Обменялся несколькими словами с Валуевым опять по поводу любимой его мысли о преобразовании Государственного совета. После же заседания /…/ остался я наедине с великим князем Константином Николаевичем. Тот же вопрос — что нам делать, чтобы выйти из настоящего невыносимого положения? Я высказал великому князю мнение, что при настоящем общем неудовольствии в России нельзя ограничиться какою-либо одною мерой, и притом такою фиктивною, как предполагаемое, например, привлечение в состав Государственного совета некоторого числа временных делегатов от земств. Что будут делать эти представители земства в составе Государственного совета, когда все заботы высшего правительства направлены к усилению мер строгости, когда предоставлен администрации, на всех ее ступенях, полный произвол, когда вся Россия, можно сказать, объявлена в осадном положении. При настоящем настроении государя было бы совершенно несвоевременно возбуждать вопрос о какой бы то ни было реформе, имеющей характер либеральный. Великий князь не противоречил мне и, по-видимому, соглашался с моим взглядом».[885]
В то же время повзрослевший цесаревич Александр Александрович и его наставник с юных лет К.П. Победоносцев оказались центром сопротивления конституционным преобразованиям.
До этого времени никто просто не обращал внимания на наследника престола, которого царь оттеснил далеко в сторону. Но теперь почва, явно пошатнувшаяся под ногами самодержца, заставила всех озадачиться и невольно обратиться мыслями к человеку, могущему оказаться по воле внезапных жутких обстоятельств во главе российского государства.
Тот же Милютин записал в дневнике 3 января 1880 года: «наследник-цесаревич разговорился о разных других предметах, не исключая и вопросов политических. В первый раз случилось мне слышать от его высочества продолжительный и связный разговор и, признаюсь, я был предельно изумлен слышать от него дельные и разумные суждения».[886]
О том, какими были эти суждения, заботился Победоносцев, писавший к подопечному: «Все эти социалисты, кинжальщики и прочие не что иное, как собаки, спущенные с цепи. Они работают бессознательно не на себя, а для польского гнезда, которое рассчитало свой план очень ловко и может достигнуть его с помощью наших государственных людей…
От всех здешних чиновных и ученых людей душа у меня наболела, точно в компании полоумных и исковерканных обезьян. Слышу отовсюду одно натверженное, лживое и проклятое слово: конституция… Повсюду в народе зреет такая мысль: лучше уж революция русская и безобразная смута, нежели конституция. Первую еще можно побороть вскоре и водворить порядок в земле, последняя есть яд для всего организма, разъедающий его постоянной ложью, которой русская душа не принимает… Народ убежден, что правительство состоит из изменников, которые держат слабого царя в своей власти. Все надежды на Вас! Валуев — главный зачинщик конституции…»[887]
Валуев, между тем, в январе 1880 снова подал собственный проект преобразования Государственного совета. И с благосклонным отношением царя дело было отдано на рассмотрение Особого совещания.
Великий князь Константин Николаевич писал в эти дни к государственному секретарю Е.А. Перетцу: «Государь сообщил мне теперь, что желал бы к предстоящему дню 25-летия царствования оказать России знак доверия, сделав новый и притом важный шаг к довершению предпринятых преобразований. Он желал бы дать обществу больше, чем ныне, участия в обсуждении важнейших дел».[888]
Однако, предложение Валуева не встретило единодушия на заседании 25 января, где противником «конституции» решительно и безоговорочно выступил цесаревич Александр Александрович. Он заявил: «По моему мнению, проекта не нужно издавать ни сегодня, ни завтра. Он есть в сущности начало конституции, а конституция, по крайней мере надолго, не может принести нам пользы. Выберут в депутаты пустых болтунов-адвокатов, которые будут только ораторствовать, а пользы для дела не будет никакой. И в западных государствах от конституции беда. Я расспрашивал в Дании тамошних министров, и они все жалуются на то, что благодаря парламентским болтунам нельзя осуществить ни одной действительно полезной меры. По моему мнению, нам нужно теперь заниматься не конституционными помыслами, а чем-нибудь совершенно иным…
Мысль моя очень проста. Я нахожу, что мы находимся теперь в положении почти невозможном. В управлении нет никакого единства; не говоря уже о генерал-губернаторах, из которых некоторые творят Бог весть что, я не могу не сказать, что единства нет и между министрами. Все идут вразброд, не думая об общей связи. Мало того, некоторые из них думают больше о своем кармане, чем о ведомстве, которое им поручено. Мы должны доложить государю о необходимости установить связь в управлении держаться какой-либо одной общей системы…»[889]
Валуев комментировал: «Цесаревич всякий «конституционализм» считает гибельным, а «конституционные стремления» — «столичными бреднями».»[890]
На следующем совещании, 29 января, председательствовал сам царь. Он решил присоединиться к мнению старшего сына, записав в тот вечер: «Совещание с Костей [великим князем Константином Николаевичем] и другими, решили ничего не делать»[891] — универсальное решение всех российских проблем!
Поскольку ничего подобного в прессе не сообщалось, то «общество» продолжало тщетно надеяться на конституцию.
Вот тут-то и грохнул взрыв 5 февраля!
Оказывется, он вовсе не тушил надежды на конституционные преобразования, поскольку те и так были потушены за неделю до этого, и вовсе не лил воду на мельницу террористов-заговорщиков, надеявшихся обратить на себя внимание.
В очередной раз полностью сломав сложившуюся политическую ситуацию, он заставил переменить уже принятое решение ничего не делать, и прямо-таки заставил сделать нечто очень важное!
7 февраля в «Московских ведомостях» Катков вновь призвал к введению диктатуры в России.[892]
В тот же день цесаревич записал в дневнике: «Утро все провел у папa, много толковали об мерах, которые нужно же, наконец, принять самые решительные и необыкновенные, но сегодня не пришли еще к разумному…»[893]
На следующий день — дневник Валуева: «Сегодня утром продолжительное, но почти безрезультатное совещание у государя, при цесаревиче: министры военный, двора, внутренних дел, шеф жандармов и я. /…/ На совещании цесаревич предлагал невозможную верховную комиссию с диктаторским, на всю Россию распространенными компетенциями, что было бы равносильно не только упразднению de facto III Отделения и шефа жандармов, но вообще всех других властей, ныне ведущих политические дела, и притом de jure устанавливалось бы прямое главенство самого государя над следственным диктаторством комиссии и ее председателя…»[894]
9 февраля — дневник Валуева: «Утром опять приказание быть во дворце. Перемена во взглядах государя (как догадывается граф Адлерберг[895], вследствие письма, вчера полученного от цесаревича); учреждается здесь верховная комиссия, и во главе ее граф Лорис-Меликов. Воля государя объявлена внезапно для всех. Генерал-губернатор [Гурко] упраздняется /…/. Неожиданность впечатления выразилась на всех лицах».[896]
Назначение Лорис-Меликова действительно было неожиданностью — не только для министров, но практически и для всей страны. Но вот было ли оно столь же неожиданным для Валуева и, главное, для самого Лорис-Меликова?
По странной случайности (тогда они происходили практически каждый день!) Лорис-Меликов появился в столице в конце января (не позднее 30 числа[897]) и затем оставался здесь все последующие критические дни. 9 февраля он, по странной случайности, был дежурным генерал-адъютантом и безотлучно находился при царе.[898]
Дневник Милютина: «приехал в помещение комитета министров, куда вскоре после меня приехали Валуев, Дрентельн и Маков[899], а несколько позже и гр[аф] Адлерберг. С удивлением узнал я от них, что они были собраны во дворец для того, чтобы выслушать решение государя, совершенно противуположное тем мнениям, которые были им высказаны во вчерашнем совещании; а именно: генерал-губернаторство в Петербурге упраздняется; но учреждается новая «верховная» распорядительная комиссия, под председательством гр[афа] Лорис-Меликова, на место которого назначается в Харьков кн[язь] Дондуков-Корсаков. Такое неожиданное решение изумило не одного меня. Очевидно был вчера сильный напор на государя; мнение, внушенное наследнику цесаревичу, взяло верх. «О чем же теперь остается нам рассуждать?», спросил я у моих коллегов. Нашлось, однакоже, достаточно тем для нашего совещания часа на полтора. /…/ Существенная мера была принята одна — усилить число околоточных в Петербурге и подчинить пригородные местности начальству городской полиции. /…/
В городе много толков и пересуд; публика и народ в напряженном состоянии; говорят о подметных письмах, угрожающих поджогами на 19 февраля».[900]
Паника стояла необычайная — покруче, чем во время пожаров в столице в мае 1862 года. Один из очевидцев,