К вечеру с пустым чемоданом, перевязанным полотенцем, слегка покачиваясь, подошла Прасковья Прокофьевна к билетной кассе, чтобы купить билет на Тулу через Москву.
— Ну, чего ты орешь? «Мой чемодан, мой чемодан!» — возмущенно сказала она внезапно появившейся хозяйке чемодана. — Бери, коли твой. Причем тут милиция?
— Вы, бабушка, милицию звали? — неожиданно подошел дежурный милиционер.
— Да, что ты, гражданин начальник! Сроду такой привычки не имею, — замахала руками старушка. — Это вот баба ненормальная чемодан трясет и кричит, а я впервые ее вижу, лопни мои глаза! И чемодан ее не знаю, кто сюда поставил.
— Не надо шуметь, гражданки! Пройдемте в дежурную комнату. Разберемся.
…Разобрались. Составили протокол. Пустой чемодан отдали пассажирке, а Прасковье — только крестик и иконку. Деньги за проданные вещи положили на квитанцию.
— Плакали мои денежки! — сокрушалась Прасковья, и лились слезы по ее морщинистым щекам, и рвала она на себе и без того реденькие волосы.
И вдруг — слез как не бывало: «Гражданин начальник. Порви квитанцию. Деньги себе возьми, а меня отпусти! Вот те крест. Сяду на поезд и в свой дом престарелых поеду. Вот те крест!»
Из села Половинки Тульской области телеграфно подтвердили, что Прасковья Прокофьевна проживает в доме престарелых несколько лет. Уехала погостить к двум братьям в Тулу, а оказалась на Урале.
— Как же это вы, мамаша, вместо Тулы в Челябинск забрели? — поинтересовался следователь.
— Про новый вокзал наслышалась. Решила посмотреть. Да и стариной тряхнуть на старости лет захотела.
…А потом сидела бабка не за тульским самоваром и не в гостях у братцев. И даже не в ресторане вокзала, а в милиции и вспоминала про свое житье-бытье и про грибочки, и про цветочки. А ягодки-то были впереди.
Получил следователь справки из архивов и восемь приговоров. Оказалось, что судили старушку не раз и не два…
Кем только не была «святая» Прасковья! Была Анной, Альвиной, Альбиной. Была Ивановой, Худаковой, Андринюк. Была Станиславовной, Прокопьевной и Прокофьевной… Судили ее в Харькове и Бресте, в Вологде и Перми, в Крыму и в Москве, на Севере и на Юге. Первый раз предстала перед судом еще в 1932 году, а последний, девятый раз, ее дело рассматривал нарсуд Советского района Челябинска. Здесь, как и прежде, снова клялась:
— Поверьте, граждане судьи! Это в последний раз! — и опять лились ручьями слезы. И просила она об одном, чтобы отпустили ее в дом старости, где жила она припеваючи, где сытно кормят, где мягкая постель. И пальто теплое с меховым воротником. И всегда жалели Анну, Альвину, Альбину, Прасковью. И на этот раз немного пожалели: дали всего полтора года заключения в колонии общего режима.
— Подвела ты меня, «святая Прасковья»! — швырнула иконку осужденная Прасковья. Потом одумалась. Подняла, иконку с пола и засунула в пустой карман зимнего пальто:
— Может, пригодится.
ОТЕЦ И СЫН
Не могу спокойно смотреть, когда на скамье подсудимых вижу подростков. Меня всегда волнует один и тот же вопрос: почему это случилось? Вопрос не дает покоя. Подростки. Еще не мужчины, но уже и не мальчики. Иногда тупой взгляд исподлобья, чаще опущенные глаза. И почти у каждого одинаковое последнее слово перед тем, как судьи уйдут в совещательную комнату решать его судьбу.
— Я глубоко понял, что поступил неправильно. И больше так делать не буду.
…Шестнадцатилетний Николай М. убегал из дома. Его возвращали, а он снова убегал. Последний раз задержали и поместили в Челябинский детприемник. Выдали паспорт, но работать не пошел. Затеял драку, избил человека…
В характеристике, выданной школой, говорилось:
«Семья у Николая большая — восемь человек. Отец с семьей не живет, постоянно нигде не работает. Появится в месяц раз пьяный, нашумит, за ремень возьмется и вновь отправляется шабашничать. Николай в шестом классе остался на третий год. Заявил, что учиться не будет, а как паспорт получит — пойдет работать».
Когда был суд, мать Николая, оставив малолетних детей одних, приехала в Челябинск.
Она пытается сдержать слезы, нервно мнет платок в руках:
— Я хотела как лучше. А отец пил, гулял. Сына выгонял из дома. Теперь хватился, говорит: «Погубил Кольку».
Жаль, что нет закона, который дал бы право посадить вместо сына или вместе с сыном на скамью подсудимых такого родителя. Если бы отец украл вещь, его бы наказали. Если бы бил детей. — тоже привлекли бы к ответственности. А этот детей не бил. Он просто их пугал. И «просто» украл у них детство.
Бывает и по-другому. Отец как отец, не обижает детей, не пропивает зарплату. Он даже любит сына. Иногда, по настоянию жены, сходит на собрание в школу. А в праздник посадит рядом с собой парня, похлопает по плечу, мол, помощник вырос, подаст рюмку-другую красненького. Посмеется при сыне над учительницей, что домой приходила жаловаться:
— Делать нечего, ходит. Подумаешь — вместо урока мальчишка сбегал в кино!
А вскоре Валерий не пошел в школу, пропустив все уроки.
Однажды по какой-то причине в классе не состоялся туристский поход. Ребята выпили в «честь» такого происшествия полбутылки водки. Каждому досталось всего по половинке рюмки. Кажется, мелочь. Стоит ли об этом говорить? Но на второй раз каждым был выпит стакан, в третий — еще больше.
Поступил Валерий в техникум. Первая стипендия. Отец принес вино:
— Пейте, ребята! Пейте! Взрослые теперь!
…А потом. Удар в лицо. Еще удар! Еще! Только за то, что прохожий сделал справедливое замечание. И вот перед судом шестнадцатилетний подросток.
Говорят, до этого за Валерием ничего плохого не замечали. Даже музыкой увлекался. Семья хорошая. И отец — как отец — в меру ласков, в меру строг. А почему все-таки сын ударил человека? Случайно ли это?
Давайте вашу руку, отец! Вернемся на несколько лет назад. Возможно, все началось тогда, когда вы впервые при сыне сказали:
— Подумаешь, пропустил урок — трагедия!
Назавтра сын совсем не пошел в школу. Это вы, отец, протянули первую рюмку сыну. Первую — вы. Последнюю, перед преступлением, он выпил сам.
Конечно, ни один отец не хочет видеть на скамье подсудимых сына. И вину с самого подростка снять нельзя. Но только не хотеть — мало. Необходимо, чтобы каждый родитель, оставшись один на один со своей совестью, почаще спрашивал себя:
— Все ли я сделал, чтобы сын мой был достойным человеком?
…У Владимира Шилова был хороший отец. Парфен Андреевич гордился успехами сына. Парня везде ставили в пример. Так продолжалось до шестого класса. И вдруг… Как выстрел из-за угла, прозвучала чья-то недобрая фраза:
— Вовка, чего ты их слушаешь? Они ведь тебе неродные!
Мальчишка не поверил. Полез драться. А слух все полз и полз.
— Не родной! Не родной! — дразнили соседские ребята.
— Батюшки! — судачили кумушки у ворот. — Не кричит на парнишку — боится! На своего-то и прикрикни или подзатыльник дай, а чужого не смей, не моги!
Изменился парнишка. Стал пропускать занятия. Искал родных. А когда нашел адрес родной матери, потянуло к ней в дом.
Так и началось: когда отец прикрикнет — уходит в другую семью. Жил на два дома, везде с ним заигрывали — боялись оттолкнуть.
Потом появились «друзья». Если перед ними Парфен Андреевич закрывал калитку, Володька вел их в дом матери. И она принимала.
Вскоре «друзья» угнали чужую автомашину, потом вместе обокрали магазин. Финал этих «похождений» был закономерным — всех лишили свободы.
Освободившись из заключения, Владимир работать не захотел.
— Иди, сынок, к нам на завод. Я договорился. Тебя примут, — уговаривал его отец.
А сын, лежа на диван-кровати, басил:
— Родного не послал бы! Родного устроил бы в институт. А меня, не родного, тебе что, жалко, что ли?
И опустились руки у Парфена Андреевича.
В семнадцать Владимир стал пить, посещать рестораны… Покатился вниз и вновь не обошел скамью подсудимых.
…Сгорбился отец. Ночами не спит. Все думает, а не лучше ли было не заигрывать с парнем, не бояться, что он уйдет к родной матери, а по-взрослому поговорить:
— Разве тебе, Володя, в нашей семье плохо жилось? Разве хоть раз мы поступили с тобой несправедливо? Или ты одет, обут был хуже других? Если плохо тебе у нас и мы для тебя чужие, иди к родным! Но раз и навсегда определи, где твой дом. У человека должен быть один дом.
Больно, если бы сын ушел, зато не находился бы вторично на скамье подсудимых в свои семнадцать лет.
ПОДЛОСТЬ
Утро пришло веселым. В раскрытое окно ворвалось солнце, и ветер заиграл с тюлевой шторкой.
Настроение в семье Малиных было приподнятым: Раиса Ивановна готовилась к предстоящему концерту в клубе, где она много лет была руководителем художественной самодеятельности. Михаил Петрович подшучивал над женой, уверяя, что сегодня ей не 56 лет, а два раза по 28 и что румянец у нее не обычный, а такой, как сорок лет назад, когда они встретились впервые.
— Вам телеграмма! — раздался голос с лестницы.
И не успела девушка-почтальон показать, где надо расписаться, как будто плетью повисли руки женщины, подкосились ноги. Рухнув на пол, вскрикнула:
— Женя! Доченька!
Собрались соседи. Из рук в руки стал переходить бланк со словами:
«Умерла Женя похороны 27 Галя».
Трудно дважды пережить подобное горе. Когда погиб сын летчик, Михаил Петрович, долго успокаивая жену, еще мог найти слова утешения. Но что он мог сказать ей, потерявшей единственную дочь, сейчас?
Много людей отозвались на беду Малиных. Кто-то сбегал на работу и оформил им отпуск, кто-то долго звонил на вокзал, договариваясь о билетах на первый поезд, кто-то дал телеграмму-молнию из Караганды в Челябинск, чтобы задержали похороны до приезда родителей. Телеграмму эту получила… сама Женя, со дня на день ожидавшая первого ребенка. Забыв о строгом предупреждении врачей не уходить далеко от дома, она обошла всех родных и знакомых, чтобы выяснить, кто умер. И невдомек ей было, что чья-то злая рука похоронила при жизни ее, Женю.