Трагедия России. Цареубийство 1 марта 1881 г. — страница 27 из 134

Основу его составляло именно зерновое производство — так было с незапамятных времен, и не слишком изменилось даже в ХХ веке. Но что же является сутью трудовой деятельности при таком производстве? Очень просто: это интенсивный и тяжелый труд, но только на протяжении нескольких недель в году, в сумме всех рабочих дней — не более двух или трех рабочих месяцев, включая все трудозатраты на удобрение пустующих полей. Остальное время работники остаются почти безо всякого дела: поля, в зависимости от времени года, или пусты и не требуют внимания, или на них самостоятельно растет хлеб, также не требуя никаких забот работников и не предоставляя никаких возможностей для вмешательства в процесс худшего или лучшего вызревания урожая.

Безделье большую часть года — это основное качество жизни как крестьян-землепашцев, так и помещиков, которым вздумывалось тягчайше эксплуатировать крестьян, самым интенсивным образом контролируя их трудовую деятельность и жестоко карая за неповиновение.

Все приведенные нами выше оценки и рассуждения об аграрном перенаселении имеют в виду исключительно сохранение такого стиля производства и такого образа жизни. С точки же зрения современных технологий сельского хозяйства российские просторы (и раньше, и теперь) могут внушать только недоумения своими масштабами: как, действительно, на таких просторах может возникать перенаселение? Не только Милюков этого не понимал и этому не верил, но это очевидно противоречит всякому здравому смыслу!

Маленькая Голландия, когда-то поразившая воображение Петра I, половина территории которой отвоевана от моря трудами десятков поколений предков современных голландцев, кормит ныне овощами и многими другими сельскохозяйственными продуктами практически всю современную Западную Европу — и у голландцев никакого аграрного перенаселения не наблюдается!

Русские[236] же упорно сопротивлялись внесению всяческой интенсификации в свой образ жизни. Сопротивление внедрению картофеля в XVIII и XIX веках — ярчайший тому пример. Картофель обеспечивает куда больший сбор пищевой продукции с единицы площади, чем любой злак, но зато требует и гораздо большего и более регулярного применения трудовых усилий — и это никак не привлекало симпатий мужиков.

Уже цитированный Врангель приводит и другие примеры из собственной сельскохозяйственной практики на Харьковщине уже второй половины XIX века:

«Земельные участки были нарезаны таким же первобытным способом, как и во времена Владимира Красное Солнышко. Поля не чередовались. Их по-настоящему не вспахивали, но слегка взрыхляли поверхность плугами времен Ноева потопа. Нетрудно было предвидеть, что рано или поздно земля пропадет. В некоторых местах не выращивали даже дынь. Арбузы, столь ценимые украинцами и почитаемые ими совершенно необходимыми для жизни, привозились из других областей.

— Почему вы сами не выращиваете арбузы? — спросил я.

— Мы никогда этим не занимались, не привыкли.

— Но ведь никаких специальных знаний для этого не нужно, и это недорого.

— Точно, что недорого, но Бог знает почему, а мы их не выращиваем.

— Попробуйте.

В ответ на это крестьяне обычно усмехались:

— Над нами люди смеяться будут. Не выращивали никогда».[237]

Я, автор этой книги, в чернобыльском 1986 году купил дом на севере Вологодской области и построил там небольшой парник — размером с хоккейную площадку, который и обрабатывал во время ежегодных двухмесячных отпусков. До лавров моего предка, выращивавшего ананасы в Царском Селе, мне было бесконечно далеко. Но при научном руководстве моей тогдашней жены, биолога по образованию, помидоры, кабачки, перец и баклажаны росли только у меня — на всю округу в десятки километров радиусом. Никто надо мной не смеялся, но местная публика восприняла все это как личное оскорбление, как плевок в душу! Большей ненависти со стороны окружающих мне не случалось испытывать ни до, ни после того. Дело дошло до применения огнестрельного оружия — слава Богу, обошлось без человеческих жертв! Это, естественно, положило конец моим сельскохозяйственным экспериментам.

Нужно ли писать книгу «Почему Россия не Голландия»? Или и так все ясно?

К тому же и российский климат, вопреки кликушеству А.П. Паршева, далеко не всегда ставил Россию в худшую позицию по отношению к Западу.


Гримасы климата сыграли решающую роль для революции 1848–1849 годов в Европе, невероятно контрастным образом обеспечив тогда же полное спокойствие в России. А что тогда получилось?

В Западной Европе 1846 и 1847 годы были неурожайными, а в России, наоборот, урожаи случились отменные. На Западе подскочили цены на хлеб, возникли голодовки у неимущих, и вспыхнули понятные и оправданные социальные возмущения. А Россия благоденствовала, наживаясь на экспорте зерна.[238]

Выводы же из ситуации были сделаны абсолютно неправомерные: «начиная с богатейшего земельного собственника и через весь ряд именитого и заурядного чиновничества до последнего торгаша на улице, все в один голос гордились и радовались тому, что политические бури никогда не досязают и никогда не достигнут, по всем вероятиям, наших пределов».[239]

И еще более определенно и категорически: «В Европе существуют только две действительные силы — революция и Россия. Эти две силы теперь противопоставлены одна другой, и, быть может, завтра они вступят в борьбу»,[240] — писал Ф.И. Тютчев — не только выдающийся поэт, но и влиятельный идеолог.

Это оказалось грандиозной идеологической ошибкой, закрепившейся в истории: царский режим был ославлен как реакционнейший, противодействующий всему прогрессивному, прежде всего — коммунистической идеологии. А ведь это были даже не две стороны одной медали, а одна и та же сторона!

Лишь немногие в России понимали это, и их мнение оказалось безнадежно утраченным. Одним из них был уже цитированный Ю.Ф. Самарин: «нельзя не вспомнить живой полемики, возгоревшейся во Франции в 1848 г., когда, после февральской революции, торжествующие социалисты, захватив верховную власть, приступили к приложению своей теории организации труда. Нам, конечно, были совершенно чужды вопросы и страсти, в то время волновавшие Францию, но мы следили с напряженным участием за борьбой партий, и, с свойственной нам горячностью к чужому делу, мы рукоплескали издали мужественным противникам в то время торжествовавшей школы и не находили слов для осуждения социалистов. Напрасно! Если бы мы взглянули на вопрос хладнокровнее и глубже, мы бы, вероятно, заметили, что возражения, под которыми похоронена была теория организации труда, падали во всей силе и на крепостное право. Не нам, единственным во всей Европе представителям этого права, поднимать камень на социалистов. Мы с ними стоим на одной доске, ибо всякий труд невольный есть труд, искусственно организованный. Вся разница в том, что социалисты надеялись связать его добровольным согласием масс[241], а мы довольствуемся их вынужденною покорностью».[242]

Такие политические недоразумения вовсе не редкость: и в Германии, где происходила яростная борьба между социалистами (включая затем и марксистов) и приверженцами старых прусских порядков, имело место то же самое. Лишь немногие понимали это: знаменитый идеолог германского национализма О. Шпенглер выразил это с такой же ясностью, как и Самарин: «старопрусский дух и социалистическое мировоззрение, ныне находящиеся в смертельной вражде, на деле одно и то же».[243]

Совсем не случайно, что Гакстгаузен был одним из идеологов этого самого старопрусского духа, который, таким образом, воздал должное российскому социальному устройству времен Николая I.

Сам же этот старопрусский дух воплотился позднее в самой ярчайшей в современную эпоху социалистической практике — Й. Геббельс признавал это безо всяких кривотолков: «Наш социализм, как мы его понимаем, — это самое лучшее прусское наследие. Это наследие прусской армии, прусского чиновничества».[244]


Именно тогда, при Николае I, социальное устройство большинства россиян (и образованных, и необразованных) было таково, что освобождало их от унизительного ежедневного подсчета каждой копейки, от мрачных мыслей о грядущих, еще более нелегких временах.

Образованные же Маниловы, мечтавшие о лучшем будущем устройстве, вполне могли ограничиваться стремлением сохранить все то хорошее, что имелось, на их взгляд, в Николаевской России, но устранить то, что оскорбляло их нравственное достоинство и угрожало их благополучию.

Никогда, ни в какую другую эпоху образованная Россия не жила в такой реальной близости к осуществлению принципа: от каждого — по способности (пусть она и не велика!), каждому — по потребности (пусть последнюю и приходится разумно ограничивать!). Поэтому нигде на Западе такого повального увлечения социализмом и коммунизмом, как в России, не было и быть не могло!

И интеллигенция Николаевских времен вполне ощущала это свое преимущество и очень надеялась на его дальнейшее сохранение и совершенствование.


Вот цитаты из тогдашних времен, принадлежащие отнюдь не славянофилам, пытавшимся идеализировать то, что на самом деле никакой идеализации подлежать не могло:

«Россия лучше сумеет разрешить социальный вопрос и покончить с капитализмом и собственностью, чем Европа»;[245]