Teм не менее, не хотелось бы наделять скрытым смыслом то, что, кажется, имеет свой собственный смысл, и полагать, что внутреннее пространство молчаливо присутствует во всем женском. Истинный мораторий должен иметь достаточно времени для развития и завершения: женственность наступает тогда, когда привлекательность и опыт сменяются выбором того, что наилучшим образом подходит внутреннему пространству женщины, подходит совершенно и «навсегда».
Таким образом, только всеобщий конфигурационный подход — соматический, исторический, индивидуальный — может помочь нам увидеть различия в функционировании и обретении опыта, увидеть в контексте, а не изолированно и не посредством бессмысленного сопоставления. Женщина не является «более пассивной», чем мужчина, просто потому, что ее центральная биологическая функция заставляет или побуждает ее быть активной, с помощью способов, созвучных ее внутренним телесным процессам, или потому, что она может быть одарена определенным ощущением интимности и сильными чувствами, или потому, что она может сделать выбор в пользу обитания в защищенном внутреннем круге, где сможет расцвести ее материнство.
Не является она и «более мазохистским» существом, чем мужчина, потому что воспринимает свои внутренние периодические циклы как должное, вдобавок к болям деторождения, которые трактуются в Библии, как вечное наказание за грехопадение Евы, а в интерпретации писателей типа де Бовуар считаются «враждебным элементом в теле самой женщины». При соединении вместе феноменов сексуальной жизни и материнства становится ясно, что знание боли превращает женщину в «страдалицу», в смысле гораздо более глубоком, чем это обычно считают в связи с испытываемыми ею маленькими недомоганиями. Женщина — это создание, которое «принимает боль», чтобы понять страдание и научиться облегчать его, а также научить других необходимости переносить неотвратимую боль. Поэтому «мазохисткой» женщина является только тогда, когда использует боль извращенно или мстит за нее, но это означает, что она отступает от женских функций, а отнюдь не проникает в них глубже. Точно так же, женщина становится патологически пассивной только тогда, когда слишком пассивна в сфере приложения своей энергии и в личностной интеграции, которая включает и ее отношение к чисто женской деятельности.
Впрочем, нельзя не привести один аргумент, который, на первый взгляд, опровергает все сказанное. Женщина во все эпохи (крайней мере, патриархальные) полностью отдавала себя исполнению ролей, связанных с эксплуатацией ее мазохистских наклонностей: она позволяла держать себя взаперти и не оказывала сопротивления мужчинам, позволяла обращать себя в рабство и забавляться с собой, как с игрушкой, позволяла превращать себя в проститутку и эксплуатировать, получая, однако, от всего этого лишь то, что мы в психопатологии называем «вторичными приобретениями» ложной доминанты.
В действительности, тем не менее, этот факт можно вполне исчерпывающе объяснить, но лишь используя новый вид биокультурной истории, который (я на это очень надеюсь) сможет впервые преодолеть то предубеждение, что женщина всегда должна быть, или будет, тем, чем она является в настоящее время или чем была при определенных исторических условиях.
Итак, говорю ли я, что «анатомия — это судьба»? Да, она является судьбой, поскольку определяет не только вид и способы реализации физиологических функций и их пределы, но также, в значительной степени, и контуры личности. Базисные модальности женских обязанностей и поведения, естественно, также отражают основную структуру ее тела. В другом контексте я уже идентифицировал «включенность» в качестве доминирующей модальности уже на ранних этапах жизни человека и в игре детей. Мы можем упомянуть о существовании на разных уровнях в рамках пассивной женской способности склонности к активному включению, приятию, «приобретению и обладанию» — но также к упорству и сдержанности одновременно.
Женщина может быть крайне избирательной, ища покровительства, и постоянно чувствовать его, не испытывая при этом дискриминации. То, что она должна находиться под покровительством, означает, что ей необходимо полагаться на покровительство — и поэтому она может с полным основанием требовать его. Несомненно, женщина также обладает проникающим органом — питающими сосцами — и ее желание помогать другим, может поэтому стать навязчивым и подавляющим. Здесь также могут случаться различные перегибы и нездоровые уклонения, о которых постоянно вспоминают многие мужчины, а равным образом и женщины, когда они рассуждают об уникальных потенциалах женственности.
Между тем, как уже замечено, бессмысленно спрашивать, в самом ли деле в каком-либо из названных аспектов женщина «превосходит» мужчину; но имеет смысл задаваться вопросом, сколь велико потенциальное многообразие женщины в рамках ее женственности и как она его реализует на том или ином этапе своей жизни, в тех или иных исторических или экономических условиях.
Здесь я еще раз напоминаю о физиологических основах, которые нельзя ни отрицать, ни чрезмерно выпячивать. Ибо человеческое существо, помимо обладания телом, представляет собой нечто соединяющее в себе неделимую личность и определенного члена какой-либо группы. В этом смысле изречение Наполеона, что история — это судьба, которому, как мне кажется, Фрейд стремился противопоставить свое высказывание, что судьба определена анатомией (часто просто необходимо знать, каким изречениям человек пытается противопоставить свои самые односторонние из высказываний), также представляется очень важным. Другими словами, анатомия, история и личность — это наша единая судьба.
Мужчины, конечно, могут брать на себя и разделять некоторые чисто женские заботы: каждый пол обладает способностью чувствовать заботы другого пола и выражать его интересы. Ибо точно так же, как реальные женщины таят в себе вполне правомерную, но равным образом и компенсационную, мужественность, так и реальные мужчины могут обладать качествами, свойственными материнству — если это позволяют всесильные нравы.
При исследовании связей между биологией и историей на ум приходит один чрезвычайно любопытный исторический пример, в котором женщины возвысили свои производительные функции над жизнью, при которой их мужчины, кажется, представляли из себя полное ничто.
Этот пример приобретал для меня особую важность два раза, когда я участвовал в конференциях, проводившихся на Карибах, и изучал там семейные структуры, преобладающие на этих островах. У священников были все основания не одобрять, а у антропологов — эксплуатировать в своих интересах, систему карибской семейной жизни, которая интерпретировалась по-разному: то как чисто африканская, то как ведущая происхождение от времен плантационного рабства в Америке и распространившаяся с северного побережья Бразилии через Карибский архипелаг вплоть до юго-восточных районов современных Соединенных Штатов. Плантации были сельскохозяйственными предприятиями, принадлежавшими благородным господам и управляемыми ими, людьми, чья культурная и экономическая идентичность имеет свои корни в супрарегиональном высшем классе. На них работали рабы, то есть, люди, которые были простыми орудиями, используемыми там и тогда, где в этом возникала необходимость, и поэтому у них часто не было никаких шансов стать главами своих семей и общин. Таким образом, женщины оставались с потомством от разных мужчин, которые не могли дать им ни пропитания, ни защиты, ни какой-либо идентичности, помимо чувства забитых и бесправных существ.
Вытекающая отсюда семейная система описывается в литературе в понятиях очень неясных: как «сексуальные услуги» между людьми, которых невозможно назвать никак иначе, кроме как «любовники»; как «максимальная нестабильность» в половой жизни молодых девушек, которые часто были вынуждены «передавать» заботу о своем потомстве собственным матерям; говорится также о матерях и бабушках, которые определяют «стандартизированную манеру взаимной активности», мало соответствующую критериям, необходимым для того, чтобы назвать группу людей семьей. Поэтому эти группы следует называть «домохозяйствами»: единым поселением, в котором живут люди, имеющие общий стол и управляемые «матрифокально»[39]; последнее слово подчеркивает грандиозную роль в этих группах всемогущих бабушек, заставляющих своих дочерей оставлять им детей на воспитание или, по крайней мере, жить с ними во время вынашивания детей.
Материнство, таким образом, становится общинной жизнью, и там, где священники находили мало морали или не находили никакой морали вообще, а случайные наблюдатели видели мало традиций или констатировали полное их отсутствие, имела место закономерность, что матери и бабушки вынуждены были становиться отцами и дедами, в том смысле, что они, и только они, оказывали некоторое продолжительное влияние, выражавшееся в новой системе правил, устанавливаемых вместо экономических обязательств мужчин, являющихся отцами детей. Они устанавливали правила воздержания от инцеста. Кроме того, как мне кажется, они образовывали единственную суперидентичность, существовавшую у рабов в период рабства, а именно, полагая, что ценным является любой ребенок, независимо от того, кто его родители.
Хорошо известно, как много маленьких белых джентльменов испытывали глубокую признательность необычайному усердию, с которым о них заботились их няни-негритянки: «мэмми» южных штатов США, креольские «дас» или бразильские «бабас». Эта феноменальная заботливость расистами воспринимается как врожденное чувство рабства; она критикуется моралистами как чрезмерный африканский сенсуализм и боготворится как истинная женственность белыми беглянками из мира «континентальных» женщин. Тем не менее, в основе этого материализма можно увидеть грандиозный жест человеческой адаптации, давший Карибскому региону (теперь упорно ищущему политическую и экономическую систему, наиболее соответствующую своей культуре) одновременно обещание позитивной женской идентичности и угрозу негативности мужской, ибо тот факт, что идентичность зависит от одного лишь рождения, несомненно, ослабляет экономические усилия многих мужчин.