Трагические поэмы — страница 40 из 73

Как обесчещенным пронзают грудь стилетом,

Чтоб сами падали и верили при этом,

Что нелегко на кровь глядеть глазам Творца,

Что в миг отчаянья вселяет Он в сердца

Своей надежды свет. Сарданапал наш мерзкий[400],

Столь переменчивый — то робкий он, то дерзкий, —

Охрипшим голосом подбадривает сброд,

Хоть слабосилен сам, других зовет вперед.

Сей доблестный храбрец, страшась всего на свете,

Среди придворных шлюх сидит в своем Совете.

Никчемный он король, зато какой стрелок!

Из аркебузы он бегущих валит с ног,

Все промахи клянет, а меткостью кичится,

В компании честной желая отличиться.

Комедию дают в трагический сезон,

Что ни лицо — Гнатон, Таис или Тразон[401],

И королева-мать со всей своей оравой

Отправилась глядеть плоды резни кровавой.

Одна из дам верхом спешит в тот самый миг

Двух спасшихся предать и выдать их тайник[402].

Здесь, в сердце Франции, где кровь повсюду вижу,

Затеял шумный двор прогулку по Парижу.

Нерон в былые дни нередко тешил Рим

Ареной цирковой, театром площадным,

Совсем, как в Тюильри иль, скажем, в Бар-ле-Дюке,

В Байоне иль в Блуа[403], где затевают штуки

Такие, как балет, турнир иль маскарад,

Ристанья, карусель, борьба или парад.

Нерон, сжигая Рим, насытил нрав свой дикий,

Как наслаждался он, повсюду слыша крики

Отчаявшихся толп, дрожащих пред огнем,

Несчастие других лишь смех рождало в нем,

Все время раздувал он пламя для острастки,

Чтобы на пепле жертв владычить без опаски.

Когда огонь вполне насытился бедой,

Властитель ублажил народ несчастный свой,

Найдя виновников: он их припас заране.

И вот извлеченные с тюрем христиане,

Они чужим богам стать жертвою должны,

Быть искупителями не своей вины[404].

В часы вечерние на пышном карнавале

Зевакам напоказ несчастных выставляли

И на глазах толпы, в угоду божествам,

Швыряли их в огонь и в пасть голодным львам.

Так и во Франции пожаром сотен хижин

Был вознесен тиран, а нищий люд унижен.

В горящих хижинах отчаянье царит,

Но деспот восхищен: «Как хорошо горит!»

Народ не видит зла, мошенникам доверясь,

Их кормит, а винит в своих несчастьях ересь.

И ты, христианин, за глад и мор ответь,

Ты землю превратил в железо, небо — в медь.

Кровавой жертвой стать придется христианам,

Чтоб искупить грехи, свершенные тираном,

Тут власть имущие нахмурили чело,

Докучны стоны им, ведь столько полегло.

Так встарь Домициан[405], пристрастный к легионам,

Несмелых приучал к слезам и тяжким стонам,

Чтоб жалость в них убить, чтоб видели они

Лишь очи кесаря, их грозные огни.

Так и король наш Карл огнем очей надменных

Старался заглушить укоры принцев пленных[406],

Надежду в них убить: пускай они узрят,

Что чужд раскаянию тот, чей грозен взгляд.

Пред взором пленников король, лихой сначала,

Утратил гордый вид, надменности не стало,

Когда семь дней спустя, сорвавшись с ложа вдруг,

Он криком разбудил своих дворцовых слуг:

Полночный ветер выл, в нем стон стоял, и крики

Незаглушимые терзали слух владыке,

Потом еще три дня, как в роковые дни,

Не стихнут голоса коварные резни.

Усилить он велел ненужную охрану:

Вновь отголоски те мерещатся тирану,

Двенадцать злых ночей дрожит он напролет,

И все вокруг дрожат, он спать им не дает,

И среди бела дня он мечется нередко:

Над Лувром воронье, и вся черна беседка[407].

Вновь королева-мать творит свои дела,

Супруга нежная от страха обмерла[408],

Нечистой совестью всю ночь король терзаем,

До смерти будет он гоним истошным лаем,

А днем шипеньем змей; душа его дрожит

И от самой себя в беспамятстве бежит.

Ты принц, мой пленный принц[409], свидетель этой были,

Твои рассказы нам немало бы открыли.

Собрав застолие, теперь узреть бы тут,

Как волосы твои от ужаса встают,

И если эти дни ты позабыл так скоро,

Не забывает Бог ни славы, ни позора[410].

В ту пору человек не человеком был,

Скорее это знак разгульных темных сил,

Ведь он в глазах отца, скорбящего о сыне,

Не смел существовать, немела мать в кручине,

Когда на смерть влекли ее родную плоть.

О эта боль без слов, не приведи, Господь!

Порой преследует умелый соглядатай

Того, кто без примет и с виду простоватый,

Подслушивает шпик повсюду неспроста:

Вдруг тайну выдадут какие-то уста.

Иной в большом стогу не спрятался от смерти,

И это видела одна луна, поверьте,

Иного рассекут на части, а потом

Родная мать его не распознает днем,

Напрасно дочери и нежные супруги

Отцов или мужей идут искать в округе,

Найдут похожего, целуют в простоте:

«Пускай ты мне не муж, ты брат мой во Христе».

Какой же это грех, коль труп не взяли воды,

Предать его земле по правилам природы!

Так требует наш долг, достоинство, права,

Зов дружбы и любви, зов крови и родства,

И чувство жалости: едва уходят страхи,

Бессмертная душа воспрянет и на плахе.

При столь блистательном владыке христиан,

Которым помыкать легко бы мог Аман[411],

Все наши города безумье охватило,

Повсюду льется кровь, повсюду правит сила.

Пред нами Мо[412], а в нем такая же напасть,

Смертоубийствами упился город всласть,

Шестьсот на дне реки, меж ними в этой драме

Погибло двадцать жен, поруганных скотами.

Луары странный блеск опять пред нами лег,

Подножье города омыл ее поток,

Шестнадцать тысяч душ убито в Орлеане,

Хоромы во дворце, совсем как поле брани,

Кровавым грудам тел в реке плотиной стать,

Невиданная мель теченье гонит вспять,

Те города страны, те человечьи руки,

Что не прошли войны и всей ее науки,

Луару замутив, разводят в ней кармин

И в небесах видны среди других картин.

Но львы твои, Лион[413], безвинны в черном деле:

Ни городской палач, ни воин цитадели,

Ни чужеземная отчаянная рать

Не захотят в тюрьме убийством рук марать,

Коль руки честные не окровавят плоти,

Тая презрение к столь мерзостной работе,

Отребье, требуха тотчас поможет в том,

Начнет тебя терзать, мешая кровь с дерьмом.

Балансом и Вивье, Турноном, также Вьенной[414]

Был осужден Лион, жестокий и надменный,

Запятнан тысячью непогребенных тел;

А вот, к примеру, Арль колодцев не имел[415],

И десять дней страдал от жажды над кровавой

Тлетворною рекой, над мертвой переправой.

Здесь третий Ангел встал, он чашу в должный срок

Над Роной выплеснул, и алым стал поток.

И молвил Ангел вод: «О Боже, Боже правый,

Иже еси вовек и впредь в сиянье славы,

Поскольку тем, кто смел твоих святых убить,

За пролитую кровь ты крови дал испить»[416].

Но Сена все затмит: ее два крайних града

Невинны, говорят, их проклинать не надо:

Один из них Труа, другой из них Руан,

Там в тюрьмах узникам был свет надежды дан,

Но оба в свой черед в наш список угодили,

Поскольку восемьсот несчастных загубили[417].

Тулуза впопыхах парламент созвала[418]

Затем, чтоб воспретить кровавые дела,

Верней, чтоб снять позор с владычицы бесчинных.

Но сколько городов, до сей поры невинных,

Смягчавших красотой и разумом сердца,

Хранили доброту свою не до конца

И все-таки сдались под натиском разбоя,

От коего трясет сообщество любое.

Ты это испытал, Анже, отец наук,

И ты, о Пуатье, изящных вкусов друг,

И ты, добряк Бордо, простился с доброй славой,

На путь недобрый став. И Дакс — в игре кровавой.

А вот соседи их, отважней не в пример,

Но отвергают зло, живут на свой манер.

Ты войском славишься, не казнями, Байона,

Твоя дарованная вольностью корона,

Корона дружества, в лихие времена

Горит, алмазными гвоздями скреплена.

Куда, глаза мои, еще идти за вами,

Чтоб тридцать тысяч жертв изобразить словами?

Какие взять слова для перечня примет

Бесчисленных ручьев, текущих в море бед?

О взгляд читающий, о чуткий слух, замрите,

Вам чудо явит Бог среди иных событий,

Он мертвых выведет из подземельной тьмы.

Как нас меняет смерть! Но вот узрели мы

На фреске город Бурж, людей; и тот, кто зорок,

Их лица разглядит и сосчитает: сорок.