Трагедия личности — страница 24 из 40

Человек увенчал всемогущих королей и создал всезнающих богов, наделив их всем тем эгоизмом, без которого индивид не может обойтись; центральным положением в ярких событиях, ощущением того, что он сам пожелал и создал свою судьбу, уверенностью в вечности и бессмертии, убежденностью в способности узнать секрет жизни, ощущением способности обладать полным знанием о происходящих повсюду событиях и о влиянии, которое оказывает желание что-либо изменить.

Для восстановления этой необходимости эгоизма в своем собственном маленьком «я» человек также нашел средства (вдохновительные, художественные, наркотические), чтобы находиться «вне себя», чтобы почувствовать себя чем-то большим, чем он есть на самом деле. При всем должном уважении я вижу недавний пример этого неистребимого внутреннего желания у последователей Дарвина, которые настаивают на том, что человек теперь, когда он осознает себя частью эволюции и может научиться управлять ею в какой-то мере посредством этого осознания, становится венцом и целью эволюции, а не существом, с которого довольно уже того, что он восстановит то, что разрушил и натворил в том крохотном и темном уголке, который он, в лучшем случае, может знать.

Сталкиваясь с одним из обычных апофеозов человека со стороны строгого во всех прочих отношениях ученого, я вспоминаю замечание женщины, с которой мы вместе учились, выразившей глубину нашей тьмы прямо, как это свойственно женщинам. Ее кавалер высказал вслух мысль, что жизнь — это, конечно, странная штука. Последовала пауза, которую он принял за проникновенное согласие. Но она спокойно спросила: «… по сравнению с чем?»

Если «сверх-я» сохранило мораль человека, но поработило его, эго более гибко дает ему меру человеческого равновесия, но не без опасных иллюзий — и, должен добавить, разрушительной ярости, которая сопровождает их падение.

Но где в животной природе предтеча человеческого эго? Человек всегда пытался проецировать то, что он называет своей собственной «животной природой», т. е. его деление «оно — сверх-я» на животных, сравнивая, например, свою жадность с тем, как едят собаки, или ярость с яростью тигра. Многие «бестиарии» (борцы с дикими зверями) приписывают животным худшие пороки и конфликты человека. Один из недавно изданных календарей описывает средневековый взгляд, согласно которому лев никогда не переедает, а «когда он чувствует, что может переесть, он кладет себе лапу в пасть, чтобы остановить себя».

Итак, здесь человек так же приписывает льву внутренний мир, в котором он осознает запретное желание и активно останавливает себя, чтобы не «поддаться», как наше сознание борется с желанием. С другой стороны, наше бесконечное противоречие ведет к тому, что мы видим самые возвышенные добродетели в образе животных: мы храбры как львы, кротки как ягнята и видим в спокойном взгляде темноглазой красавицы таинственные глаза оленихи.

Что мы не приписываем животным и обычно с удивлением обнаруживаем в статьях и кинофильмах, сделанных в их естественной среде обитания — это определенное встроенное равновесие, ограничение и дисциплину в своей экологической нише выживания и деятельности. Для аналогии с тем, что мы называем «эго», нам, может быть, придется рассмотреть определенное чистое самоограничение и избирательную дисциплину в жизни даже самых «диких» животных: встроенный регулятор, предотвращающий (или подавляющий) излишние кровавые убийства, неуместные проявления сексуальности, бессмысленную ярость и приносящую вред панику, регулятор, который допускает отдых и игру наряду с готовностью к нападению в состоянии голода или для отражения агрессии.

Подобным образом различные виды животных пользуются совместно средой обитания с минимумом взаимного вмешательства или раздражения, причем каждый думает о своей нише окружающей среды, если и пока жизненные интересы не начинают пересекаться. Таким образом, состояние приспособленного животного определяется тем, что мы могли бы назвать экологической целостностью.

Однако для человека, чтобы «дожить» на его уровне до приспособительного единства животного, требуется взаимная регуляция внутренней мотивации и технико-социальное изобретательство, которых он, по всей видимости, достигает лишь в славные, но непродолжительные периоды своей жизни. Но для новой ли славы или просто для выживания он должен теперь занять свое место в более осознанной последовательности поколений своей психосоциальной вселенной. Мы не должны ни на миг забывать, что до сих пор в своей истории человек реализовал план своих возможностей только фрагментарно. Этому есть много причин. История регистрирует триумфы совершенства, достигнутого в определенных эрах и регионах, и предоставляет нам примеры человеческой способности, преходящие и все же оставшиеся в формах и словах, в которых они полностью сохраняются.

Таким образом, мы признаем совершенство гармоничного роста в греческом выражении совершенного тела и превосходного ума — гармонию, контрапунктом которой являются трагедия и смерть Сократа. Мы признаем совершенство милосердия в словах Христа и святого Франциска в страстную неделю. И мы видим появление технологического и организационного совершенства нашего времени, достигающего звезд и готовящего общечеловеческую трагедию.

* * *

Взаимосвязанные этапы детства и взрослости являются, как мы убеждаемся в заключение, настоящей системой смены и воспроизводства поколений.

То, что начинается у отдельного ребенка в виде надежды, приобретает в зрелом выражении форму веры, чувство высшей уверенности, не обязательно зависящее от тех или иных свидетельств, или причин, за исключением тех случаев, когда эти формы самоподтверждения становятся частью образа жизни, увязывающего технологию, науку и новые источники тождественности в связный образ мира.

Очевидно, что в течение длиннейшего периода известной истории религия монополизировала традиционную формулировку и ритуальное восстановление веры. Она проницательно играла на самых детских потребностях человека, не только предлагая вечные гарантии благосклонности всеведущей силы (если ее должным образом умиротворить), но и с помощью магических слов и имеющих значение жестов, успокаивающих звуков и усыпляющих запахов, воссоздавая мир ребенка. Это привело к утверждению, что религия использует ради своего собственного политического упрочения самые детские стремления человека.

Это она, несомненно, делает. И все же, на пике своей исторической миссии, она сыграла другую, соответствующую роль, а именно — предоставление согласованно го выражения потребности взрослого человека обеспечить молодых и слабых надеждой, поддерживающей образ мира. Здесь нельзя забывать, что религиозные образы мира содержали по меньшей мере одно признание (а это больше, на что мог претендовать радикальный рационализм до появления психоанализа) бесконечного отчуждения — от себя и от других, — которое является человеческим уделом. Наряду с запасом надежды на первом этапе передается также неизбежное отчуждение, а именно — чувство угрожающего отделения от образца, возможная потеря надежды и неуверенность, просветлеет ли «темный лик» снова от признания и милосердия.

Воля, в свою очередь, зреет с тем, чтобы стать преобладающим характером эго над силой контролируемого побуждения. Такая сила воли, однако, должна присоединяться к воле других таким образом, чтобы побуждение оставалось мощным и неистощимым даже когда человек ограничивается добровольным самоотречением и готовым повиновением.

Институт, который «увековечивает» такую рассудительность, — это закон. Рассудительность, которая управляет тренировкой воли маленьких индивидов в ее детском выражении, применяется человеком и как общественное требование привносится в институты, которые охраняют традиционное и поддерживают баланс лидерства и последователей, привилегии и обязанности добровольного действия и принуждения. В пользу его величества закона организованный человек отказывается от характера с остатками упрямства в себе и в других, наполовину надеясь и наполовину боясь, что он может сам ускользнуть, совершая мелкие нарушения, по одному за раз, даже наблюдая соседей с принужденной праведностью.

Его величество закон, с другой стороны, полагается на интерпретацию, а двойственная решительность и противоречивое послушание уменьшаются с каждым днем. Эти институты также страдают от прошлого — от полигенетического прошлого, которое в критическое время пыталось изъять «вечный» принцип из потока времени и преобразовать его в свод законов, сформулированных так, чтобы предусмотреть случайности в будущем, возможно и онтогенетическое прошлое, общее для всех граждан, а именно — их «обучение закону» в детстве и всем его несовершенствам.

Научились ли они, когда были детьми, верить в справедливость, потому что восхищаться рассудительностью и любить праведность, или научились ненавидеть упрямство других, закон является теперь требованием силы эго. Эмоции, а также социальная логика будут участвовать в поддержании равновесия привилегий, обязательств и запретов.

Зависимость любого института от обновления посредством эмоционального вклада поколений привносит с собой устойчивую двойную опасность. Как индивид в неистовом поиске первых подающих надежду отношений может остановиться, потерявшись в заблуждениях и пристрастиях, так и религии, теряя связи с живой этикой, могут регрессировать до принятия иллюзорных и пагубных обещаний или пустой фантазии. И подобно индивиду, который при столкновении его детского обучения в условиях домашнего закона и порядка может стать «компульсивным», т. е. избыточно контролируемым и связанным с механизмами внутреннего контроля, организованный закон может стать механизмом, использующим букву, чтобы подчинить дух, который следовало защищать. Здесь можно говорить о «больных» институтах, но только до тех пор, пока указываются механизмы приспособления, увязшие в простом повторении, и пока не допускается предположение, что психиатрическое просвещение как таковое излечит общество…