Мысль философа Ивана Ильина о монархе, который живет в скрещении духовных лучей, посылаемых его подданными, и является центром единства народа, выражением его правовой воли и государственного духа, может быть, никогда и не формулировалась Бобровым так четко, но была близка ему, осуществлялась им в самой жизни.
Он обладал развитым иррационально-интуитивным монархическим самосознанием и считал Судьбу и Историю делом Провидения.
«По моему мнению, все политические партии, старающиеся свергнуть Советскую власть, бессильны порознь что-либо сделать без внешней помощи и все их попытки напрасны…» — отвечал он следователю, по сути дела, повторяя высказывание Владимира Митрофановича Пуришкевича: «большевики в настоящее время представляют собою в России единственную твердую власть».
Совпадение поразительное…
И к Боброву, и к Пуришкевичу Советская власть была настроена особенно непримиримо и, признавая несокрушимость большевизма, они, разумеется, не рассчитывали на смягчение участи, нет, слова эти — свидетельство ясности ума, умения отказаться от иллюзий, ясно и трезво взглянуть в глаза беде.
Суета игры в партии и партийки не способна была преодолеть духовный кризис общества, с преодоления которого и следовало начинать возрождение монархии, а значит, и государственности России…
Чтобы точнее представить душевное состояние Леонида Николаевича в мае восемнадцатого года, нужно вспомнить — миновало не многим более года с того дня, когда, окруженный толпою продавшихся, запутавшихся в собственных интригах сановников и самовлюбленных политиков, государь подписал отречение.
Травля этого последнего российского государя, длившаяся все годы его правления, привела к тому, что, стремясь избежать гражданской войны, он согласился на отречение, и в результате народ вел гражданскую войну без государя и не за государя.
И тут нельзя не вспомнить и другую мысль Ивана Ильина о «жертвенности совестного сознания»…
В мае восемнадцатого года за спиной у 50-летнего Николая II осталась тобольская ссылка, бесконечные унижения от хамоватых комиссаров, а впереди была страшная ночь в Ипатьевском доме…
Когда начались допросы Леонида Николаевича Боброва, государь, искупая роковую минутную слабость, еще только проходил крестный путь к своей Голгофе — подвалу дома Ипатьева.
И памятуя о том, что судьбы людей и История — дело Провидения, зададимся вопросом: не этот ли крестный путь, превративший государя в Святого мученика, и закладывает основу христианского, нравственного возрождения, а вместе с ним, если уж кризисы монархии и христианства шли рука об руку, не отсюда ли начинается восстановление России, возрождение которой без монархии, как полагал вместе с Иваном Ильиным и наш герой, неосуществимо?
И еще раз вспомним о скрещении духовных лучей, посылаемых монарху его поданными. Именно здесь, по Ильину, осуществляется правовая идея монархии, подвиг служения народу монарха.
Но в это же перекрестье осуществлялся и великомученический подвиг государя…
И мог ли он быть совершен без духовной, реализуемой лишь в иррационально-интуитивном монархическом сознании поддержки таких, как Леонид Николаевич Бобров, преданных монархистов, десятками и сотнями погибавших в те дни в большевистских застенках…
Среди отобранных при обыске у Л. Н. Боброва бумаг — немало стихов.
Не мне — монархисту, в лихую годину
Роптать на событий естественный ход.
Пусть сволочь дерется, деля воровщину…
Пусть в страхе буржуй заперся на замок…{116}
Предельно точно сформулировано здесь, как нам кажется, то, что думал и чувствовал Леонид Николаевич в мае восемнадцатого года.
Он считал «бесполезным проводить в жизнь свои взгляды при теперешних обстоятельствах», но тем самым он никоим образом не снимал с себя ответственности за судьбу страны, как, конечно же, не снимал ее с себя и низвергнутый в подвал Ипатьевского дома государь. Просто сейчас эта ответственность свелась для них к пути, который им предстояло пройти до конца.
Николай II прошел этот путь.
Прошел его и монархист Леонид Николаевич Бобров.
Со спокойствием сильного, уверенного в своей правоте человека отметает он вздорные обвинения следователя.
Ни пытками, ни посулами Байковскому не удалось склонить Боброва к исполнению роли, предназначенной ему по сценарию Моисея Соломоновича Урицкого.
Высокой порядочностью истинно русского интеллигента отмечены его показания на «подельников»…
«О Ревенко могу сказать, что он является председателем Казанской районной управы и опытным в своем деле работником…
Что касается его политической жизни, то я совершенно ничего не могу указать ввиду того, что в служебное время я с ним никаких бесед на политические темы не вел»{117}.
Столь же «существенные» сведения удалось получить от Боброва и на других подозреваемых в причастности к «Каморре» лиц. Почти месяц Байковский продержал шестидесятилетнего старика в камере на голодном пайке и только 20 июня снова вызвал на допрос, уличая выбитыми из Злотникова показаниями…
Леонид Николаевич спокойно объяснил, что взял прокламацию, не желая «сконфузить» Злотникова.
— А почему вы сразу не признались в этом? — торжествующе спросил Байковский. — Почему пытались скрыть это?
— Об этом обстоятельстве раньше не говорил, так как об этом не был спрошен, а сам с доносом выступать не умею.
Бесспорно, Бобров понимал, что бессмысленно объяснять правила поведения, принятые среди порядочных людей, чекисту, самозабвенно окунувшемуся в палаческую стихию, но, может, не для него он и произносил эти слова, как не для Урицкого, и писал с больничной койки:
«Я никогда не сочувствовал еврейским погромам, и ни один человек не может доказать, что я имею хотя бы какое-нибудь самое отдаленное отношение к какому-нибудь погрому…
Итак, я получил один экземпляр воззвания и не сделал из него никакого употребления, между тем в тот же день это воззвание было распространено в тысячах экземпляров различных газет, в том числе и в «Красной газете», продававшихся на всех улицах Петрограда, и никто из редакторов не привлечен к ответственности»{118}.
Разумеется, не о том хлопотал больной, истощенный голодом Леонид Николаевич, чтобы Урицкий засадил в тюрьму своего дружка, провокатора Володарского… И не о том, чтобы занять, как выразился писатель Максим Горький, наиболее выгодную и сытую позицию…
Нет, он объяснял, что все это дело — чистой воды провокация, и объяснял это не следователю, а нам, живущим уже в другом веке и другом тысячелетии, когда — увы! увы! — снова актуальными стали сказанные в восемнадцатом году слова Алексея Ремизова;
«Зашаталась русская земля — смутен час. Госпожа Великая Россия, это кровью твоей заалели белые поля твои — темное пробирается, тайком ползет по лесам, по зарослям горе злокручинное…»
А Леонида Николаевича Боброва расстреляли в страшную ночь на 2 сентября 1918 года, когда по всей России по команде из Кремля загремели в чекистских подвалах выстрелы…
Через четыре месяца, 23 декабря, было составлено в экстазе чекистской работы и постановление о его расстреле:
«Леонид Николаевич Бобров арестован был по делу «Каморры народной расправы». Обвинение было доказано, и Боброва по постановлению ЧК от 2 сентября с. г. — расстрелять, на основании чего настоящее дело прекратить»{119}.
Вот так, просто и без затей…
Глава пятаяВ ПОДВАЛАХ ЧК
Революция — суровая школа. Она не жалеет позвоночников, ни физических, ни моральных.
Вы вот пишете — нельзя связанного человека убивать, а я этого не понимаю. Как, почему нельзя? Иногда нельзя, иногда можно…
Со следственными делами ЧК за 1918 год можно знакомиться, изучая их в архивах, можно просто читать изложение этих дел в «Красной книге ВЧК» или сборниках «Из истории ВЧК» — результат не меняется.
Разумеется, из архивных дел в разные стороны торчат живые человеческие судьбы, которые подручные Феликса Дзержинского и Моисея Урицкого обламывали и коверкали, втискивая в придуманные ими контрреволюционные заговоры, а в сборниках те же самые сюжеты палачи-сочинители попытались представить уже в готовом виде…
Тем не менее счистить запекшуюся кровь они не сумели, и эта кровь и сейчас проступает на чекистских «сочинениях».
В конце мая, когда чекисты Петрограда взялись за титаническую работу по перебору людишек в Петрограде, Феликс Эдмундович Дзержинский со своими подручными решил «раскрыть» в Москве контрреволюционный заговор «Союза защиты родины и свободы».
Союз такой действительно создал (пытался создать? рассказывал, что создал?) знаменитый террорист Борис Савинков{120}, но сам Савинков был великим фантазером, и не столько организовывал, сколько фантазировал на темы организации, а ловить его самого было хлопотно, и Дзержинский решил пойти по другому пути.
В середине мая «одна из сестер милосердия» Покровской общины поведала командиру латышского стрелкового полка в Кремле, что скоро латышских стрелков ожидает беда, потому что влюбленный в нее юнкер Иванов собирается поднять в Москве восстание. Насмерть перепутанный командир латышских стрелков отправил девушку в ВЧК к товарищу Дзержинскому…
И хотя все это: и сестра милосердия, и влюбленный юнкер Иванов, и восстание, которое он собирался поднять в Москве, поскольку сестра милосердия изменяла ему с командиром полка латышских стрелков, — более подходило для жалостливого городского романса, Феликс Эдмундович Дзержинский приказал арестовать юнкера Иванова.