.
Как можно, чтоб в толпе разнузданных вакханок,
Под вечер шалая, хмельная спозаранок,
С горящей головней, качаясь, шла в совет
Страсть к винопитию, рассудка в коей нет!
Своим багровым лбом и сизым носом рдея,
Хриплоголосая на части рвет Орфея,
Под вопли «эвоэ!» и труб гремящий хор
Осипшей глоткою выносит приговор.
Тут каракатица уселась с дряблым телом,
С глазами гнойными, которая и смелым
Посредством разных штук внушает смертный страх:
За деньги снять грехи — сие в ее руках,
Ей ведомо, что мы платить за это будем,
Ее немая речь стучится в уши людям,
За пазухой, в руках, на поясе у ней
Счетов и четок тьма, а на перстах — перстней.
Ей имя Ханжество, священными дарами
Под сенью алтаря она торгует в храме,
Ласкает речь ее, но приговор суров,
Она сама в костер несет вязанку дров.
А это что за тварь с затылком удлиненным,
С чернеющим зрачком под вспухших век заслоном?
Похоже, это Месть, лицом она черна,
С годами все сильней становится она.
Ты, Ревность, вся дрожишь, твое лицо готово
Меняться что ни миг: то бледно, то багрово,
В тебе надежда, страх, тебе бы сотню глаз,
Чтоб сотню мест узреть и сто событий враз,
И если чувствуешь, что в сердце входит жало,
Как неотвязна ты, вовек бы не отстала,
К заветной цели ты идешь любой ценой,
Соседка злостная твоя всегда с тобой.
Се хилая краса с ланитами в румянах,
Уселась рядышком в одеждах балаганных,
Под кожей тонкою змеятся там и тут
То вена синяя, то алой жилки жгут.
Косой бросает взгляд Неверность-потаскуха.
С ней рядом та сидит, чье необъятно брюхо[198].
Она свистит, как мяч, и отправляет в рот
Железо ржавое и, лишь глаза протрет,
Все кажется, что спит и, может быть, навечно,
Так мертвенна она, жестка, бесчеловечна,
Плоть толстокожая, душа лишь злом жива:
Вот земнородных враг, вот Глупость какова.
Ты, Бедность хворая, куда бежишь? Куда ты?
В Палате Золотой больничные палаты
Готовы для тебя и хлеб, и кров, и склеп.
Согласна ли ты есть кровавый этот хлеб,
Молить, дабы тебя подачкой оделили,
Котомку расшивать узором белых лилий?
Венчая сей черед, сих истуканов скоп,
Уселась Темнота, свой низкий морщит лоб
Под свитским париком, под капюшоном мниха,
Ее невежество — не из последних лихо:
Глазок мигающий за толщей век исчез,
Разинутая пасть родит поток словес,
Нет в сердце жалости, неведома кручина,
Все ясно Темноте и также все едино,
У ней один аршин, причуд однако сто,
«Ad idem»[199] — изречет и спросит: «Это что?»
В другом ряду сидит погибельной напастью
Увесистая тварь с ощеренною пастью,
Се тварь губастая, зрачок ее раскос,
В кровавых жилках глаз, широконоздрый нос,
Густой навес бровей, гуденье хриплой глотки,
Сему под стать наряд: один рукав короткий
Прикрыл мослы плеча и жилистой руки,
Другую, голую, покрыли волоски,
Всклокоченная шерсть на голове страшилы,
Над переносицей надувшиеся жилы,
Вот лик Жестокости меж прочих властных лиц,
И Жалость брошена к ее подножью ниц.
Точило душ людских, Страсть восседает рядом,
Окутав, как плащом, утробный пламень хладом,
Под кожей тонкой ярь багрянцем разлита,
Накал меняется — меняются цвета,
Сей нрав нетерпелив и на расправу скорый,
Опережая всех, выносит приговоры,
Лишь дланью шевельнет, лишь примет грозный вид,
Два ложных мнения в одно соединит,
Так хитростный игрок, играя против правил,
Свой шар запущенный, глядишь, плечом подправил.
А вот и Ненависть, ей злоба застит взор,
И не по нраву ей, коль мягок приговор,
Она грозит вождям, она пугает разум:
Кто не жесток, тот враг, вор и предатель разом.
А вот и пошлая воссела Суета,
Чей переменчив лик, чья голова пуста,
Ей не претит блистать по новой моде в храме
Завивкой негрскою, просторными штанами,
На ней — причем двойной — крахмальный воротник,
Власы повешенных пошли ей на парик,
А также тех, кто лег на плаху для закланья,
К запястью модницы привязаны посланья,
Записки от дружков; тут все черты блудниц:
Жеманный жест и взор косой из-под ресниц,
Румяна и духи, хотя в святой палате
Духи и те смердят, румяниться некстати.
Всяк модник наших дней власы чесать привык
Не гребнем — пятерней, изображать заик,
Сипеть, как будто хвор, носить усы по плечи,
Такой судья хвастлив, как воин после сечи,
Он, сбросив мантию, уходит на покой,
И в шпорах золотых спешит — отнюдь не в бой —
В игорный ближний дом, чтоб на кон ставить в раже
Добытое судом и цену жизни даже,
Все по ветру пустить. Такими занята
Делами хитрыми плутовка Суета,
Всем хочет угодить и каждому презренна.
Неволя с бритым лбом, готовая смиренно
Служить хозяину, закон сведет к нулю,
Когда не по душе закон сей королю.
По милости ее законы смехотворны,
Ее решениям стада ветров покорны.
Готов для подписи эдикт, закончен спор,
Тут промедление, как смертный приговор.
Здесь полагается придворной сесть пролазе,
Чей взор прельстителен, уста источник грязи,
Чьи речи мерзостны, а смех отнюдь не смех,
Ни слова дельного в ее тирадах всех:
Вот образ шутовской всевластной Буффонады.
В ее ларе слова, несущие услады
Ушам бессовестным, а сердцу только стыд;
Вокруг нее совет глумителей сидит.
Неплохо бы забыть, рисуя образины,
Бесстыжий птичий лоб, сей облик воробьиный
Плешивой Похоти, у коей всякий раз
При виде прелестей бежит слеза из глаз:
У шлюхи крашеной на всё свои понятья,
На прихоти, права, поступки и занятья.
Как Немощь пробралась в суд королевский сей?
Ее страшит закон, все в страхе служат ей.
Она бледна, дрожит, внезапно покраснела,
Без ноши валится она под грузом тела.
Тут привалилась Лень к подножию скамьи.
Да разве место здесь для этакой свиньи,
Что, свесив голову, в карманы сунув длани[200],
Вслепую судит всех и знает все заране.
Но кто из демонов, закон сведя на нет,
Младенца посадил к старейшинам в совет?
Кто банду школяров, шальных и безрассудных,
Назначил суд вершить над сотнями подсудных?
Как много подлый век в светила превратил
Седых прислужников, безусых воротил!
В совете Молодость легко дает промашку,
Сидит без пояса, в одежде нараспашку,
Бездумно шестерни, смеясь, пускает в ход
И неразумные советы подает.
Ей только бы играть, витать в пространстве где-то,
Задай любой вопрос — жди ложного ответа.
Ей зваться б Гебою в языческие дни[201].
Се дух, толкающий в наш век на путь резни
Таких юнцов хмельных, как Ровоамы[202] наши,
Се дух, струящий кровь земным владыкам в чаши.
Тут сердце, как в тюрьме, за твердой сталью лат
Надежно прячется Измены низкой хлад,
Она при встрече взор отводит многократно,
На коже радужной неисчислимы пятна,
Сей чародейки глас так ласков, так высок,
Вливает в уши яд волшебный голосок,
В нем клятв нельзя принять за чистую монету,
Таит досаду смех, в глазах печали нету.
Из града смрадного, где воцарилась грязь,
Надежды все избыв, к престолу вознеслась
Тварь тупорылая, ославленная Дерзость,
Представить за глаза нельзя такую мерзость.
Пороку мерзостно соседствовать с другим,
Лишь Дерзости всегда сосед необходим.
Что там за чудище? Се Распря, не иначе,
Святоша глупая, наперсница удачи,
Смущающая люд сильней чумы любой,
Чтоб сокрушить закон и утвердить разбой.
Судейским пыль в глаза легко пускает чадо
Далекой стороны, сие исчадье ада.
Мы зрим цветистый плащ, где письмена пестрят,
Потертый капюшон, под ним чепца квадрат.
Нам Распря оная несет из царства скверны
Набор подложных гирь, аршин недостоверный,
Чтоб, меры исказив, заране знать итог.
Проформа рядом с ней. Поставлен сей порок
Властями для того, чтобы посредством правил
Он сущность истребил, а видимость оставил,
Ведь голос сущности двору невмоготу,
Здесь мудрецов костят — Тюрена и де Ту,
Арле, Жийо[203] и тех, кто тут не упомянут,
Свободные от зла, они однако станут
Рабами слабости и по веленью той
Подпишут нехотя послушною рукой
Противное душе, пером своим дрожащим
Помогут палачам, убийцам настоящим.
Такими перьями, сравнимыми вполне
С кинжалами убийц, у пленных на спине
Знак смерти пишется, а там — клинку работа.
Сия Проформа — дщерь педанта-живоглота,
Который норовит бумажный сор продать,
На чьей спине не грех все палки обломать.
А в дальнем том углу Боязни лик, который,
Бросая тусклый взор, другие гасит взоры,
От ужаса незряч остекленелый глаз,