Трагедия королевы — страница 62 из 73

Около полудня позорная колесница прибыла к месту своего назначения и остановилась у подножия эшафота. Мария-Антуанетта сошла с телеги и стала медленно подниматься по ступеням эшафота.

Во время всего путешествия она не произнесла ни слова, а теперь, бросив прощальный взгляд на Тюильри, вздохнула и наклонила голову. Наступила мертвая тишина. Несколько мгновений спустя Сансон высоко поднял отрубленную гильотиной бледную голову, принадлежавшую королеве Франции. Народ приветствовал его восторженными кликами:

— Да здравствует республика!

В этот вечер один из чиновников республики написал счет, хранящийся до сих пор во Французской национальной библиотеке в Париже. Этот счет гласит: «Перечень расходов по погребению лиц, присужденных трибуналом к смертной казни». Затем, начиная с № 1, помещены двадцать четыре номера и имена казненных; под № 25 значится: «Вдова Капет. Гроб — 6 франков; могила и плата могильщикам — 25 франков». Под этим написано: «Просмотрено и утверждено мною, президентом революционного трибунала. Разрешаю могильщику Жюли получить из национальных сумм 264 франка. Париж, 11 брюмера, 2 года Французской республики. Эрман, президент».

XXV. Король Людовик XVII

Республика одержала победу над королевской властью. Король Людовик XVI и королева Мария-Антуанетта покоились мирным сном на кладбище Мадлэн. Республиканцы, проповедники свободы, равенства и братства, ликовали, радостно повторяя, что королевская власть погибла навсегда и над Францией на вечные времена взошло победоносное республиканское солнце.

Однако, несмотря на эту уверенность, лица республиканских главарей часто омрачались и в их сердца закрадывался своеобразный страх, когда их взгляд падал на Тампль, мрачное здание которого бросало черные тени на залитые солнцем пути республики. Быть может, это было раскаяние, шевелившееся в сердцах убийц королевской четы? Нет, эти бронзовые сердца не знали раскаяния, они не опускали голову, проходя мимо кладбища Мадлэн, а при взгляде на гильотину их взоры загорались гордостью. Не воспоминание об умерших заставляло омрачаться их лица; это была мысль о живом узнике, заключенном в темных тюрьмах республики.

Этому заключенному было, правда, всего восемь лет, но роялисты — а их было еще немало во Франции — называли этого ребенка «королем Франции», а священники в Вандее ежедневно молились о здоровье и освобождении молодого короля, Людовика XVII.

«Король умер, да здравствует король!»

Среди роялистов и легитимистов было также немало таких, которые думали о бедном заключенном с ненавистью и злобой, как и обвиняли его в клевете на свою мать. Как будто ребенок сознавал, что делал, когда по приказанию своего мучителя и тюремщика Симона ставил дрожащей рукой свое имя на подаваемой ему бумаге, как будто этот несчастный мальчик понимал ужасное значение задаваемых ему вопросов, на которые он отвечал «да» или «нет», смотря по тому, какое выражение читал в жестоком лице Симона, стоявшего около него. Бедный ребенок прекрасно понимал, что каждая складка на лбу Симона повлечет за собой ужасные побои и мучения; он чувствовал непреодолимый страх перед железным кулаком своего мучителя и, чтобы избавиться от побоев, подписывал все, что хотели его безжалостные судьи, не сознавая, что это — самые ужасные и низкие обвинения против его матери.

На основании этих показаний судьи решились обвинить Марию-Антуанетту в самом ужасном и гнусном преступлении. Она ответила на их обвинения лишь презрительным молчанием; однако судьи повторили вопрос и требовали ответа. Тогда королева обернулась к женщинам, наполнявшим места для публики и с напряженным вниманием ожидавшим ответа.

— Я обращаюсь ко всем присутствующим здесь матерям, — сказала она своим звучным голосом, — и спрашиваю их, считают ли они возможным подобное преступление?

Никто не решился высказаться громко, но по рядам слушательниц прошел глухой рокот, послышались вздохи. Чуткое ухо председателя прекрасно поняло значение этого шума, и он решил оставить это обвинение, чтобы не возбудить сострадания к королеве, так как ее участь была предрешена уже заранее.

Мария-Антуанетта вспомнила об этом ужасном обвинении в ночь на шестнадцатое октября 1793 года, накануне своей смерти, когда писала своей золовке.

«Пусть мой сын, — написала она, — никогда не забывает слов своего отца; пусть никогда не думает мстить за нашу смерть. Мне остается сказать несколько слов о крайне тяжелом для меня вопросе. Я знаю, какое горе причинил вам этот ребенок. Простите ему, дорогая сестра, подумайте о его возрасте! Как легко заставить такого ребенка сказать все что угодно, чего он даже не понимает. Настанет день, когда он оценит, какое большое значение имеет ваша ласка и доброта к обоим моим детям».

В то же самое время, когда Мария-Антуанетта писала эти строки, сапожник Симон спорил со своей женой, которой было приказано Конвентом наблюдать за тем, чтобы легитимисты не сделали попытки похитить ребенка. Поводом к их ссоре служила предстоявшая казнь королевы. Симон радостно утверждал, что она состоится, а его жена сомневалась в этом.

— Она еще хороша, — мрачно сказала она, — и умеет заговаривать зубы; ей удастся тронуть сердца судей, потому что они — мужчины.

— Но справедливость — женщина, — с жаром воскликнул Симон.

Его жена стояла на своем; тогда сапожник предложил ей побиться об заклад на бутылку водки.

На другое утро Симон со своим маленьким пленником отправился на верхушку башни, откуда было видно, что делается на улицах.

Его жена, со своим ужасным чулком, ушла уже с утра.

— Сегодня надо идти пораньше, а то ничего не увидишь, — сказала она, — а я буду очень огорчена, если не увижу, как отрубят голову этой вдове Капет, и не буду иметь возможность сделать заметку на своем чулке.

— Ты забываешь, что мы побились об заклад, — сказал Симон с ужасной улыбкой, — если ты сделаешь свою заметку, значит, ты проиграла.

— Я согласна проигрывать все пари, которые буду держать в своей жизни, чтобы только сделать эту пометку на моем вязанье, — злобно ответила его жена. — Иди на башню с этим мальчишкой и жди меня там. Как только я свяжу свою отметку, я прибегу к тебе и покажу тебе ее.

— Какое безобразие, что я не могу пойти с тобой! — вздохнул Симон. — Лучше бы я не брался за воспитание этого маленького Капета!.. Какое противное дело! Из-за него я не могу ни на минуту уйти из Тампля.

— Республика оказала тебе большую честь, — торжественно проговорила его жена, — она знает, что ты из этого ничтожного отпрыска тиранов сделаешь честного сына республики, полезного гражданина.

— Да, тебе хорошо говорить! — проворчал Симон. — Ведь ты ничего не делаешь, а только имеешь удовольствие мучить сына наших тиранов.

— Это месть; я только мщу за те мучения, которые испытывала от этих тиранов моя родня.

— Да, — продолжал Симон, — тебе почет, а на меня взвалена вся черная работа; ведь вовсе не легко сделать из этого изнеженного плаксы порядочного, пригодного гражданина, да еще приходится из-за этого сидеть как в плену.

— Послушай, — сказала его жена, положив свою жесткую, загорелую руку на его плечо, — если австриячка будет наказана сегодня за свои злодеяния и палач покажет ее голову отмщенному народу, то я не буду больше стоять у гильотины и делать на чулке свои отметки. Я буду оставаться здесь с тобой; мы будем вместе воспитывать маленького Капета.

— Вот это мне нравится, это хорошо сказано! — воскликнул довольный сапожник. — Вдвоем не будет так скучно сидеть здесь. Иди в последний раз вязать свой чулок у гильотины; я знаю, что тебе придется покупать водку! Мы с мальчишкой пойдем на башню и будем ждать твоего возвращения.

Он позвал маленького Людовика, сидевшего в своей темной каморке и со страхом ожидавшего появления своего «мастера».

— Иди, маленький Капет, — воскликнул Симон, толкая дверь ногой, — пойдем на башню! Можешь взять с собой мячик, потому что сегодня большой праздник для республики, я научу тебя быть хорошим республиканцем! Если ты не хочешь, чтобы я отколотил тебя, то будь веселым и довольным и играй в мячик.

— Не бей меня, мастер! — воскликнул ребенок, схватив свой мячик. — Я очень люблю играть в мячик, я буду веселым и довольным; я очень люблю праздники. Какой же сегодня праздник?

— Это тебе вовсе незачем знать! — проворчал сапожник. — Скорей пойдем наверх. Играй и смейся.

Людовик повиновался; он весело побежал по узкой винтовой лестнице и стал прыгать по платформе, подбрасывая свой мячик и радостно взвизгивая всякий раз, как ему удавалось поймать его своими худенькими ручками.

Симон стоял, опершись на железные перила, и внимательно смотрел вниз на улицу, узкой лентой извивавшуюся среди домов.

— Вся улица полна народом, он спешит на площадь, я выиграю пари!

Он прислушался к шуму, доносимому ветром; это были барабанный бой и радостные клики народа.

— Теперь Сансон, вероятно, показывает народу отрубленную голову! — проворчал Симон. — Народ радуется, моя жена делает пометку в своем вязанье, а я, бедный, не могу и посмотреть на это чудное зрелище! В этом виноват этот мальчишка! — вдруг закричал он и, оборачиваясь к ребенку, игравшему в мячик, яростно ударил его по спине, крикнув: — Ты виноват в этом, проклятый мальчишка!

— Мастер, — проговорил ребенок, обращая на него свои голубые глаза, в которых стояли крупные слезы, — прости меня, если я тебе не угодил.

— Да, ты злишь меня, — проворчал Симон. — А теперь еще будешь реветь и скулить. Изволь сейчас же вытереть слезы и весело играть, а то я угощу тебя ремнем!

Мальчик поспешно утер слезы и снова начал играть в мячик.

Симон стал снова прислушиваться и с завистью смотрел на улицу, совсем почерневшую от двигавшейся по ней толпы.

По винтовой лестнице раздались тяжелые шаги, и на башню вошла жена Симона. Она торжественно подошла к мужу и показала ему свое вязанье, на котором виднелись три крупные капли крови.