ступлений у молодых людей, которых в годы формирования у них идентичности общество вынуждает вступать в тесные контакты с преступниками.
Наконец, невозможно не упомянуть и о том, что иногда полуподпольные политические силы разных мастей могут использовать и используют юношескую потребность в верности, как и накопленное в их душах недовольство, особенно тех молодых людей, которые лишены привязанности к своей семье и обществу. В таких случаях обществу может помочь социальное омоложение, которое избавит от социальной патологии, точно так же, как у отдельных людей одаренность в какой-либо области может избавить от невроза, хотя и связана с ним. Однако, все это очень важные проблемы, и о них невозможно говорить коротко. В любом случае, наше внимание сосредоточено в первую очередь на том, что конкретные случаи психопатологии молодых предполагают те же основания, которые, как мы обнаружили, действуют и в аспектах эволюции и развития данного этапа жизни.
Подведем итоги. Верность, когда полностью созревает, является силой дисциплинированной преданности. Она приобретается через вовлеченность юноши в такие виды опыта, как открытие сущности времени, к которому ему надлежит присоединиться в качестве хранителя традиции, практика и новатора в области технологии, обновителя этики, бунтаря, стремящегося уничтожить все пережитки прошлого, а также человека, который выполняет свои обязанности перед обществом. Таков потенциал юности в сфере психосоциальной эволюции. И хотя это может звучать некоторой рационализацией, подтверждающей высокопарную иллюзию молодых относительно самим себя, их самооправдание, замаскированное под преданность, или даже оправдывающей их стремление к слепому разрушению, тем не менее, данный тезис помогает познать ту ужасную пустоту, которая сопровождает как этот, так и всякий другой механизм адаптации человека, особенно если его эксцессы встречают со стороны общества лишь моральное осуждение, а не нравственное руководство.
С другой стороны, наше понимание этих процессов не сводит «клиническую» редукцию юношеских феноменов к уровню их детских предшественников и к подчеркиванию строгой дихотомии двигательных и познавательных механизмов. Развитие юноши заключает в ceбe новую схему процессов идентификации, в которой задействованы как важные для молодого человека люди, так и идеологические силы, придающие индивидуальной жизни значимость посредством включения ее в жизнь общины и в ход истории, а также с помощью уз общинной солидарности.
Таким образом, в период юности история жизни переплетается с историей вообще: в ней молодые люди утверждают свои идентичности, а общества вновь возрождаются в жизненном стиле, который избирает молодежь. Данный процесс также подразумевает оформление в качестве судьбоносного пережитка юношеских типов мышления, играющих важную роль для дальнейших исторических и идеологических перспектив развития человека.
Исторические процессы, несомненно, затрагивают существо человека уже в детстве. Добрые и злые образы, моральные прототипы, которыми руководствуются родители при воспитании детей, производят борьбу вокруг утверждения культурного и национального, которым придают дополнительную окраску сказки и семейные предания, предрассудки и сплетни, и даже простые «уроки» овладения родным языком. Историки вообще уделяют данным явлениям мало внимания. Они описывают лишь видимые проявления, явную борьбу автономных исторических идей, пренебрегая тем фактом, что идеи обогащаются смыслом в жизни конкретных поколений, и каждый раз как бы заново рождаются на свет в опыте ежедневного исторического сознания молодых.
Таким образом, именно в период юности начинает развиваться то чувство исторической необратимости, которое может привести к тому, что, по нашему мнению, допустимо называть крайним историческим отчуждением. Оно сводит на нет страстный поиск подлинного смысла, как индивидуальной истории жизни, так и коллективной истории, отыскание законов уместности, которые соединяют в единое целое реальность и принцип, событие и процесс. Однако это отчуждение также сводит на нет и легкую беззаботность тех молодых, которые отрицают собственную жизненную потребность развивать и культивировать в себе историческое сознание и совесть.
Чтобы войти в исторический процесс, каждое поколение молодых должно обрести идентичность, созвучную с ее детством и с идеологическим обещанием предшествующей истории. Но в юности схемы зависимости от детства начинают постепенно меняться. Также и взрослые уже больше не обладают абсолютным правом учить молодых смыслу жизни, и индивидуальной, и коллективной. Именно молодежь теперь своими откликами и действиями рассказывает старшим, имеет ли жизнь, как старшие представляют ее младшим, какой-либо смысл. Именно молодые пробуждают в старшем поколении энергию признать тех, кто признает их, и, вследствие этого, обновиться и как бы возродиться, а, может быть, даже отважиться на реформы или протест.
Здесь я не собираюсь рассматривать те институты, которые принимают участие в создании ретроспективной и перспективной мифологии, определяющей историческую ориентацию молодежи. Ясно, что создатели всех мифов — религиозных, политических, художественных, научных, литературных — вносят свой вклад в творение смысла истории, который молодежь более или менее сознательно воспринимает и на который она более или менее сознательно реагирует. Сегодня к этим мифотворческим факторам нам следует прибавить, по крайней мере, для США, психиатрию; что же касается всего мира, то в нем решающее место среди этих факторов занимает пресса, заставляющая лидеров творить историю открыто и воспринимать репортажи как факт огромной исторической важности.
Выше я говорил о Гамлете как о лидере-неудачнике. Но его драма включает все те условия, в которых возникают и вполне успешные идеологические лидеры, которые, являясь людьми, только что вышедшими из юношеского возраста, создают свою харизму на базе противоречий периода юности. Люди, душа которых глубоко конфликтна, они, между тем, обладают невероятной одаренностью и часто добиваются необыкновенного успеха, предлагая в качестве механизма разрешения кризиса целого поколения механизм разрешения собственного кризиса — причем, всегда делая это, как замечал Вудро Вильсон: «с любовью к активности в невероятных масштабах», всегда чувствуя, что их собственная жизнь должна стать мерилом и образцом жизни всех, всегда с убеждением, что то, что они чувствовали, будучи молодыми, было бедствием, катастрофой, потрясением, короче, неким откровением, которое должны с ними разделить и все их поколение, и все люди вообще.
Все их смирение при мысли об избранничестве неспособно избавить их от желания вселенской власти. «Через пятьдесят лет, — писал Кьеркегор в записках о своем духовном одиночестве, — весь мир прочтет мой дневник». Несомненно, он чувствовал, что грядущая доминанта массовых идеологий выдвинет на передний план его заботу об отдельной человеческой душе, он предчувствовал экзистенциализм.
Нам следует рассмотреть также и вопрос (к которому я обращался в своей работе о молодом Лютере), как именно появляются идеологические лидеры: чувствуют ли они сперва свою власть, а затем начинают испытывать душевные муки, или сначала испытывают душевные муки, а затем стремятся к тому, чтобы оказывать влияние на весь мир. Их ответы на условия среды в кризисные моменты часто позволяют предположить, что в них скрыта идентичность, гораздо более больная, чем у всех описанных нами типов болезненных людей. Они чувствуют опасность новых видов вооружений и природных процессов, вызванных неправильным отношением человека к природе; их тревожит то, что типично для современной им жизни; они испытывают экзистенциальный страх перед ограниченностью своего эго, временами усиливающийся, особенно в условиях дезинтеграции суперидентичностей, и обостряющийся в период юности.
Разве не предполагает все это особого, если не сказать странного, чувства избранности, чтобы так исключительно воспринимать окружающий мир и участвовать в нем? Разве отнюдь не предположителен, но, в самом деле, реален и легко различим тот факт, что среди наиболее страстных идеологов много не до конца сформировавшихся, в качестве идентичностей, юношей, возлагающих на свои идеи исцеление своего шаткого эго, свою победу над силами существования и истории, но также и переносящих на эти идеи патологию своей глубочайшей изоляции, беззащитность своих вечно юношеских эго — и свой страх перед успокоенностью взрослой жизни? «Подпольный человек» Достоевского считает, что жить после сорока не стоит. Отсюда, и исторически, и психологически, становится понятным тот факт, что многие выдающиеся люди не хотели становиться родителями, если только в зрелые годы не утрачивали стремления быть лидерами.
Ясно, что сегодня идеологические потребности всех юношей, за исключением интеллектуалов, ориентированных на гуманистическую традицию, начинают все больше переориентироваться с идеологии на технологию: то, что действует, и является, по большому счету, благом. По всей видимости, худшие проявления этой тенденции нашли свое воплощение в фашизме. Однако в технологической суперидентичности обретает плоть и кровь не только фашизм, но и «американская мечта», и марксистская революция. Если конкуренция двух последних идеалов будет вовремя остановлена и не произойдет взаимного уничтожения, то это станет возможным потому, что новое человечество, видя, что обрело способность уничтожать и создавать по своей воле все, что захочет, сфокусирует свое сознание (как мужское, так и женское) на этической проблеме, связанной с деятельностью разных поколений людей — и сделает ее гораздо более важной, чем вопросы производства, власти и идеологии.
Что касается последней, то в прошлом различные идейные течения уже не раз подвергались влиянию этической коррективы; однако, необходимо, чтобы этика полностью трансформировала как идеологию, так и технологию. Величайшим событием, причем уже сейчас, должно стать следующее: человеку, на основе нравственности, без какой-либо моралистической самодеструкции, следует решиться не делать то-то и то-то, хотя вообще-то он может легко это сделать.