В результате, во-первых, содержание бездействующей отмобилизованной армии всю зиму 1876–1877 года легло непомерной тяжестью на российскую казну.
Во-вторых, военные действия, начавшиеся весной 1877 года, были лишены фактора внезапности и преимущества в развертывании, а поэтому не привели к решительным успехам вплоть до глубокой осени, и Россия получила-таки зимнюю кампанию на Балканах, но только уже на следующую зиму.
В-третьих, все замедленные действия и царской армии, и царской дипломатии дали время всем недоброжелателям России выяснить отношения между собой и разработать четкие планы на случай всех вариантов дальнейшего развития событий.
12/24 апреля 1877 года в Кишиневе (теперь — не русский город!) военный министр Д.А. Милютин записал в дневнике: «Сегодня совершилось историческое событие: объявлена война Порте, и в прошлую ночь войска наши уже перешли границу как европейскую, так и азиатскую. Подписанный сегодня, в Кишиневе, манифест появится в завтрашних газетах. /…/
Когда же государь, проехав сквозь массу собранных войск, окруженный офицерами, высказал им несколько теплых, задушевных слов, то вся толпа и офицеров, и солдат одушевилась таким энтузиазмом, какого еще не случалось мне видеть в наших войсках. Они кричали, бросали шапки вверх, многие, очень многие навзрыд плакали. Толпы народа бежали потом за государем с криками «ура». — Очевидно, что нынешняя война с Турцией вполне популярна»[610] — и Милютин в тот момент не ошибался.
Но и единомышленники Валуева в России имелись, и число их росло — по мере того, как война затягивалась. Вот какую оценку она получила у старой крестьянки из-под Воронежа, у которой на войну забрали сына (свидетельство землевольца М.Р. Попова): «И чего только нашему царю да этому турке нужно: чего-то они все не поделят. И все-то наш с туркой воюют. На моем веку вот уже во второй раз они сцепились. Какого им ляда, прости господи, недостает? С жиру, милый человек, поди, все воюют. Им-то чего, не сами ведь воюют, а солдатики свою кровь проливают за них. Вот коли б они сами промеж себя воевали, скажем, наш царь против турецкого грудью выступил, тогда бы, небось, подумали да подумали прежде, чем войну объявлять».[611]
Планы враждебных России дипломатов чуть было не опрокинулись полной и безоговорочной победой русских на рубеже 1877 и 1878 годов, которой уже никто не ожидал.
До Индийского океана дело не дошло, но и на Балканах русские сапоги произвели фурор: их обладатели смазывали их знаменитым болгарским драгоценным розовым маслом.[612] Накануне нового 1878 года благоухающая сапогами армия вышла на подступы к турецкой столице и на повестку дня встал вопрос о ее штурме.
Но тут же Александр II предпринял новую задержку: вместо того, чтобы легко захватить Константинополь на плечах разгромленной и бегущей турецкой армии и под носом уже прибывшего в Мраморное море Британского флота, а затем использовать захваченную турецкую столицу в качестве главного козыря на дальнейших дипломатических переговорах, армия остановилась у ее стен.
3.6. Трепов и Вера Засулич
В то время, как Александр II пребывал на Балканах — при штабе героически сражающейся русской армии, в России в спину ему наносился сильнейший политический удар — и мы имеем в виду отнюдь не революционеров.
Удар наносился его собственным близким сподвижником и даже, как поговаривали, родственником: ходили слухи, что Федор Федорович Трепов-старший был побочным сыном Николая I.[613] Слабо верится: в год рождения Трепова предполагаемому отцу исполнилось только шестнадцать; впрочем, Николай Павлович действительно был мужчиной, выдающимся во всех отношениях! Но более естественно предположить какой-либо иной вариант таинственного происхождения Трепова.
Так или иначе, но у него с Александром II были почти что братские отношения, точнее — даже лучшие, чем у царя с его законными младшими братьями.
Ф.Ф. Трепова различные авторы именуют то обер-полицмейстером, то градоначальником Петербурга. Дело тут в том, что сам Трепов с 1866 по 1878 год служебных перемещений не имел, но название его должности (и соответственно самого подчиненного ему ведомства) в 1873 году поменялось на более благозвучное — градоначальство.
Политическое же влияние, которое приобрел Трепов в эти годы, заведомо выходило за рамки его служебных обязанностей — в особенности после смещения еще более влиятельной фигуры — неоднократно упоминавшегося П.А. Шувалова — с поста шефа III Отделения.
В царской России особенно часто оправдывалась пословица, что не место красит человека, а человек — место. Преемники Шувалова при Трепове играли заметно более второстепенные роли.
Вот и следствие по делу всей массы пропагандистов, арестованных в 1874 и прилегающие годы, Трепов постарался подмять под себя: значительное их число было свезено в 1874–1875 годы в столицу, где расследование и затянулось на долгие годы.
Всему делу был придан характер разоблачения гигантского централизованного антиправительственного заговора. Это никак не соответствовало ни сути преступлений — главным образом неудавшихся попыток распространить нелегальные издания и еще более неудачных попыток заводить крамольные беседы, ни очевидной разрозненности большинства пропагандистских попыток. Групповщина в действиях была, но большинство групп работало независимо, хотя личные знакомства в студенческой среде придавали этой картине сложный и запутанный вид: мальчикам и девочкам ведь часто хочется познакомиться друг с другом — независимо от поводов и обстоятельств.
Следствие же, тем не менее, развернулось вполне всерьез.
Однако явная невозможность слепить единое дело, объективно не способствовала достижению следователями жестко поставленной перед ними цели: как известно, трудно искать черную кошку в темной комнате, особенно если кошки там нет!
Шли годы, а сидение в тогдашних тюрьмах комфортом не отличалось: подследственные болели, умирали, сходили с ума — не за многих из них могли заступиться родственники так, как за Желябова или Перовскую, отпущенных на поруки. «Насколько хороши условия гуманного одиночного сидения, видно из того, что из числа арестованных по делу /…/ до суда лишило себя жизни 10 чел[овек] и 2 покушались, 29 сошло с ума, 35 умерло: кто от чахотки, кто от истощения, малокровия и т. п. Из моих земляков умерли: Беляков (от истощения), Чернышев (от чахотки), Попов (от катара желудка) и сошли с ума: Дамаскин, Лукашевич (жена Осипова) и Курдюмов, который теперь оправился»[614] — писал один из подсудимых, В.В. Филадельфов.
Другой, Н.Е. Чарушин, просидевший до суда четыре года, вспоминал: «За все время /…/ заключения в крепости я имел лишь одно свидание с братом-студентом, которого тот добился с превеликим трудом в конце 77 г. И только с переводом на время суда в Дом предварительного заключения я получил свидание с своей невестой А.Д. Кувшинской, содержавшейся тут же, да 2–3 свидания с Перовской. Здесь я впервые прибег к речи, от которой совершенно отвык, перезабыв даже самые обыкновенные слова»[615] — ему, как и большинству остальных, даже допросами не докучали!
Все это становилось достоянием общественности — вспомним демонстрацию на похоронах Чернышева!
Таким испытаниям не подвергался никто из революционных деятелей 1917 года, проходивших свои тюремные «университеты» при Николае II.
Нешуточность дела усугублялась всеми этими жертвами, а потому требовала и оправданности всех затянувшихся следственных мероприятий, и тем более поэтому заставляла следователей и прокуроров усердствовать в поисках вины и ужесточать трактовки выявленных фактов.
Объективности ради, следует отметить, что с массовыми преступлениями такого рода российская юстиция, можно считать, никогда раньше дела не имела: со времен декабристов канула эпоха, а ни Каракозов, ни Нечаев и их подельники все-таки не создали столь обширного поля для расследований.
Было ли вообще преступлением все это массовое, абсолютно социально и психологически оправданное движение, которое по законам самых цивилизованных стран было неподсудным даже во второй половине XIX века? Ведь пропаганда тех целей и задач, которые провозглашались, не имела и не могла иметь в крестьянстве никакого успеха, а потому не могла быть опасной и государству. Студенты просто ошибались, считая, что могут рассчитывать на поддержку и взаимопонимание крестьян, а власти, грубо пресекая пропаганду, только усиливали эту иллюзию.
С другой стороны, если студенты выступали под чужим флагом, как это имело место в «Чигиринском деле», то не только заведомо нарушали закон, но и действительно могли возбуждать массовые волнения и возмущения — как прежде и пытались сделать инициаторы «Казанского заговора». Но ведь не за «Казанский заговор» и не за «Чигиринское дело» гноили в тюрьмах пропагандистов 1874 года!
Об этом следовало думать, это следовало обсуждать, это требовало серьезных и ответственных решений, действия пропагандистов явно напрашивались на ответную ясную и гласную контрпропаганду, но для всего этого-то российская карательная машина вовсе и не предназначалась. Результаты же созданного дутого дела оказались плачевными во всех отношениях, а вылилась вся эта муть на всеобщее обозрение в самое неподходящее время.
В июле-августе 1877 года и на Балканах, и в Закавказье русская армия терпела жесточайшие поражения. Турецкий полководец Осман-паша совершил неожиданный марш-бросок от сербской границы и занял 25 июня / 7 июля Плевну; прекратился переход русских через Балканы, а уже перешедшие части были выбиты из южной Болгарии на север.