. Решил уехать» [с. 118].
При печатании «Дневника» Болдырев пропустил фразу, которую в примечании восстанавливает большевицкий редактор: «Прощаясь, я сказал, что в тяжёлую минуту я, не принимая участия в Правительстве, от командной роли не откажусь» [Прим. 119]. Возможностью такого решения, как сообщали потом Болдыреву, была очень обеспокоена «демократия».
Приведённый рассказ с достаточной отчётливостью свидетельствует, насколько не прав Зензинов в своём утверждении, что Болдырев был также выслан [с. 53][643]. Повод для такой трактовки дал, однако, сам Болдырев, назвав свой отъезд «до известной степени» вынужденным. Болдыреву не хотелось уезжать. Недаром он записывает уже после окончательного решения «уехать»: «Кое-кто из друзей, в том числе чехи, всё ещё надеялись вернуть меня к посту главковерха». Позиция Болдырева всё время несколько двойственна и противоречива. Она такой осталась и впоследствии[644].
Во Владивостоке Болдырев 20 декабря получил через коменданта крепости Бутенко предупреждение о желательности скорейшего отъезда. Аналогичная просьба направлена была Болдыреву телеграммой на имя его адъютанта из омской Ставки. В телеграмме, по словам автора воспоминаний, было сказано, «что, зная мою любовь к Родине, просят доложить мне их просьбу ради общей пользы не задерживать мой отъезд за границу» [с. 129]. Позже Болдыреву было сообщено, что он выехал из Владивостока своевременно: подготовлялся его арест и насильственная высылка за границу. Болдырев негодует и не понимает, почему там беспокоятся[645]… А между тем основание было.
Колчаку донесли, что Болдырев во Владивостоке имеет встречи с эсерами и земцами на предмет свержения Колчака при помощи японцев. Комментатор «Дневника» добавляет: «Утверждают, что агенты в своих утверждениях не ошиблись» [Прим. 131]. Страница эта неясна, но через год, действительно, Болдырев вёл такую переписку (не по своей инициативе) с владивостокскими «земцами».
2. Эсеровская акция
Колебания Болдырева в Уфе отчасти были связаны с инициативой, которая шла от екатеринбургских и уфимских эсеров. Шансы этой инициативы Болдырев, как мы знаем, оценивал не очень высоко, сходясь в данном отношении с Майским: «Никто ничего не знал, никто не имел никаких планов, и, что самое скверное, ни в ком не чувствовалась воля к действию и к борьбе» [с. 335]. Но это не мешало руководителям партией бряцать оружием и грозить от имени «полномочных органов демократии»[646].
…«Скорее радость, а не уныние просвечивали в настроении большинства собравшихся» 18 ноября в номере Чернова в екатеринбургской гостинице «Пале-Рояль». «Было ясно, что недостойной комедии, какую представлял из себя противоестественный блок революции с реакцией, пришёл конец… цели становились и ясными и определёнными… для всех демократов без различия направлений решительная борьба с реакцией»… Так пишет Святицкий [с. 96]. К его изложению мы вновь должны прибегнуть, так как пока это главный источник ознакомления с тем, что за кулисами делалось в описываемое время в недрах партии с.-р. В номере Чернова произошло столкновение между «лидером эсеров» и «одним седовласым, всем известным депутатом правого устремления». Последний был настроен крайне пессимистично и полагал, что сопротивление Съезда «бесполезно и вызовет только напрасное пролитие крови». Чернов полагал, что партия обязана выступить независимо от условий… Было решено ночью устроить заседание Бюро Съезда и ЦК партии для выяснения вопроса о формах активной борьбы с Колчаком. «Но, — добавляет Святицкий, — предварительно нужно было окончательно и вплотную сговориться с чехами: согласны ли они поддержать Съезд или, во всяком случае, не противодействовать начинающейся борьбе Съезда с Колчаком? Для переговоров с Гайдой и другими ответственными представителями чешско-словацкого Нац. Совета были командированы депутаты И.М. Брушвит и Н.Ф. Фомин» [с. 97].
Чешские руководители уезжали в Челябинск и «успели только сказать» делегации: «Наши гарантии Съезду остаются в силе — что бы Съезд ни предпринял» [с. 98].
Происходит заседание. Только один О.С. Минор выразил сомнение в реальных силах Съезда. Собравшиеся «в виде уступки в сторону правых» постановили, что избранный Испол. Комитет «должен стараться координировать своё действие с оставшимися лояльными членами Директории». Имелся в виду Болдырев, поехавший в Челябинск «просить у чехов помощи против Колчака». В состав Исп. Комитета вошли: Чернов, Вольский, Алкин (мус. деп.), Иванов, Фёдоров, Фомин и Брушвит, «как лицо близкое чехам».
19-го созывается собрание Съезда. Утром было получено из «чешской контрразведки» сообщение о том, что в военных кругах идёт сильнейшая агитация за немедленное выступление против Съезда и «черновцев». Так как «чехи обещали свою помощь», то заседание Съезда не было отложено. «Прения были гильотинированы» — и было единогласно принято, при 2–3 воздержавшихся, воззвание к населению. Тут же было постановлено: «тотчас же захватить типографию одной из буржуазно-реакционных газет», отпечатать и к вечеру распространить воззвание.
«Съезд членов, — гласит резолюция, — берёт на себя борьбу с преступными захватчиками власти, Съезд постановляет: образовать из своей среды Комитет, ответственный перед Съездом, уполномочить его принимать все необходимые меры для ликвидации заговора, наказания виновных и восстановления законного порядка и власти на всей территории, освобождённой от большевиков…
Поручить Комитету для выполнения возложенных на него задач войти в сношение с непричастными к заговору членами Всерос. Врем. правительства, областными и местными властями и органами самоуправления, чешским Национальным Советом и другими руководящими органами союзных держав.
Всем гражданам вменяется в обязанность подчиняться распоряжениям Комитета и его уполномоченных» [«Хр.». Прил. 148].
Ввиду сведений о готовящемся выступлении против Съезда последний закрывается, и все дела передаются на рассмотрение Комитета, резиденцией которого являлась гостиница «Пале-Рояль» [Святицкий. С. 100]. Чешская разведка вновь предупреждает, что вечером или ночью можно ждать нападения, но что особенно беспокоиться не надо, так как «чехи приняли все меры к предотвращению нападения». «На нашу просьбу выставить охрану у гостиницы чехи отвечали, что это неудобно», но в доме против гостиницы помещён уже вооружённый отряд в 50 человек [с. 101]. ««Черновцы», — продолжает Святицкий, — видя, что гостиница готовится стать ареной вооружённого столкновения… вызвали к себе заведующего чешской контрразведкой, который предложил всем соединиться в одной гостинице, которая и будет «надлежащим образом защищена чехами от нападения. Комендант уже сделал распоряжение об очищении «Американской гостиницы», куда поздно вечером все члены Съезда могут перейти» [с. 102]. Однако уже в 7 час. гостиницу «Пале-Рояль» окружили несколько рот 25-го Уральского драгунского сибирского полка. Кем-то в подъезде были брошены две бомбы. Выстрелом из револьвера был тяжело ранен Максудов. Офицеры и солдаты начали производить обыски и арестовали 18–19 человек, отведённых в штаб полка[647]. Однако по распоряжению ген. Гайды арестованные были немедленно освобождены и водворены назад в «Пале-Рояль».
Как передавали чехи, разбойнический налёт был произведён не всем полком, а частью его, возбужденной офицерством, убедившим солдат, что они идут против открытой только что банды большевиков. В данный момент отношения между чешским командованием и сибирским так обострены, что с минуты на минуту можно ждать открытого вооружённого столкновения на улицах. Чехи решили пока во что бы то ни стало избежать этого столкновения. Выжидая решения своих вождей в Челябинске, они, чтобы выиграть время, заявили сибирякам, что они сами — будут «стеречь» Съезд, пока не будут получены соответствующие инструкции из Омска.
Такой образ действий не удовлетворил, конечно, сибиряков, ибо они не доверяли чехам и ненавидели их. Не удовлетворил он и нас»[648]…
«Что-то готовит нам следующий день? — не могли мы не спрашивать себя, ложась спать в ночь на 20 ноября. Положение было в высшей степени неопределённое и чреватое печальным для нас исходом» [с. 106–107].
Святицкий не в состоянии понять позорность этой трагикомедии, разыгранной «демократами» под охраной чешской контрразведки.
«Рано утром следующего дня, когда я ещё был в постели, мне принесли для ознакомления бумагу из штаба главнокомандующего фронтом. Я читал эту бумагу и не верил своим глазам. В ней стояло приблизительно следующее: «Ввиду мятежнических действий Съезда, выразившихся в распространении от его имени воззвания к населению 19 ноября, совершенно недопустимых в прифронтовой полосе, так как они вносят тревогу в население и беспокойство и разложение среди войска, генерал Гайда «предлагает» Съезду в 24 часа покинуть Екатеринбургский район. Генерал Гайда предлагает всем членам Съезда, за исключением В.М. Чернова[649], выехать с поездом, отходящим из Екатеринбурга в Челябинск сего числа в 6 часов вечера. Всем отъезжающим генерал Гайда гарантирует полную безопасность и неприкосновенность» [с. 107].
«Это было «чёрное предательство чешского военного командования»», — восклицает Святицкий. Ясно, что Гайда действовал, согласно приказу 20 ноября, изданному Сыровым. Но ранее Гайда вёл какие-то переговоры с Фоминым, с каким-то письмом к Гайде обращался 19-го сам Чернов, взывая к его «демократичности». По моему мнению, Гайда всё время вёл двойную игру и мог ввести в заблуждение эсеров со Съезда У.С.
Я не могу следить за всеми характерными перипетиями начавшегося в Екатеринбурге вооружённого выступления против омской власти.
Съезд согласился[650] отправиться в Челябинск, но вместе с Черновым. Картинно описывает выезд из гостиницы «Пале-Рояль» Святицкий:
…«Каждый депутат едет на особом извозчике в сопровождении особого конвойного. Извозчики едут все вместе гуськом. В гостинице «Пале-Рояль» к моменту отъезда набралось человек 60–70 отъезжающих.
Вся гостиница высыпала смотреть, как мы тесной толпой выходили и рассаживались. Оригинальную картину представлял наш «поезд», вызывая удивление и испуг у всех встречных и проходящих. В светлую лунную ночь бесконечной вереницей быстро едут извозчики с двумя седоками на каждом, один из которых вооружён винтовкой. Посмотришь назад: на целую версту растянулась цепь повозок.
Удивление прохожих! Да не удивлялись ли мы сами тому, что происходило? Не вспоминались ли нам некие, не столь давние времена, когда «по пыльной дороге телеги неслись», на них по бокам два жандарма сидели? И кто такие теперь несутся в «телегах»? Первые в России избранники! От кого они убегают? От русских солдат! Кто их защищает? Иностранцы, какие-то чехи. А сами-то чехи, друзья или враги, «конвой» или «охрана»? Мудрый Эдип, разреши!» [с. 110–111].
Патетическое отступление не мешает Святицкому тут же сделать несоответствующие политические выводы: «помоги нам чехи — наше дело, дело демократии было бы выиграно». Съезд, «несомненно, имел влияние в демократических кругах и даже в массе населения». «Характерная вещь: коалиционное Уральское областное правительство, до сих пор сторонившееся Съезда (или, вернее, Съезд сторонился его!), теперь изъявило готовность поддержать»[651]. С Нижнетагильского завода в ответ на «клич о помощи» 21-го подошло 800 человек вооружённых рабочих. «Если бы мы были извещены об этой двигающейся к нам на выручку массе рабочих, мы, конечно, не уехали бы из Екатеринбурга» [с. 112].
Но «было поздно». «Учредиловцы» уехали в Челябинск. Они были убеждены, что «Комитет съезда целиком» будет приглашён присутствовать на происходившем совещании чехосовета.
«В этом нас уверяли сами же чехи в Екатеринбурге. Вопреки этим ожиданиям, нас не только не пригласили на совещание, но даже не приняли представителей Комитета в течение всего утра, дня и вечера 21 ноября. Мы поняли, что дружеские союзные отношения между нами и чехами порваны» [с. 113].
«Томительно однообразно прошёл день». «Легли спать в своих телячьих вагонах». Вдобавок выясняется, что «все находящиеся в поезде» будут «фактически арестованы» и куда-то отправлены. Отправляются за разъяснением к адъютанту Сырового. Тот показывает заготовленный приказ, пока ещё Сыровым не подписанный, который гласит:
«Поезд с членами Съезда Учред. Собрания отправляется сего числа в гор. Шадринск Пермск. губ. Депутаты охраняются в поездке чешской охраной, и выход из поезда им запрещается. В городе Шадринске депутатов охраняет специальный чешский полк. Депутаты проживают в городе Шадринске под надзором чехов, без права отлучек из города и без права политической агитации среди населения» [с. 114].
«Неслыханное» унижение Съезда! Затем следует объяснение Комитета Съезда во главе с Черновым с членами чехосовета, при котором выясняется, что история с приказом основана на недоразумении. Предполагалось, что в Шадринске Съезд будет продолжать свои работы на прежних основаниях. Комитет требует немедленной отправки в Уфу. Вечером поезд с Съездом отбыл из Челябинска в Уфу.
Кончился первый акт трагикомедии. Второе действие происходило уже в Уфе.
В Уфе сначала настроение было «твёрдое». Здесь Советом упр. вед. бывшего Комуча, как мы знаем, формировались русско-чешские полки, несмотря на запрещение Директории. «Делалось это, — уверяет Святицкий, — в контакте с чешским командующим Уфимским фронтом ген. Войцеховским». При получении сведений об омском перевороте был послан немедленно якобы «с ведома и одобрения Войцеховского» ультиматум: «Узурпаторская власть, посягнувшая на Всер. прав. и Учр. Собр., никогда не будет признана. Против реакционных банд красильниковцев, анненковцев Совет готов выслать свои добровольческие части. Не желая создавать нового фронта междоусобной войны, Совет управляющих ведомствами предлагает вам немедленно освободить арестованных членов Правительства, объявить врагами родины и заключить под стражу виновников переворота, объявить населению и армии о восстановлении прав Всерос. Врем. правительства. Если наше предложение не будет принято, Совет управляющих ведомствами объявит вас врагами народа, доведёт об этом до сведения союзных правительств, предложит всем областным правительствам активно выступить против реакционной диктатуры в защиту Учред. Собр., выделив необходимые силы для подавления преступного мятежа» [«Хр.». Прил. № 146].
Представила свой протест против «кучки заговорщиков» и местная Городская Дума, мало осведомлённая в действительности о том, что происходило. Это видно из речи председателя Думы Н.3. Чембулова, отмечавшего, что «весь Дипломатический корпус союзников высказался за непризнание переворота» [Зензинов. С. 99].
«Чехи уверяли, — говорит Святицкий, — что они сами покончат с Колчаком, и сильнейшим образом противились снятию с фронта некоторых воинских частей, которые Совет предполагал выслать против Колчака. «Всё что угодно, только не разрушение фронта», — настойчиво говорили чехи. «В этом нет надобности, — уверял Войцеховский, — Челябинск сумеет ликвидировать омский мятеж и без нас. Эшелоны для посылки против Колчака уже заготовлены» [с. 116][652].
Когда члены Совета узнали об екатеринбургском разгроме, то они решили покинуть Уфу и отправиться на фронт под защиту батальона имени Учр. Собрания. Опираясь на него и на другие демократические части, они думали оттуда повести борьбу с Колчаком.
Лишь только Войцеховский узнал о предположенном отъезде Совета на фронт, как сейчас же явился к председателю Совета В.Н. Филипповскому и стал упрашивать последнего отказаться от отъезда:…
«Ваш отъезд произведёт сильнейшее впечатление на армию, отвратит её внимание от фронта и бросит её в политику… Оставайтесь здесь, в Уфе, и я заверяю вас честным словом солдата, что никакие колчаковские банды не посягнут на Совет»…
Получив такие заверения, Совет управляющих ведомствами решил остаться в Уфе, тем более что он только что узнал, что в Уфу направляется и весь Съезд членов Учр. Собрания» [с. 117]…
23 ноября вечером Съезд прибыл в Уфу…
«Члены Совета сообщили, что поведение чешских командующих всё более и более становится двусмысленным. Уговорив Совет остаться в Уфе, Войцеховский, вопреки данной гарантии, стал вторгаться в область непосредственного гражданского управления. При этом все эти вторжения носили характер препятствий, расставляемых борьбе с Колчаком. Например, когда Совет решил выпустить воззвание к войскам и населению, в котором подробно рассказывалось об омском перевороте и содержался призыв к борьбе с Колчаком, — Войцеховский запретил распространение этих воззваний. В Уфе производилось формирование нового батальона русско-чешского полка — Войцеховский распорядился приостановить это формирование…»
«Но у нас, — добавляет Святицкий, — оставалась возможность апеллировать к самому чехословацкому войску, избранником коего был чехословацкий Национальный Совет. Нам известно было, со слов самих членов чехосовета, что настроение чешских войск было ярко левое, что на новых выборах прежний состав чехосовета, состоявший в своём большинстве из умеренных социалистов, пожалуй, и не пройдёт. Момент же новых выборов как раз наступал. Чехосовет избирался на войсковом съезде, а последний должен был состояться в Екатеринбурге 12 декабря. Таким образом, мы имели возможность обратиться непосредственно к самому съезду, послав на него своих представителей и представив съезду особый memorandum с изложением образа действий чешского командования в отношении Съезда.
Memorandum было поручено написать В.М. Чернову, но мы не могли ждать 12 декабря[653] [с. 118–119].
Собрание решило поэтому сейчас же послать в Челябинск делегацию от Съезда, которой было поручено представить чешскому командованию ультиматум примерно следующего содержания: либо чехи принимают участие в немедленной ликвидации колчаковщины и соглашаются признать полноту власти Совета управляющих ведомствами как Правительства Европейской России, либо мы решительно порываем с ними, объявляем их изменниками и предателями российской демократии, а рядовых чешских солдат призываем покинуть ряды своих войск. Со слов чешских руководителей, мы знали, что объявление членами Всер. Учр. Собрания чехословацкого войска изменниками и предателями в отношении демократии сделает дальнейшие операции этого войска на русской территории совершенно невозможными и вообще приведёт к распаду войск…
Вообще полнота власти нового Правительства[654] находилась в зависимости от признания его чехами. Это признание необходимо было получить, в противном случае власть Совета управляющих министерствами грозила стать призрачной. Военный аппарат — и русский и чешский — должен был также находиться в ведении Совета управляющих ведомствами. В качестве уступки чехам и во избежание могущих быть недоразумений решено было предложить чехосовету отпустить чеха Медека (секретаря чехосовета) на пост военного министра. В этом случае на посту товарища министра должен был находиться русский полковник Махин. Предложения эти должна была сделать отправляемая в Челябинск делегация Съезда» [с. 117–121].
Совет управляющих ведомствами поспешил рассказать по всему миру о «контрреволюционном перевороте», происшедшем в Омске. Вместе с тем он обратился 28 ноября к чехословацкому Нац. Совету с предложением принять весь эвакуированный из Самары в Сибирь золотой фонд «для охраны» и затем передачи У.С. или общепризнанному Правительству [Зензинов. С. 43–45].
Однако кажущееся единство на Съезде быстро рассыпалось, как только собрался «пленум» Съезда. Открытая борьба многим представлялась «компрометирующей Съезд авантюрой». Впервые, наконец, 8 депутатов правого крыла заявили, что они не считают более возможным оставаться в составе Съезда. Со стороны «более лево настроенных» было высказано устами Буревого другое предложение — ликвидировать Съезд и весь антибольшевицкий фронт и уехать в Советскую Россию [с. 123]. «Финальный аккорд» показывал, что обстановка складывается «из рук вон негодная». Чешские военные вожди явно настраивались на колчаковский лад[655]. «Наши части находились на фронте в 200 верстах от Уфы. Под давлением чехов мы согласились не уводить их с фронта, дабы не обнажать его. В городе, как уже сказано, находилось полтора батальона ещё не обученных и не сорганизованных солдат. Нашей работе над ними и нашему сближению с ними явно ставились препятствия. Что было делать? Послать курьеров, чтобы вызвать части с фронта? Многие уже склонялись именно к этому решению» [с. 126–127][656].
«Между тем в Уфе появились сибирские солдаты». Развязка приближалась. 3 декабря Колчаком был издан приказ: «Бывшие члены самарского Комитета членов Учред. Собр., уполномоченные ведомствами бывшего Самарского правительства, не сложившие своих полномочий до сего времени и примкнувшие к ним некоторые антигосударственные элементы в Уфимском районе, в ближайшем тылу сражающихся с большевиками войск, пытаются поднять восстание против государственной власти: ведут разрушительную агитацию среди войск; задерживают телеграммы верховного командования; прерывают сообщения Западного фронта и Сибири и с оренбургскими и уральскими казаками; присвоили громадные суммы денег, направленные атаману Дутову для организации борьбы казаков с большевиками, пытаются распространить свою преступную работу по всей территории, освобождённой от большевиков.
Приказываю: 1. Всем русским военным начальникам самым решительным образом пресекать преступную работу вышеуказанных лиц, не стесняясь применять оружие.
2. Всем русским военным начальникам, начиная с командиров полков (включительно) и выше, всем начальникам гарнизонов арестовывать вышеуказанных лиц для предания их военно-полевому суду, донося об этом по команде и непосредственно — начальнику штаба Верховного главнокомандующего.
3. Все начальники и офицеры, помогающие преступной работе вышеуказанных лиц, будут преданы мною военно-полевому суду.
Такой же участи подвергнуть начальников, проявляющих слабость и бездействие власти» [«Хр.». Прил. 150].
Не знаю, согласится ли русский читатель, что у Колчака не было никакого повода для ареста. Это утверждает Пишон. По его словам, ген. Дитерихс, в целях спокойствия на фронте, принял на себя миссию выполнения приказа Колчака, вопреки своему желанию и желанию Сырового, как главнокомандующего. Одновременно Дитерихс послал письмо с отказом сотрудничества с Верховным правителем [«М. S1.», 1925, II, р. 269].
В ночь на 3 декабря в Уфе были арестованы 30 депутатов У.С. По свидетельству Святицкого, арест производил самарский военный министр Галкин[657]. Чехи держали строгий нейтралитет[658]. Арестованные были препровождены в Омск[659]. Этим закончился второй акт трагедии. Начался третий — эпилог.
Оставшиеся на свободе депутаты — их было около 40 — не сдались. Десять из них тотчас же собрались в Уфе, в «подполье», и решили, что партия с.-р. «вынуждена перейти теперь к нелегальной работе». «Борьба с Колчаком должна выразиться в повсеместной подготовке восстания против власти и её клевретов»… — передаёт суждения новых подпольщиков Святицкий.
«В связи с вопросом об уводе с большевицкого фронта демократических воинских частей, в целях их использования для восстаний, не мог, конечно, не возникнуть вопрос о возможности продолжения борьбы «на два фронта»: и против Колчака, и против Красной армии. Борьба на два фронта, очевидно, становилась неосуществимой…
Совещание постановило поэтому вооружённую войну с российской советской властью прекратить и принять все меры, чтобы все вооружённые силы обратить против буржуазной реакции.
Военные части было решено с фронта увести, т.е. товарищи решались на обнажение фронта. Но вместе с тем решение о прекращении войны с советской властью было постановлено пока не разглашать. Делалось это как по соображениям конспирации, в связи с планами военного восстания, так и по особого рода соображениям. Прекращение войны с советской властью затрагивало вопрос о возможности достижения известного политического соглашения с ней. Была тенденция, таким образом, состоявшееся уже одностороннее решение о прекращении войны сделать двусторонним, поставив его в содержание соглашения с партией большевиков.
Товарищи конкретно склонялись к следующему плану: красные войска подходят уже к Уфе. Взятие с фронта наших войск сделает занятие города Уфы красными совершенно неизбежным. Но мы должны постараться ещё до взятия Уфы большевиками произвести в ней противоколчаковский переворот. Тогда мы станем хозяевами Уфимского района и уже как существующая власть попытаемся вступить в переговоры с приближающимися войсками советской власти.
Центральный Комитет партии также склонялся к тому, чтобы завязать переговоры с руководящими центральными органами советской власти при первой же к тому возможности. По его мнению, однако, возможность эта наступила бы только в том случае, если советская власть согласится на признание Всер. Учр. Собрания. Последнее должно быть созвано в Москве вместе с ушедшими из собрания 5 января большевиками и левыми эсерами…
…К такой постановке вопроса склонялся и В.М. Чернов. Последний был, однако, против того, чтобы мы, эсеры, первыми и в официальном порядке обращались к советской власти с предложением открыть переговоры. В.М. Чернов настаивал на том, чтобы предварительно было совершено «нащупывание почвы» и переговоры состоялись бы только в том случае, если бы заранее могла явиться уверенность в их успешном окончании» [с. 136–137][660].
На следующий же день после заседания 5 декабря депутаты стали разъезжаться в назначенные для них места… «Товарищи являлись на специально устроенную явку, получали указания, директивы и деньги и уезжали». Уфа опустела, в ней остался только штаб противоколчаковского движения. План «военной комиссии», в изображении Святицкого, сводился к следующему:
«Восстание должно было произойти в Уфе и под Уфой. Его должны были произвести, с одной стороны, некоторые воинские части, стоявшие в самой Уфе, а с другой — воинские части, находившиеся на фронте. К последним принадлежали: русско-чешский полк, батальон имени Учр. Собр., конный отряд депутата Фортунатова, так называемая «ижевская бригада». Затем предполагалось, что окажут сильную поддержку восстанию и различные мусульманские части, там и сям вкрапленные на фронте.
Все эти части должны были самостоятельно уйти с фронта, подойти к Уфе и здесь объявить власть Колчака низложенной. В случае преждевременной сдачи Уфы красным — центром восстания должен был явиться рабочий Златоуст, куда должны были в этом случае направляться и войска… Предполагалось, что план восстания будет осуществлён в течение 1½–2 недель. Однако прошли две недели, три недели, а никакого восстания не происходило. Мы сидели в Уфе, нервничали и томились. Между тем Красная армия подходила к Уфе всё ближе и ближе. В двадцатых числах декабря было уже ясно, что Уфа со дня на день будет отдана красным. Происходила лихорадочная дезорганизованная эвакуация города. Становилось очевидным, что в Уфе никакое восстание уже невозможно, да и ни к чему. Ещё через неделю было уже видно, что план военного противоколчаковского восстания в данный момент вообще потерпел крах. Почему?..»
«Следует признать… — отвечает автор, — что мы вообще переоценили свои силы. Так, если на «ижевскую бригаду», по утверждению товарищей, можно было серьёзно рассчитывать, то вряд ли такие расчёты оправдались бы в отношении русско-чешского полка, батальона и конного отряда. Командный состав этих частей мало расположен был бунтовать. То же следует сказать и относительно мусульманских частей, бывших на фронте. И тут приходилось начинать с заговоров среди самого командного состава» [с. 138–140].
31-го под звуки «Интернационала» в Уфу входила Красная армия.
«Нужно представить себе, что пережили и перечувствовали мы, оставшиеся в Уфе, за последние два месяца, чтобы понять охватившее нас в это торжественное утро настроение… после стольких мучительных дней, проведённых в чужой и враждебной, смертельно враждебной колчаковщине, мы как-то забыли о том, что разъединяло нас с большевиками, и красные звёзды на белых папахах солдат Советской России показались нам родными, своими звёздами. Как-то вдруг, совершенно объективно, со стороны, мы почувствовали в пришедшей армии революционную и социалистическую армию, которая… увы, немедленно, тут же на месте расстреляла бы нас, если бы узнала, кто мы такие»[661] [с. 142].
Девять эсеров, членов президиума Съезда и ЦК, Вольский, Святицкий, Шмелев, Ракитников, Буревой немедленно повели переговоры с большевиками «от имени президиума Съезда У.С.». Эти переговоры с уфимским ревкомом о создании «единого революционно-социалистического фронта против поднимающей голову реакции» нас в данном случае интересовать не могут. Пошедшие в союз с большевиками формально разошлись в окончательном итоге с остальными эсерами, оставшимися в Сибири. Мы ещё встретимся с ними и увидим, как в жизни, при принципиальном отрицании союза с большевиками, они вместе с последними, иногда даже в общих организациях, участвуют в противоколчаковской «революционной» акции.
Акт, совершённый председателем Съезда У.С. Вольским и его единомышленниками, произвёл в Сибири «большое впечатление», и «на эсеров обрушилась вся цензовая печать». «Началась незабываемая травля», — говорит Колосов. — Но для цензовиков было мало… им хотелось припутать сюда непременно В.М. Чернова. И вот неожиданно, и к великой радости их, получается радио, что 19 января Чернов… приехал в Москву для переговоров о соглашении с Лениным и Троцким… Я знал, что вся эта информация ложна, так как перед тем получил точное сообщение, где именно находится Чернов» [«Былое». XXI, с. 290]. «Радио» действительно спутало Чернова с Черненковым. Но Черненков и был тем лицом, которое избрано было 5 декабря для зондирования почвы в Москве. Негодование Колосова впустую. Чернов отличался от Вольского и других лишь тактикой. Это были полные единомышленники ещё в Самаре, как нетрудно увидеть хотя бы при просмотре партийного органа «Дело Народа». Чернов первый задумался о ликвидации фронта — утверждает и Буревой [Распад. С. 57]; он искал только «повод» к разговору с большевиками и не пошёл на полную, безоговорочную капитуляцию перед уфимским ревкомом. Это было неуместно для председателя У.С. и лидера партии[662].
Ошибается Колосов, утверждая, что переход Вольского вызвал негодование только в цензовой печати. «Заря» писала в статье «Вниманию честных людей», что действия Вольского и К-о обязывают партию протестовать против их предательской деятельности [№ 45]. В Сибири этого протеста не последовало. Кажется, только уральский областной Комитет партии опубликовал воззвание против «позорного преступления уфимских предателей» [«Сиб. Ж.»][663]; отгородилась от «изменников» ещё фракция Екатеринбургской Думы [«Заря», № 2].
Много сказано в литературе по поводу насилий в эти дни со стороны омской власти в отношении членов У.С. Всю инициативу репрессий приписывали лично Колчаку. А между тем его поведение было достаточно мягко и благородно. «В подполье» он партию не загонял и не отдавал распоряжений в смысле репрессий в отношении активных членов партии с.-p.: «Я только послал телеграмму Дитерихсу и Ханжину, чтобы они приняли все меры для борьбы с пропагандой на фронте» [«Допрос». С. 193].
«Членов Учредительного Собрания было арестовано около двадцати, — показывал Колчак, — и среди них лиц, которые подписали телеграмму, не было, за исключением, кажется, Девятова. Просмотревши список, я вызвал офицера, конвоировавшего их, Кругловского, и сказал, что совершенно не знаю этих лиц и что в телеграмме они, по-видимому, никакого участия не принимали, и даже были, кажется, лица, не принадлежащие к составу Комитета членов Учредительного Собрания, как, например, Фомин. Я спросил, почему их арестовали, мне ответили, что это было приказание местного командования, ввиду того, что они действовали против командования и против Верховного правителя, что местным командованием было приказано арестовать их и отправить в Омск.
Таким образом, от этого ареста получилось впечатление весьма неопределённое: тех лиц, которых имелось в виду арестовать, не оказалось. Я вызвал вслед за этим Старынкевича и спросил его, что же делать с этими лицами. Определённых обвинений к этим лицам нет никаких — как же следует в этом случае поступить? Старынкевич говорит: «Надо произвести следствие по этому делу. Затем, помимо вызова, который был брошен членами Учр. Собр., есть ещё одно очень серьёзное обвинение, которое ложится на этот Комитет членов Учр. Собр., — в том, что они выпустили огромное количество уфимских денег, причём эти деньги расходовались главным образом на партийную работу. Надо выяснить, какое количество денег они напечатали и куда эти деньги шли». Я сказал: «Хорошо, — в таком случае возьмите этот вопрос на себя, так как мне лично эти лица не нужны». Когда я сказал Кругловскому, что он привёз мне совершенно неизвестных лиц, то он ответил, что остальные были предупреждены чехами и скрылись» [с. 191–192].
Для меня как-то дико звучат слова проф. Петра, утверждавшего, что диктатор преследовал за отсутствием большевиков соц.-революционеров «мечом, огнём и потоплением» («Pro domo». «М. SI.», 1926, VII, р. 119][664]. Таких фактов не было. Непосредственные очевидцы и наблюдатели не всегда являются достоверными свидетелями…
3. Печать и общество
Я представляю себе, что в ноябрьские дни в Сибири мало кто разбирался в той закулисной стороне, которая лишь постепенно выясняется. Сами члены Директории недостаточно учитывали тот удар в спину, который готовили ей «Черновцы» в стремлении предупредить возможность захвата власти реакционными кругами. Большинство «левых» воспринимало только голый факт крушения Директории и появления «диктатора». Само слово уже, по традиции, вызывало внутреннее отталкивание. Этот факт расценивался вне зависимости от сопровождавших его обстоятельств, которые делали омские события «естественным развитием создавшегося положения». Выражение, принадлежащее министру ин. дел Ключникову в телеграмме 23 ноября русским дипломатическим представителям за границей, неудачно. Нельзя назвать естественным противоестественное. Но 18 ноября действительно было почти неизбежным трагическим последствием сибирской «неразберихи».
Точка зрения на переворот часто в то время определялась территориальным пребыванием тех или иных лиц. В Уфе, Челябинске, Екатеринбурге иногда не слишком хорошо знали, что происходит в Омске, и не проникали в глубь царивших отношений. В значительной степени этой местной обстановкой склонен я объяснять различия, которые появлялись в оценке переворота. Не какой-либо специфической предвзятостью, а только местной психологией можно объяснить, напр., то, что челябинский «Союз Возрождения» разошёлся в конечном итоге с омской группой народных социалистов, принявших большинством голосов 21 ноября резолюцию о необходимости признать новую государственную власть[665]. Когда непосредственно знакомишься с фактами, невольно проникаешь и в психологию действующих лиц — по крайней мере так кажется. Психология «учредиловцев» несла с собой все пережитки прошлого. Это своего рода сектантская психология, весьма легко воспринимающая односторонне внушение со стороны. Партийная масса была загипнотизирована страхом перед реакцией, — тем страхом, который обесцвечивал с первых дней захвата власти большевиками и борьбу с ними партии. Был силён ещё гипноз от первых месяцев революции, создавший представление, что именно партия с.-р. является истинной выразительницей демократических чаяний, а её органы — подлинным проявлением народовластия. Гипнозом становилась и дилемма сохранения «завоеваний революции», перед которой как бы стушёвывались более жизненные в данный момент национальные вопросы. Всё это мешало занимать подлинно государственную позицию и хотя бы с элементарной объективностью относиться к политическим противникам. Человек бесспорно очень правых убеждений, ген. Сахаров, конечно, до известной степени был прав, когда утверждал в докладе Болдыреву, что эсеры завоевания революции ставят выше родины [Болдырев. С. 81]. Вернее родина как абстрактное начало, воплощающееся, однако, в сознании в весьма реальных формах, в их представлении не существовала. Нужны доказательства? Их слишком много было на протяжении революции и гражданской войны. Может быть, представление о родине как о самоцели и примитивно. Но это примитивное сознание было главенствующим в рядовой военной среде. Отсюда взаимное отталкивание, переходящее даже в непримиримую ненависть. Конечно, не всегда источником её являлись какие-то реставрационные вожделения. Патриотический примитив связан был здесь с таким же, быть может, примитивным демократизмом.
Это сочетание, скорее, сулило возможность прочного общественного движения, направленного на освобождение России. При столкновении с партийной психологией примитив резко отбрасывался в противоположную сторону. И приходится ли удивиться, что в развращающей атмосфере гражданской войны всё это выливалось в уродливые формы насилия над противником? Это отвратительно. Но таковы люди, и не их перевоспитанием можно было заниматься уже на поле брани. Насилия с моральной стороны никогда не могут быть оправданы, но объективно жизнь их объясняла. Восстание, подготовляемое «учредиловцами» в Екатеринбурге и Уфе, не удалось, потому что Съезд У.С. был разгромлен уже 20 ноября — так утверждает один из активных эсеровских деятелей, пошедший на союз с большевиками против Колчака [Буревой. Распад. С. 38]. Следовательно, не выступи самочинно в Екатеринбурге военная группа, всё дело было бы проиграно — с точки зрения тех, которые «томились», по выражению Ауслендера, от существующего безвластия. Я знаю, что на это рассуждение можно ответить другой аргументацией. Но дело не в признании того или иного положения, а в объективной по возможности оценке существовавшего.
Общественная психология не опирается только на формальные политические признаки демократии и монархии. Это, скорее, догма. Под скальпелем политического анализа кажется только наивным утверждение беллетриста Ауслендера, что члены Директории думали соединить Колчака с Черновым [статья, напечатанная в «Отеч. Вед.», № 28, 26 ноября]. Это звучит абсурдом для человека, испытанного в тонкостях партийной игры. Но это не звучит парадоксально для политического слуха массового обывателя[666].
«Левая» печать того времени — печать социалистическая (эсеровского и эсдековского направления) — не могла понять психологии момента. В своём большинстве она была узко трафаретна: Авксентьев и другие поплатились за своё легкомыслие попытаться добиться соглашения с цензовым элементом. Так, напр., рассуждала «Новая Сибирь» [№ 18] — орган, скорее, умеренный и не строго партийный. Зато почти драматически звучит голос тех, кто с самого начала отдал своё перо в защиту идей, положенных в основу Уфимского Соглашения. К числу их принадлежит талантливый публицист, соц.-дем. (потресовского направления) Евг. Маевский (Гутковский), редактировавший в Челябинске газету «Власть Народа». Он заканчивает свою статью 22 ноября по поводу переворота словами: «Ужас охватывает за несчастную Россию, за её судьбу. Израненная, полуживая, она пробует приподняться, и вдруг злая рука сбивает её снова наземь и в кровь. И злорадствуют, торжествуют большевики — кто-то протягивает им руку помощи, отсрочивая их неминуемую гибель. И злорадствуют и торжествуют все враги России, которые только ждут, чтобы воспользоваться её беспорядком, её безвластием и наложить на неё свою тяжёлую руку…
Нет имени, нет оправдания тому, что произошло в Омске. Покушение на верховную власть, покушение в ответственные и трагические минуты жизни нашей Родины — есть великое преступление. Ничто не может оправдать этого покушения, ничто в богатой переворотами русской истории не может сравниться с тем, что произошло теперь в Омске.
Народ никогда не признает этого переворота, он никогда его не простит…
И мы скажем, как вместе с нами скажет вся демократия и все просто честные люди: Да здравствует единственно законная Власть — Всерос. Врем. правительство, организованное и установленное Всенародным соглашением в Уфе».
Надо сказать, что уже в октябре сам Маевский в довольно безнадёжных тонах рисовал обстановку. По поводу октябрьской забастовки на железных дорогах в Омске и Томске он писал: …«краска стыда и глубокого отчаяния охватывает каждого старого революционера» [цитирую по «Ур. Кр.», № 74]. В другой статье [«Вл. Нар.», № 91] этот радикальный публицист в таких словах очерчивает положение вещей, созданное войной, большевиками и междоусобием: «Страна разложилась не только экономически, она надорвана и морально; исчезло чувство гражданского долга, появилась «узкая, эгоистическая разнузданность», глубоко внедрился «анархический индивидуализм»». Можно ли было при таких условиях исходить только из принципа? Тот же Маевский в дни Уф. Совещания отмечал бесплодность лозунга старого У.С., а теперь, после переворота, только к нему и звал.
И в других номерах газета столь же резко выступает против нового Омского правительства:
«Оправдать омскую авантюру — это значит оправдать другую авантюру, происшедшую совершенно так же, хотя и в менее голом виде, чем омская, это значит оправдать октябрьский большевицкий переворот. Тот, кто утверждает омский переворот, тот не может отрицать октябрьского большевицкого переворота. Тот, кто соглашается на омский переворот, тот выбивает сам у себя всякую почву, всякое оправдание для борьбы с большевицкой авантюрой. Тот, кто становится на почву омского переворота, тот ставит себя на одну доску с большевиками…
Сибирский кабинет министров, поставивший (мы ещё не знали, добровольно или недобровольно) свои имена под этим правобольшевицким переворотом, очевидно, в своём целом неясно понимал, что это значит поставить крест и над самим собой. Утвердить такой переворот — значит утвердить и узаконить ту силу, которая совершила беззаконие, значит поставить и себя, и всякое иное правительство в зависимость от этой силы».
Полемизировать с покойным Маевским и его сотрудниками, конечно, не имеет смысла. Сама постановка вопроса, сделанная газетой проведением параллели между омским переворотом и большевицким, едва ли законна — я бы сказал, что здесь нет ничего общего. Я хочу обратить внимание на другое. Статья Маевского — вплоть до заявления: «Народу пора сказать адм. Колчаку: твоё место на о-ве Св. Елены» (в статье «Всё о том же») — появилась в легальной печати. Возможно, что челябинские условия, в силу пребывания там чехов, были несколько иными, чем в других местах. Но обзор, который можно сделать на основании газетного материала, приведённого хотя бы Зензиновым, свидетельствует, что печать в общем, несмотря на все цензурные препоны, могла высказаться о перевороте достаточно откровенно. Появлялись в эти тревожные дни газеты с белыми полосами, как появлялись они раньше[667]. Появлялись статьи с цензурными выкидками или только с протестом против цензурных насилий[668]. Обычное явление всего мира! Житейский закон, которому следуют, к сожалению, и демократия, правительства. На примере Самары, Владивостока мы видели, как считающие себя хранителями чистоты демократических принципов, став у власти, воздействовали на враждебную им печать — это называлось необходимой самозащитой. Когда то же делают другие, то это считается разнузданным проявлением реакционной власти. В период гражданской войны всё бывает обострено. В период переворотов усиливается и эта обострённость. Надо признать, что период возникновения омской «диктатуры» не отличался, по сравнению с другими, каким-либо излишеством репрессивных мер против печати. 19 ноября была введена для повременной печати предварительная цензура в целях правильной информации населения о происшедших государственной важности событиях. По-видимому, распоряжение это было отдано штабом Верховного главнокомандующего[669].
Было бы чудом, если бы с момента установления в Омске «диктатуры» (впрочем, своеобразной, ограниченной Советом министров) сразу же сибирские военные и гражданские власти стали бы действовать по методу правовых государств и между этими властями установились бы те нормальные взаимоотношения, которых не могли добиться ни Самарское, ни Сибирское правительства. Было бы таким же чудом, если бы по мановению какого-то волшебного жезла, по приказу адм. Колчака, 20 ноября армия оказалась вне политики и военные стали бы только профессионалами-борцами за спасение России[670]. Было бы чудом, если бы навыки гражданской войны, связанные с обычным проявлением самовластия, приобрели строго законный характер.
Конечно, практика цензуры должна была дать те примеры личного произвола, которые нельзя было объяснить никакой целесообразностью в деле защиты общественного спокойствия в дни повышенного настроения, обострённых протестов и даже заговоров. Недаром орган Белоруссова «Отеч. Вед.» считал цензуру «абсурдной»[671]. Нельзя только колчаковское Правительство, а тем более лично Колчака, делать как-то особливо ответственным за все цензурные абсурды, как это несколько позже делал в Иркутском «Деле» некий «старый журналист» [№ 38]. Он под цензурой писал: «С момента переворота 18 ноября Правительство Колчака наложило железные тиски военной цензуры на газеты. Ничего, что бы хотя отчасти рисовало преступления Правительства в печать не пропускалось». «Старый журналист» склонен всю печать, которая не занимает позиции сибирских эсеров, считать «пресмыкающейся прессой», своих же собратьев по перу — «наёмными перьями»[672]. А между тем можно ли «пресмыкающейся печатью» назвать, напр., кадетский орган в Иркутске «Свободный Край», писавший 22 ноября: «Общественное мнение, а с ним и широкие слои населения не примирятся и не окажут доверия власти, твёрдый курс которой будет проявляться лишь в отношении большевицких проявлений слева». И дальше: «Изменения в составе и характере власти, происшедшие в Омске, не означают и не должны означать, что власть становится на путь реставрации». «Новая Сибирь» назвала эти замечания лишь «лёгким хныканием»[673].
В смысле белых мест печать разных направлений была сравнительно уравнена. Их много было в эсерствующей «Новой Сибири», немало в либеральных «Отеч. Вед.», меньше в омской «Заре», т.е. в центре. Купюры, как всегда, подчас были бессмысленны — цензор устранял сообщение о факте и оставлял оценку явления. И всё же не только челябинская «Вл. Нар.» могла напечатать сообщение за границу по поводу телеграммы уфимского Сов. упр. в. о возмутительном событии, совершившемся в Омске. «Земля и Труд» — орган независимой социалистической мысли в Кургане, выходивший под предварительной военной цензурой, — почти целиком перепечатал эту телеграмму. Читатель «Новой Сибири» мог узнать о протесте Городской Иркутской Думы 19 ноября и прочесть в «Новой Сибири», что события 18 ноября «венчают политику интриг и вероломств», которую вели правые реакционные круги. Пусть в томском «Голосе Народа» от всей передовой статьи останется только надпись: «Да здравствует Учредительное Собрание» — ведь эта «узенькая ленточка» — та же передовая статья, достаточно красноречиво описывающая омские события. Уфимское «Народное Дело» называло переворот «новым предательством России» и призывало демократию к решительному удару по обнаглевшей реакции. Выдержку из статьи уфимского «Нар. Дела», где цензура была облегченной, встретим в иркутской «Новой Сибири» [№ 18].
Я взял лишь 2–3 примера, отчасти дополняющих материал, который имеется в сборнике В.М. Зензинова. Сказать, что в городах Сибири царил политический террор, как говорила это челябинская «Власть Народа», конечно, нельзя было[674]. Правда, в оппозиционной печати не было того тона, который позже в отношении Колчака появился в органах тех же политических направлений. (Вот как писала, напр., «Земская Нар. Газета» (издание иркутской земской управы, т.е. местных эсеров), 11 января 1920 г. [№ 1]: «Бывшие царские приспешники, помещики и спекулянты, возглавляемые адм. Колчаком, совершили 18 ноября «тяжёлое преступление»».) Но оценка действий власти иногда была очень резка. В той же «Власти Народа» был напечатан за подписью члена У.С. Фомина, одного из семи членов Исполн. Комитета противоколчаковского штаба, резкий протест (по-видимому, даже без «цензурных петель») против ареста редактора газеты Маевского и комиссара Директории с.-д. Кириенко, не подчинившегося «воле мятежников»[675].
Итак, сибирская печать, пусть даже «полусловом», могла довольно отчётливо выявить общественные настроения в связи с омскими событиями. Могли это сделать, быть может, ещё более определённо общественные организации. В собрании документов Зензинова приведены некоторые из этих резолюций. По существу, они мало интересны, так как дальше слов протеста дело не шло. Ясно было с первых же дней, что переворот в Сибири принят спокойно. Никто, в конце концов, и не знал, что «в подполье» готовили екатеринбургские и уфимские заговорщики. Население к ним было равнодушно. Зензинов из харбинской «Новой жизни» [15 декабря] приводит изумительную по своей наивности информацию, поступившую от иркутского губернского комиссариата, возглавляемого эсером. Информация свидетельствует, что к Директории у большинства населения, в силу слабой осведомлённости, отношение было «сдержанное». Переворот же 18 ноября привёл всё население в движение. И «население, относившееся до сих пор почти безразлично к Уч. Собр., в связи с последним переворотом стало проявлять живой интерес к нему» [с. 51]. Совершенно ясно, кем и для чего инспирирована эта заметка. Но объективно она свидетельствует, скорее, не в пользу тех, которые, как, напр., редакция «Вл. Нар.», были уверены, что «громадная масса русского народа против этого переворота». Равнодушие — плохой показатель активности населения[676].
Послушаем характеристику «широкой обывательской массы», которую даёт Майский… Она, «конечно, ни о какой борьбе не думала, наоборот, она, скорее, сочувствовала Колчаку, от которого ожидала восстановления твёрдой власти. Город (Омск) был спокоен, до странности спокоен. Кучки любопытных, толкавшихся с утра около места заключения членов Директории и около некоторых правительственных зданий, постепенно растаяли, и все вернулись к своим шаньгам и пельменям» [с. 336]. Характеристику Майского можно дополнить словами Колосова: «Когда утром 18 ноября омский обыватель, проснувшись, узнал, что у него теперь новое Правительство во главе с адм. Колчаком, то он отнёсся к этому скорее благожелательно, чем с неудовольствием. Да и у многих на душе стало как-то легче» [«Былое». XXI, с. 251].
Отсутствие «энтузиазма» к перевороту один из наблюдателей того времени склонен объяснить лишь «сумрачностью» сибирского крестьянина. В действительности не было подлинного гражданского чувства, не было единой воли в стране, разделённой огромными расстояниями и разбитой на обособленные, в сущности, области… Политическую конъюнктуру текущего дня определял узкий ограниченный круг. Не было в населении ни подлинного увлечения автономной Сибирью, ни достаточной ненависти к большевизму, не успевшему проявить себя в должной мере за сравнительно короткий период властвования, ни влечения к отвлечённым принципам народовластия[677]. Не прельщало знамя Учр. Собрания, не было достаточно популярно имя Колчака, принявшего бразды правления, и уже совсем мало население интересовалось Директорией, сущность которой неясно представляли себе даже омичи. Неоспоримо прав Ауслендер, говоривший в своей статье в «Отеч. Вед.»: «Директория погибла, конечно, не из-за нескольких самовластных действий Волкова и др. Это был «некий символический жест», показывавший, что Директорией никто не интересовался. К сожалению, это было так. Даже чехи через год [ст. Павлу в «Чехослов. Днев.», № 269], вспоминая годовщину «колчаковской диктатуры», писали: «Нужно признать, что бестолковая и бессильная политика Директории, которая, не обеспечив физическую защиту, осталась и без моральной поддержки, не вызвала особенного сожаления фактом своего падения».
Вожди «революционной демократии» ошиблись в своих оценках и в своих прогнозах. Поэтому тактика, принятая ими в Сибири, — тактика разложения антибольшевицких рядов, — шла на пользу коммунистической диктатуре. Язвительный Будберг назвал сибирских эсеров «бесплатными сотрудниками для большевиков». Этим самым они делались «факельщиками русской революции». Большую чуткость проявили рабочие на Воткинском заводе. И они обсуждали омские события 18 ноября. Местные члены У.С. пропагандировали «борьбу на два фронта». Это было отвергнуто. Решили примкнуть к Верховному правителю, как к «меньшему злу» [Уповалов. — «Заря», 1923, № 4].
В главе «Приветствия адм. Колчаку» Зензинов приводит несколько фактов из газетных сообщений того времени. Их немного: приветствия Хорвата, Иванова-Ринова, двух-трёх командиров, съезда судовладельцев и Всер. Совета съездов торг.-пром. организаций, призывавших оказать новой власти «самую дружную поддержку».
«Изверившись в прочности и целесообразности коллективной власти, — телеграфировали судовладельцы, — в настоящих условиях, мы уверены, что только единоличная воля власти, опирающаяся на боеспособную армию и государственно мыслящие группы русского общества, сможет восстановить погибающую русскую государственность и защищать национальные интересы России».
Зензинов, помещая эти случайные приветствия, как бы хочет подчеркнуть их мизерность количественно и односторонность качественную. Едва ли можно вообще этим официальным приветствиям придавать какое-либо значение. Но всё-таки они были не так уже единичны. На вопрос с.-р. Алексеевского, участвовавшего в допросе Колчака, каково было отношение к перевороту правительств, существовавших на территории, освобождённой от большевицкой власти, бывший Верховный правитель ответил:
«В Ставке исп. должн. нач. штаба вручил мне целый ряд телеграмм, которые прибыли в течение первых пяти дней. Эти телеграммы были из самых разнообразных мест Сибири, городов и частей армии и т.д. Эти телеграммы дали мне уверенность, что, по крайней мере, армия меня приветствует. Это были ответы на моё извещение; их были десятки[678]… Помнится, я получил даже телеграмму с приветствием от Союза сибирских маслоделов.
В последующие дни приходили депутации и приветствия от различных крестьянских общин… Одной из первых была получена телеграмма от Хорвата… от атамана Дутова… от правительства Оренбургского[679]. Затем быта получена одна весьма характерная телеграмма от уральцев… они… просили сообщить, какую политическую цель я ставлю в первую очередь. Я подтвердил, что моя задача заключается в том, чтобы путём победы над большевиками дать стране известное успокоение, чтобы иметь возможность собрать Учредительное Собрание, на каком была бы высказана воля народа. Очень скоро я получил ответную телеграмму с приветствием и заявлением, что они передают себя в моё распоряжение… Но я не получил никаких известий только от двоих: от Семёнова и Калмыкова» [с. 185].
Всякий переворот — новый прыжок в неизвестность. И дело было не в приветствиях новому правителю, а в признании или отрицании совершившегося факта. Спокойно и с достоинством омская «Заря», если не орган «блока», то орган, выражавший его общественные позиции, писала 20 ноября:
«Зная настроения и взгляды лиц, входящих в состав министерства, можно быть убеждённым в одном, что этот ответственный шаг не был подсказан какими-либо личными случайными мотивами, а связан был с соображениями серьёзной государственной важности.
Но оценивать события исторического значения нельзя только с точки зрения мотивов, которые воодушевляли действующих лиц; такая оценка, чтобы быть достаточно правильной, каковой она должна быть соответственно важности момента, должна опираться на всесторонний учет объективной обстановки событий.
Такого всестороннего учёта, повторяем, мы дать в настоящее время не можем, ибо недостаточно ознакомлены с фактической стороной событий.
Одно можно сказать уже теперь, что события эти, как бы ни были они неожиданными на первый взгляд, имели в действительности свой пролог в том напряжённом состоянии, которое в последнее время создалось в условиях государственной жизни. Известно было, что Директория почти с первых шагов своей деятельности обнаружила крайнюю внутреннюю несогласованность, парализовавшую её коллективную волю, и не могла найти общего определённого пути совместной работы и с Советом министров. Положение ещё более осложнялось внешними политическими условиями, окружавшими Директорию.
Кризис, несомненно, создался раньше, чем вылился в определённую, резко очерченную форму.
Уже одно это обязывает каждого воздержаться от поспешных, поверхностных суждений о происшедшем, пока не выяснится точно картина событий».
Только через месяц представители блока посетили Верховного правителя и сделали ему официальное заявление о «бесповоротной решимости всемерно поддержать власть Российского правительства»[680].
Для непризнания власти не было почвы под ногами[681]. Только в первый день могло казаться, что вмешательство союзников сможет аннулировать события 18 ноября. Некоторые демократические круги, и не делавшие ставку на чехословацкую вооружённую силу, по-видимому, рассчитывали на такое дипломатическое вмешательство. По крайней мере, так была построена речь председателя Уфимской Городской Думы нар. соц. Чембулова. Он говорил: «В настоящее время известно, по сообщению чехословац. Нац. Совета, что весь Дипломатический корпус союзников высказался за непризнание переворота». Чембулов ошибался. Оставленный в Челябинске при чехах делегат Съезда У.С. Фомин почти немедленно доносил о своих впечатлениях: «Союзники если и не помогали Колчаку совершить переворот, то всё же одобрили этот его шаг… Если союзники хотя бы неофициально признают Колчака, то не может быть никаких сомнений, что чешское высшее командование поступит так же» [Святицкий. С. 125].
Мнение союзников, конечно, было чрезвычайно важно. Пишон с необычайным преувеличением рассказывает: «Немедленно во французскую миссию стали являться все: военные, журналисты, лидеры политических партий: «Должны ли мы признать или бороться против адмирала? Верно ли, что он ваш человек?»» [«М. S1.», 1925, II, р. 218].
«Наше положение было самое фальшивое», — комментирует автор. Он только забывает добавить, что критическое отношение возникло значительно позже. Легра признаёт, что в иностранных миссиях скорее сочувствовали перевороту [«М. S1.», 1928, II, р. 166]. «Директория, — сказал Ауслендеру один из высокопоставленных дипломатов, — досадное осложнение»[682].
Колчак о своих отношениях к иностранным дипломатам в первые дни дал довольно подробное показание.
«Вообще отношения со стороны всех, кто ко мне являлся, были самыми положительными. Гаррис, американский представитель, относился ко мне с величайшими дружескими чувствами и чрезвычайной благожелательностью. Это был один из немногих представителей Америки, который искренно хотел нам помочь и делал всё, что мог, чтобы облегчить нам наше положение в смысле снабжения. Гаррис, насколько я помню, прибыл ко мне первый с визитом на следующий день. Гаррис сказал мне: «Думаю, что в Америке этому событию будет придано самое неопределённое, самое неправильное освещение! Но, наблюдая всю атмосферу, всю обстановку, я могу только приветствовать, что вы взяли в свои руки власть, при условии, конечно, что вы смотрите на свою власть как на временную, переходную. Конечно, основной вашей задачей является довести народ до того момента, когда он мог бы взять управление в свои руки, т.е. выбрать правительство по своему желанию».
Я сказал ему: «Это есть моя основная задача. Вы знаете хорошо, что я прибыл сюда, не имея ни одного солдата, не имея за собой никаких решительно средств, кроме только моего имени, кроме веры в меня тех лиц, которые меня знают. Я не буду злоупотреблять властью и не буду держаться за неё лишний день, как только можно будет от неё отказаться». На это Гаррис сказал мне: «Я вам сочувствую и считаю, что если вы пойдёте по этому пути и выполните задачи, которые ставятся перед вами, то в дальнейшем мы будем работать вместе». В таком же духе говорил со мной и Реньо. Полковник Уорд был у меня на следующий день и сказал, что он также считает, что это — единственная форма власти, которая должна быть: «Вы должны нести её до тех пор, пока наконец ваша страна не успокоится и вы будете в состоянии передать эту власть в руки народа». Я сказал, что моя задача работать вместе с союзными представителями, в полном согласии с ними и что я смотрю на настоящую войну как на продолжение той войны, которая шла в Европе… Вслед за посещением этих лиц, о которых я говорил раньше, меня посетили Рихтер и Кошек. Со стороны Кошека отношение было самое милое, любезное, но всё чувствовалась какая-то неопределённость. Они спросили меня: «Что вы предполагаете делать?» Я сказал, что моя задача очень простая — снабжать армию, увеличить её и продолжать борьбу, которая ведётся. Никаких сложных больших реформ я производить не намерен, так как смотрю на свою власть как на временную; буду делать только то, что вызывается необходимостью, имея в виду одну задачу — продолжение борьбы на нашем Уральском фронте. Вся моя политика определяется этим. Стране нужна во что бы то ни стало победа, и должны быть приложены все усилия, чтобы достичь её. Никаких решительно определённых политических целей у меня нет; ни с какими партиями я не пойду, не буду стремиться к восстановлению чего-либо старого, а буду стараться создать армию регулярного типа, так как считаю, что только такая армия может одерживать победы. В этом заключается вся моя задача. Тогда Рихтер задал мне вопрос: «Отчего вы раньше не говорили об этом, почему не спросили раньше нашего мнения?» Я ему довольно резко ответил: «Вам какое дело?» Я менее всего намерен был спрашивать мнения иностранцев и заявил ему: «Ваше мнение совершенно неинтересно и необязательно для нас». Он сказал мне: «Мы принимаем участие в ведении войны». Я ему ответил: «Да, но теперь вы никакого участия не принимаете; теперь вы оставляете фронт, — почему же вы хотите, чтобы мы справлялись с вашим мнением и в особенности теперь, когда вы оставляете фронт?» Таким образом, отношение чехов, в лице их представителей, было, скорее, недоверчивым; со стороны Рихтера оно носило как бы характер обиды, что всё сделано без их согласия, без предварительных переговоров с ними» [с. 186–188].
21 ноября приветствовали Колчака прибывшие в Красноярск итальянцы [«Прав. Вест.», № 10]. «Высокий комиссар» Великобритании сэр Эллиот приветствовал Верховного правителя лишь 13 января [«Правит. Вести.», № 50[683]].