Трагедия русского Гамлета — страница 56 из 62

Когда Павел выставлен был на парадной постели,[271] на нем был широкий галстук, а шляпа надвинута была на лицо». Таким образом прикрыты были и красная полоса кругом шеи, и шишка на виске. Сверх того, приняты были меры, чтобы народ, проходя перед телом, мог его видеть только в некотором отдалении. Мне показалось, что его нарумянили и набелили, дабы на посиневшем лице сделать менее заметными следы задушения, ибо, хотя каждый знал, какой смертью умер император, но открыто говорили только об апоплексическом ударе, и сам Александр, как уверяют, долго полагал, что испуг убил его отца.

Если бы покушение не удалось, пострадали бы не одни исполнители, но и многие другие, которые, только зная о существовании заговора, по легкомыслии слишком рано этим хвастали. Один офицер, который в эту ночь находился в веселом обществе, налил себе в 12 часов бокал вина и пил за здоровье нового императора. В другом доме камергер Загряжский в 12 часов вынул из кармана часы и сказал присутствовавшими «Messieurs, je vous annonce qu’il n’y a plus d'empereur Paul».

Мне остается еще рассказать о впечатлении, которое это столь же ужасное, сколь неожиданное происшествие произвело на всех жителей Петербурга.

Рано поутру, на рассвете, царствовала мертвая тишина. Передавали друг другу на ухо, что что-то случилось, но не знали, что именно, или, вернее, никто не решался громко сказать, что государь скончался, потому что, если бы он был еще жив, одно это слово, тотчас пересказанное, могло бы погубить.

Я сам встал на рассвете. Квартира моя была в Кушелевом доме на большой площади, прямо против Зимнего дворца. Я подошел к окну и в первую четверть часа видел, как войска проходили через площадь в разных направлениях. Это меня не удивило; я думал, что назначено было учение, как это часто бывало. Вскоре после того пришел мой парикмахер. Его, видимо, тяготила какая-то тайна. Я едва успел присесть, как он шепотом спросил меня, знаю ли я, что государя отвезли в Шлиссельбург или даже — что он умер. Эти смелые слова меня испугали; я приказал ему молчать и сказал, что хочу притвориться, будто ничего не слышал от него. Но он стал меня уверять, что, наверное, произошло что-то важное, потому что сам видел, как в 12 часов ночи гвардия прошла по Миллионной, мимо его квартиры.

Я был взволнован, тотчас приказал подать экипаж и поехал в Михайловский замок. Дорогой, хотя и было довольно далеко, я ничего не заметил; народ был еще спокоен; на улицах, как обыкновенно, были прохожие. Но уже издали, у ворот, которые ведут во дворец и где обыкновенно стояли двое часовых, я заметил целую роту под ружьем. Это было мне верным знаком, что произошло что-то необыкновенное. Я хотел, как всегда, въехать в ворота, но меня не пропустили и объявили, что дозволен проезд одним только придворным экипажам. Сначала я сослался на повеление государя, которое ставило мне в обязанность находиться каждое утро во дворце. Офицер пожал плечами. Я стал ему доказывать, что карета моя придворная, потому что поставлялась от двора. Но он мне объяснил, что покуда под названием «придворный экипаж» следует разуметь только такие кареты, у которых на дверцах императорский герб, а у моей кареты этого герба не было. «Для чего все это?» — спросил я наконец в недоумении. Он снова пожал плечами и замолчал.

Через несколько часов вход во дворец был свободен, и я поспешил к обер-гофмаршалу; но его нельзя было видеть. Через канцелярского чиновника я наконец получил первые достоверный сведения.

Ослепленная чернь предалась самой необузданной радости. Люди, друг другу вовсе не знакомые, обнимались на улицах и друг друга поздравляли. Зеленщики, продававшие свой товар по домам, поздравляли «с переменой»,[272] подобно тому как они обыкновенно поздравляют с большими праздниками. Почтосодержатели на Московской дороге отправляли курьеров даром. Но многие спрашивали с боязнью: «Да точно ли он умер?» Кто-то даже требовал, чтоб ему сказали, набальзамировано ли уже тело; только когда его в том уверили, он глубоко вздохнул и сказал: «Слава Богу!»[273]

Даже люди, которые не имели повода жаловаться на Павла и получали от него одни только благодеяния, были в таком же настроении. «Eh bien», — спросил мимоходом князь Зубов у генерала Клингера, — qu'est се qu’on dit du changement?» — «Mon prince, — отвечал Клингер в противность стольким прямодушным и твердым правилам в его сочинениях, — on dit que vous avez été un des Romains».

Около полудня я поехал к графу Палену без всякого дела, с единственною целью в его приемной делать наблюдения над людьми и, прежде всего, над ним самим. Его не было дома. Мы долго ждали. Наконец он приехал: волосы его были в беспорядке, но выражение лица было веселое и открытое.

Вечером у меня собралось небольшое общество. Мы стояли кружком посреди комнаты и болтали. Между тем почти совсем стемнело. Нечаянно обернулся я к окну и с ужасом увидел, что город был иллюминован. Никаких приказаний для иллюминации не было, но она была блистательнее, чем обыкновенно в большие праздники. Один только Зимний дворец стоял темной массой передо мной и представлял собой величественный контраст. Грусть овладела всеми нами.

Уже с утра[274] присягали в дворцовой церкви императору. Из императорской фамилии присутствовал один только великий князь Константин. Он первый приложился к Евангелию, за ним Нарышкин, потом высшие чины государства, между которыми недоставало только графа Панина и графа Кутайсова: первый стоял внизу между войсками, а второй сказался больным. Достойно замечания, что в присяге упоминалось только о том наследнике престола, который назначен будет впоследствии.[275] Стало быть, узаконения Павла поэтому отменялись. На следующий день граф Кутайсов также поехал во дворец и был милостиво принят: Александр, казалось, хотел поступить с ним как тот французский король, который не помнил обид, сделанных дофину.

Отрадный манифест, изданный Александром, известен.[276] Он написан был Трощинским, который некогда был секретарем императрицы Екатерины. Обольянинов был отставлен; на его место назначен был Беклешов, человек, пользовавшийся всеобщим уважением и бывший губернатором в Риге. Граф Васильев сделан был снова государственным казначеем, граф Воронцов — послом в Англии, Бенигсен принят на службу с чином генерал-лейтенанта. Ненавистная тайная экспедиция,[277] в которой постоянно в последнее время находился палач,[278] была уничтожена. Все заключенные были освобождены. На стенах крепости, как на частных домах, читали эти слова: «Свободен от постоя».

Говорили, что великий князь Константин сам отправился в крепость, с ужасом увидел все орудия мучений и приказал их сжечь. Это неверно. Ст. сов. Сутгоф по обязанности был в крепости и нашел в ней только розги; комнаты тайной экспедиции показались ему, впрочем, приличными и с достаточным воздухом, одни только так называемые «cachots»[279] возбудили его ужас.

Император поехал в Сенат,[280] чего Павел ни разу не сделал, снова назвал его «правительствующим», издал много указов о помиловании;[281] вернул из Сибири невинных, туда сосланных; освободил 162 несчастных, которых слишком ретивый губернатор…[282] выслал из Харькова в Дюнамюнденскую крепость; отменил, кроме того, много наказаний и восстановил все права народа.[283]

Не были более обязаны снимать шляпу перед Зимним дворцом; а до того времени было в самом деле крайне тяжело: когда необходимость заставляла идти мимо дворца, нужно было в стужу и ненастье проходить несколько сот шагов с обнаженной головой из почтения к безжизненной каменной массе. Не обязаны были выходить из экипажей при встрече с императором; одна только вдовствующая императрица еще требовала себе этого знака почтения.

Александр ежедневно гулял пешком по набережной в сопровождена одного только лакея; все теснились к нему, все дышали свободно. В Миллионной он однажды застал одного солдата, который дрался с лакеем. «Разойдетесь ли вы? — закричал он им. — Полиция вас увидит и возьмет обоих под арест». У него спрашивали, должно ли разместить во дворце пикеты, как при его отце. «Зачем? — ответил он. — Я не хочу понапрасну мучить людей. Вы сами лучше знаете, к чему послужила эта предосторожность моему отцу».

Привоз книг был дозволен;[284] издан был образцовый цензурный устав[285] (который, к несчастью, более не соблюдается). Разрешено было снова носить платья, как кто хотел, со стоячим или с лежачим воротником. Чрез заставы можно было выезжать без билета от плацмайора.[286] Все пукли, ко всеобщей радости, были обстрижены.[287] Эта небольшая вольность принята была всеми, а в особенности солдатами, как величайшее благодеяние.

Круглые шляпы тоже снова появились, и я был свидетелем суматохи, внезапно происшедшей в одно утро в приемной графа Палена: все бросились к окнам; я не мог понять — зачем: проходила по улице первая круглая шляпа. Обыкновенно народ придает подобным мелочам такую цену, что государям никогда бы не следовало стеснять его в этом отношении. Можно без преувеличения сказать, что разрешение носить круглые шляпы произвело в Петербурге более радости, чем уничтожение отвратительной тайной экспедиции.