«Наступит день, когда она узнает, что я — ее верный слуга, — подумал Тулан, понявший выражение ее лица, — и этот день вознаградит меня за удар кинжалом, который нанес мне сейчас ее взгляд. Держись, Тулан! Битва началась, ты должен победить или умереть!»
Королева так и не подняла больше своего взора. Она производила трогательное впечатление в своем простом наряде, с красивым, бледным лицом, которому тщетно старалась придать непроницаемо спокойное выражение.
Людовик встал и обнажил голову. Королева также поднялась со своего кресла, чтобы выслушать речь короля.
— Сядьте, ваше величество, прошу вас! — с легким наклонением головы сказал ей король.
— Государь, — спокойно ответила королева, — не подобает вашей подданной сидеть, когда вы, ваше величество, стоите.
По рядам скамей пробежал ропот, а с одной стороны раздался иронический смех. Мария-Антуанетта вздрогнула, точно от укуса ядовитой змеи, и бросила гневный взгляд в ту сторону, откуда прозвучал смех: она узнала его — это смеялся Филипп Орлеанский. Он даже не потрудился сделать серьезное лицо, и его дерзкий, вызывающий вид открыто говорил королеве, что он — ее смертельный враг, что он отомстит ей за ее презрение к развратному кутиле, за шутку, которая сделала его смешным в глазах всего двора; когда герцог, в одно и то же время мот и скряга, сдал нижний этаж своего дворца под лавки и конторы, королева сказала: «Теперь, когда вы сделались лавочником, мы, вероятно, будем видеть вас в Версале только по праздникам, когда ваши лавки заперты?» Филипп Орлеанский помнил эти слова, когда глядел с насмешливой улыбкой в лицо королевы, и его глаза говорили ей о расплате и мести.
Король начал речь, которой он желал открыть первое собрание депутатов, и, пока он говорил, королева, слушавшая с глубоким волнением, не могла удержать слезы; а когда в конце речи Людовик сказал, что считает себя самым верным и искренним другом народа и что вся его любовь принадлежит Франции, Мария-Антуанетта подняла глаза с кротким, молящим выражением, как бы говорившим собравшимся депутатам:
«Я также друг народа! Ах, и я также люблю Францию!»
Кончив речь, покрытую долго не смолкавшими аплодисментами, король снова сел и надел шляпу. Представители дворянства также поспешили надеть шляпы; граф Мирабо, а за ним и большинство депутатов третьего сословия тотчас последовали их примеру. Но Тулану крайне захотелось помешать гордому демократу оставаться в шляпе в присутствии королевы.
— Шляпы долой! — громко крикнул он, и его слова были повторены и другими голосами.
Но тотчас же раздались новые крики:
— Останьтесь в шляпах, не снимайте шляп!
Едва внимательное ухо короля уловило враждебный звук, как он сам немедленно снял опять шляпу, — и собрание должно было остаться с непокрытыми головами. Тулан достиг своей цели: депутаты не надели шляп в присутствии королевы.
После долгих, мучительных четырех часов церемония наконец окончилась, и королева, поклонившись по примеру короля собранию, вышла рядом с ним из зала. Некоторые депутаты крикнули: «Да здравствует король!» — но никто не возгласил имени королевы. Когда участники собрания вышли из дворца, их встретили крики многочисленной толпы, теснившейся перед дворцом. Народ видел депутатов, видел короля, слушавшего с ними обедню в церкви Святого Людовика; теперь он желал видеть также королеву.
Лицо Марии-Антуанетты озарилось радостью: с несчастного 1786 года она почти не слышала таких криков; напротив, со времени процесса де Ламотт она, появляясь публично, нередко слышала только ропот и даже свистки.
Все настоятельнее слышались возгласы:
— Королеву, королеву!
Мария-Антуанетта вернулась в зал и вышла на балкон, приветствуя народ ласковой улыбкой; но вместо ответных радостных приветствий ее встретила зловещая тишина, прерванная внезапно пронзительным женским голосом: «Да здравствует герцог Орлеанский!» Несколько голосов подхватили этот возглас, затем раздался уже оглушительный крик многотысячной толпы:
— Да здравствует герцог Орлеанский! Да здравствует друг народа!
Королева, бледная и дрожащая, отшатнулась и почти без чувств упала на руки стоявшей за ее спиной герцогини Полиньяк. Ее глаза закрылись, из груди вырвалось судорожное рыдание. А через открытые двери балкона доносился все тот же громкий и радостный крик:
— Да здравствует герцог Орлеанский!
Королеву отнесли в ее комнату и положили на постель. Думали, что она дремлет, так что при ней осталась только одна Кампан. Мертвая тишина, царившая в комнате, пробудила королеву из ее полубессознательного состояния; она открыла глаза и, увидев свою верную камер-фрау, стоявшую на коленях у постели, обняла ее и, рыдая, склонила голову на ее плечо.
— О Кампан! — жалобно простонала она. — Настало время бедствий! Я погибла! Кончилось счастье, скоро кончится и моя жизнь. Наш смертный приговор произнесен!
X. Наследие дофина
Национальное собрание заседало в Версале уже четыре недели, то есть уже четыре недели возбуждение все возрастало, политические партии становились все непримиримее, все враждебнее. Ни одна из партий не высказалась за королеву; были только отдельные личности, преданные друзья, которые дерзали возражать против клевет, распространяемых на ее счет народной партией, демократами, партией герцога Орлеанского и других членов королевского дома. Все они соединились в нападках на королеву, стараясь совершенно уничтожить всякий след любви и уважения, когда-то, в далекие счастливые дни, окружавших ее в глазах народа.
Когда Мирабо внес в собрание предложение — объявить личность короля неприкосновенной, только один человек заявил поправку:
— Особы короля и королевы должны быть признаны неприкосновенными.
Этот человек был Тулан. Но никто не поддержал его предложения, и собрание утвердило его в первоначально предложенной форме.
— Это значит, что мне произнесли смертный приговор, — сказала королева министру полиции Бриенну, который должен был каждое утро докладывать ей обо всем, происходившем в Париже и Версале.
— Вы, ваше величество, преувеличиваете! — с ужасом воскликнул министр. — Я полагаю, что в постановлении собрания кроется совсем иной смысл: оно только означает, что королева, как не имеющая дела с политикой, не нуждается в таком постановлении.
— Ах, я вовсе не хотела бы заниматься политикой, — со вздохом сказала королева, — это и не в моем характере; но к этому меня принудили мои враги, сделавшие из наивной, простосердечной королевы интриганку. Ведь каждая женщина, мешающаяся в политику, — не что иное, как интриганка! Знаете, что я услышала вчера, проходя по галерее в кабинет короля на частное, секретное заседание? Какой-то музыкант сказал: «Королева, исполняющая свой долг, обязана оставаться в своей комнате за шитьем и вязаньем чулок».
— Ах, — вздохнул министр, — почему те, кто обвиняет вас в честолюбии и властолюбии, не слышат теперь вашего величества!
— Друг мой, — печально возразила королева, — никому нет дела до моих оправданий! Я должна быть виновной, должна быть преступницей, чтобы были правы мои обвинители. Перестанем говорить об этом! Я знаю, что меня ожидает, я это чувствую и умом и сердцем: я погибла! Но я буду, по крайней мере, бороться до конца, чтобы погибнуть с честью, верная себе самой и взглядам, в которых была воспитана. Ну, расскажите мне теперь, с какими еще оскорблениями выступают против меня?
Бриенн вынул из своего портфеля целую пачку печатных брошюр и положил ее на стол перед королевой.
— Боже мой, сколько хлопот я доставляю своим врагам! — печально сказала Мария-Антуанетта. — И как они, должно быть, ненавидят меня! Вот, например, брошюра: «Добрый совет госпоже Недоимке как можно скорее оставить Францию». Недоимка — это, конечно, я?
— Это злая выдумка герцога Орлеанского, ваше величество!
Глаза королевы вспыхнули гневом, но она удержалась от резкого замечания и продолжала перелистывать брошюры, памфлеты и карикатуры, и, пока она впивала яд этих проникнутых злобой и ненавистью слов, по ее щекам медленно катились тяжелые слезы, а ее грудь вздрагивала от конвульсивных рыданий.
Тронутый этим молчаливым горем, министр хотел взять обратно жестокие листки, но королева, удержав его руку, сказала:
— Нет, я должна знать все. Продолжайте все сообщать мне и не заблуждайтесь насчет истинной причины моих слез: ведь вполне естественно, что я очень чувствительна к обидам, наносимым мне народом, который я люблю, для приобретения любви которого я готова была бы на всякую жертву.
В эту минуту дверь без всякой церемонии распахнулась, и вошла герцогиня Полиньяк.
— Что случилось? — вскочив с места, воскликнула королева. — Вы с дурными вестями? Дофину хуже?
— Да, ваше величество, появились судороги, и доктора опасаются…
— Господи! Господи! — простонала королева, простирая руки к небу. — Неужели все несчастья зараз должны обрушиться на мою голову? Дитя мое, мой милый сын! И я плачу здесь из-за злобы моих врагов, когда мой сын умирает? Прощайте, господин Бриенн, я пойду к нему. — И королева так быстро побежала в комнату дофина, что герцогиня едва поспевала за нею. — Он умер?! — спросила она у лакеев, стоявших в комнате, предшествовавшей комнате дофина, но, не дожидаясь ответа, рванула дверь и вошла.
На кровати под балдахином неподвижно лежал бледный ребенок с широко раскрытыми, остановившимися глазами и посинелыми губами, искривленными болью. Вокруг постели стояли врачи, наскоро призванный священник и слуги; все печально смотрели на маленькое, смертельно бледное существо, увядший цветок, который родился из праха и в прах должен был превратиться, и на бледную, дрожащую женщину, потрясенную горем мать, которая знала, что так же бессильна отвратить роковой удар судьбы, как последняя из ее подданных.
Нежно обняв больного малютку, королева осыпала его поцелуями, орошая его личико слезами. И эти слезы, эти поцелуи еще раз вернули ребенка к жизни.