Глава 1. О знании
Существуют[12] семь различных родов философских отношений, а именно: сходство, тождество, отношения времени и места, количественные, или числовые, соотношения, степень какого-либо качества, противоположность и причинность. Эти отношения могут быть разделены на два класса: на такие, которые полностью зависят от сравниваемых нами идей, и такие, которые могут быть изменены без всякого изменения в идеях. Отношение равенства между тремя углами треугольника и двумя прямыми углами мы выводим из идеи треугольника, и отношение это неизменно, пока наша идея остается без изменения. Напротив, отношения смежности и расстояния между двумя объектами могут быть изменены просто путем перемены места этих объектов без всякого изменения в них самих или их идеях, а место зависит от сотни различных случайностей, которые не может предвидеть ум. Так же обстоит дело с тождеством и причинностью. Хотя бы два объекта и были совершенно сходны друг с другом и даже появлялись в одном и том же месте в различное время, они могут быть численно различны; а так как сила, с помощью которой один объект производит другой, никогда не может быть открыта исключительно исходя из идеи этих объектов, то очевидно, что причина и действие – такие отношения, о которых мы узнаем из опыта, а не из какого-либо абстрактного рассуждения или размышления. Нет ни одного, хотя бы и самого простого явления, которое могло бы быть объяснено из качеств объектов в том виде, как они являются нам, или которые мы могли бы предвидеть без помощи памяти и опыта.
Итак, по-видимому, оказывается, что из семи указанных философских отношений остается только четыре таких, которые, завися исключительно от идей, могут быть предметом знания и достоверности. Это четыре следующих отношения: сходство, противоположность, степени качества и количественные, или числовые, соотношения. Три из этих отношений могут быть открыты с первого взгляда и относятся скорее к области интуиции, чем к области демонстрации. Когда какие-либо объекты сходны друг с другом, это сходство сразу же поражает глаз, или скорее ум, и редко требует вторичного рассмотрения. Так же обстоит дело с противоположностью и со степенями любого качества. Никто не усомнится когда-либо в том, что существование и несуществование уничтожают друг друга и что они совершенно несовместимы и противоположны. И хотя невозможно вынести точно суждение о степенях какого-нибудь качества, например цвета, вкуса, тепла, холода, когда различие между ними очень мало, однако легко решить, что одна из этих степеней превосходит другую или уступает ей, когда их различие значительно. И это решение мы всегда произносим при первом же взгляде без всякого исследования или рассуждения.
Мы можем поступать таким же образом при установлении количественных, или числовых, соотношений, т. е. замечать с первого же взгляда, когда какие-нибудь числа или фигуры больше или меньше других, особенно если разница между ними очень велика и заметна. Что же касается равенства или всякого точного соотношения, то мы можем только угадывать их при однократном рассмотрении; исключение составляют весьма небольшие числа или же очень ограниченные части протяжения, которые мы схватываем мгновенно, причем видим невозможность впасть в сколько-нибудь значительную ошибку. Во всех остальных случаях мы должны или устанавливать соотношения только приблизительно, или же действовать более искусственным образом.
Я уже заметил, что хотя геометрия, или искусство, с помощью которого мы устанавливаем соотношения между фигурами, сильно превосходит как по всеобщности, так и по точности смутные суждения чувств и воображения, однако она никогда не достигает совершенной верности и точности. Ее первые принципы все же получаются на основании общего вида объектов, а этот общий вид не может дать нам никакой уверенности, когда мы исследуем ту удивительную малость [отношений и различий], которая встречается в природе. Наши идеи, по-видимому, дают нам полную уверенность в том, что две пересекающиеся прямые линии не могут иметь общего отрезка; но если мы рассмотрим эти идеи, то обнаружим, что в них всегда предполагается доступный восприятию наклон двух линий друг к другу; если же угол, образуемый последними, крайне мал, то у нас уже не окажется такого точного образца прямой линии, при помощи которого мы могли бы убедиться в истинности этого суждения. Так же обстоит дело с большинством основных положений математики.
Итак, в качестве единственных наук, в которых цепь рассуждений может быть доведена до некоторой степени сложности, сохраняя в то же время совершенную точность и достоверность, остаются алгебра и арифметика. Мы располагаем точным мерилом, с помощью которого можем судить о равенстве и соотношении чисел, и в зависимости от того, соответствуют они или нет этому мерилу, мы определяем их отношения без всякой опасности ошибиться. Когда два числа составлены таким образом, что каждая единица в одном из них всегда отвечает каждой единице в другом, мы признаем их равными; и как раз из-за отсутствия такого мерила равенства для протяжения геометрия едва ли может считаться совершенной и непогрешимой наукой.
Но здесь, пожалуй, не мешает предупредить одну трудность, которая может быть вызвана моим утверждением, что хотя геометрии и недостает совершенной точности и достоверности, свойственных арифметике и алгебре, однако она превосходит несовершенные суждения наших чувств и воображения. Причина, в силу которой я вообще приписываю геометрии какой-либо недостаток, состоит в том, что ее первичные и основные принципы выводятся исключительно из общего вида объектов; и можно, пожалуй, вообразить, что этот недостаток всегда должен быть свойствен ей и мешать достижению ею большей точности в сравнении объектов или идей, чем та, которой может достигнуть сам по себе наш глаз или наше воображение. Я допускаю, что этот недостаток настолько свойствен геометрии, что он мешает ей надеяться на достижение когда-либо полной достоверности; но, ввиду того, что ее основные принципы обусловливаются самыми простыми и наименее обманчивыми явлениями, они сообщают своим следствиям такую степень точности, какой сами по себе эти следствия не могли бы иметь. Мы не в состоянии определить на глаз, что углы тысячеугольника равны 1996 прямым углам, или же составить какое-нибудь приблизительное предположение об этом отношении; но когда мы определяем [на глаз], что [пересекающиеся] прямые линии не могут иметь общего отрезка и что мы не можем провести больше одной прямой между двумя данными точками, то наши ошибки никогда не могут быть сколько-нибудь значительными. Особенность, а равно и польза геометрии состоят как раз в том, что последняя приводит нас к таким явлениям объектов, которые, в силу своей простоты, не могут ввести нас в значительные заблуждения.
Теперь я воспользуюсь случаем, чтобы изложить второе замечание относительно наших демонстративных заключений, вызываемое тем же предметом математики. Математики имеют обыкновение утверждать, что идеи, являющиеся объектом их изучения, так утонченны и духовны по природе, что они не могут быть представлены воображением, а должны быть постигнуты с помощью чистого интеллектуального созерцания, доступного лишь высшим способностям души. Та же мысль проводится и в большинстве разделов философии, причем ею пользуются главным образом для того, чтобы объяснить наши абстрактные идеи и показать, как мы можем образовать идею, например, такого треугольника, который не будет ни равнобедренным, ни разносторонним и не окажется определенным ни по длине, ни по соотношению своих сторон. Легко заметить, почему философам так нравится эта мысль о каких-то утонченных духовных восприятиях: ведь с помощью последних они могут замаскировать многие из своих нелепостей и отказаться от подчинения выводам из ясных идей, ссылаясь на идеи темные и недостоверные. Но чтобы раскрыть эту уловку, нам стоит только поразмыслить над принципом, на который мы уже так часто ссылались и который гласит, что все наши идеи скопированы с наших впечатлений. Ибо, исходя из него, мы можем непосредственно заключить, что поскольку все наши впечатления ясны и точны, то и идеи, с них скопированные, должны быть той же самой природы и разве только по нашей вине могут заключать в себе что-либо темное и запутанное. Идея по самой своей природе более слаба и смутна, чем впечатление, но, будучи во всех других отношениях тождественна последнему, она не может заключать в себе особенно большой тайны. Если слабость идеи делает ее смутной, то наше дело по возможности исправлять этот недостаток, сохраняя идею неизменной и точной; и пока мы этого не сделали, нам незачем претендовать на рассуждение и философию.
Глава 2. О вероятности и об идее причины и действия
Вот все, что я считаю необходимым заметить по поводу тех четырех отношений, которые составляют основу науки; что же касается остальных трех отношений, которые не зависят от идеи и могут быть налицо или же отсутствовать, хотя бы она оставалась без изменения, то следует объяснить их более подробно. Эти три отношения таковы: тождество, положение (situation) во времени и пространстве и причинность.
Все виды рассуждения состоят не в чем ином, как в сопоставлении и в открытии тех постоянных или непостоянных отношений, в которых два или более объектов находятся друг к другу. Мы можем производить это сравнение или когда оба объекта воспринимаются чувствами, или когда ни один из них не воспринимается, или когда налицо только один из них. Когда оба объекта, а равно и их отношение, даны чувствам, мы называем это скорее восприятием, чем рассуждением; ведь в данном случае нет ни деятельности мышления, ни вообще какого-нибудь акта в собственном смысле слова, а есть лишь пассивное восприятие впечатлений посредством органов ощущения. Согласно такому взгляду на дело, мы не должны считать рассуждением ни одно из своих наблюдений над тождеством или над отношениями времени и места, ибо ни при одном из этих наблюдений ум не может переступить предел того, что непосредственно дано чувствам, или открыть реальное существование либо отношения между объектами. Только причинность порождает такую связь, благодаря которой мы из существования или действия какого-нибудь одного объекта черпаем уверенность, что за ним следовало или же ему предшествовало другое существование или действие; оба же остальных отношения могут пригодиться в рассуждении лишь постольку, поскольку они обусловливают отношение причинности или же им обусловливаются. В объектах нет ничего убеждающего нас в том, что они всегда отдалены друг от друга или всегда смежны; открывая же с помощью опыта и наблюдения, что такое их отношение неизменно, мы всегда заключаем, что существует какая-нибудь скрытая причина, разделяющая или соединяющая их. Такое же заключение применимо и к тождеству. Мы без труда допускаем, что объект может оставаться тождественным в своей единичности, хотя бы он несколько раз исчезал и [снова] был дан чувствам, и, несмотря на перерыв в восприятии, приписываем ему тождество каждый раз, когда заключаем, что он давал бы нам неизменное и непрерывное восприятие, если бы мы все время не спускали с него глаз или не отнимали от него рук. Но это заключение, выходящее за пределы впечатлений наших чувств, может быть основано только на связи причины и действия; иначе мы не можем быть уверены в том, что объект не сменился другим, как бы похож ни был новый объект на тот, который раньше был дан нашим чувствам. Каждый раз, как мы открываем такое полное сходство, мы рассматриваем, свойственно ли оно вообще такого рода объектам, возможно ли и вероятно ли, чтобы какая-нибудь причина своим действием произвела изменение и сходство [объектов]; в зависимости же от решения, к которому мы приходим относительно таких причин и действий, находится и наше суждение относительно тождества объекта.
Итак, по-видимому, из трех отношений, не зависящих от самих идей, единственное отношение, которое может выводить нас за пределы наших чувств и которое сообщает нам о существовании и объектах, нами не видимых и не осязаемых, есть причинность. Поэтому, прежде чем покончить с вопросом о познании, мы постараемся вполне выяснить это отношение.
Чтобы начать по порядку, нам надо исследовать идею причинности и посмотреть, из какого источника она происходит. Невозможно правильно рассуждать, не поняв в совершенстве ту идею, о которой мы рассуждаем, и невозможно понять в совершенстве какую-нибудь идею, не следуя за ней к ее источнику и не рассматривая первичного впечатления, от которого она происходит. Рассмотрение впечатления придает ясность идее, а рассмотрение идеи придает такую же ясность всему нашему рассуждению.
Итак, возьмем любые два объекта, которые мы называем причиной и действием, и всесторонне рассмотрим их, чтобы открыть то впечатление, которое производит столь исключительную по значению идею. С первого же взгляда я замечаю, что не должен искать это впечатление в каком-нибудь из особенных качеств объектов, ибо, какое бы из этих качеств я ни выбрал, я всегда нахожу некоторый объект, не обладающий им и тем не менее подпадающий под наименование причины или действия. И действительно, все существующее как вне, так и внутри [нас] не может не рассматриваться или как причина, или как действие, хотя ясно, что нет ни одного качества, которое принадлежало бы всем существам вообще и давало бы им право на подобное наименование.
Таким образом, идея причинности должна происходить от какого-нибудь отношения между объектами, и отношение это мы должны теперь постараться открыть. Прежде всего я замечаю, что все объекты, рассматриваемые как причины или действия, смежны и что ни один объект не может произвести действие в такое время и в таком месте, которые хоть несколько отдалены от времени или места его существования. Хотя иногда и может казаться, что отдаленные объекты производят друг друга, но по рассмотрении обычно выясняется, что они связаны цепью причин, смежных как друг с другом, так и с отдаленными друг от друга объектами; и если мы даже не можем открыть этой связи в каком-нибудь частном случае, то все же предполагаем, что она существует. Таким образом, мы можем считать отношение смежности существенным для отношения причинности или по крайней мере можем предполагать это, примыкая к общему мнению, пока нам не представится более удобного случая[13] решить этот вопрос, рассмотрев, какие объекты могут быть смежными и могут соединяться, а какие нет.
Второе отношение, которое я отмечу как существенное для причин и действий, не столь общепризнано и может дать повод к некоторому спору. Это отношение предшествования во времени причины действию. Некоторые утверждают, что предшествование причины ее действию не абсолютно необходимо и что любой объект или действие в самый первый момент своего существования может проявить свое порождающее качество (productive quality) и дать начало другому объекту или действию, вполне одновременному с ним. Но помимо того, что опыт в большинстве случаев, по-видимому, противоречит этому мнению, мы можем установить отношение предшествования с помощью своего рода умозаключения или рассуждения. Как в естественной, так и в моральной философии общепризнано положение, что объект, который существует некоторое время как полностью проявляющий все свои свойства (in its full perfection) и не производит другого объекта, не является единственной причиной последнего, но что ему помогает какой-нибудь другой принцип, пробуждающий его из состояния бездеятельности и заставляющий проявлять ту энергию, которая таилась в нем. Но если какая-нибудь причина может быть вполне одновременной со своим действием, то, согласно вышеуказанному положению, и все причины должны быть таковыми, так как любая из них, опоздав хоть на мгновение со своим действием, не проявляет его в тот самый момент, когда она уже могла бы действовать, и в силу этого не является настоящей причиной. Следствием этого было бы не более и не менее как уничтожение последовательности причин, наблюдаемой нами в мире, и даже полное уничтожение времени, ибо если бы одна причина была одновременна со своим действием, а это действие – со своим действием и т. д., то ясно, что вообще не существовало бы последовательности и все объекты должны были бы быть сосуществующими.
Если этот аргумент покажется читателю удовлетворительным, тем лучше; если же нет, я попрошу его дать мне то же право, которым я воспользовался в предшествующем случае, т. е. право считать свой аргумент удовлетворительным; читатель увидит, что особого значения вопрос этот не имеет.
Открыв или же предположив, таким образом, что оба отношения смежности и последовательности существенны для причин и действий, я вижу, что вынужден остановиться и не могу двигаться дальше, рассматривая какой-либо единичный пример причины и действия. Движение одного тела при столкновении считается причиной движения другого тела. Рассматривая же эти объекты с величайшим вниманием, мы видим только, что одно тело приближается к другому и что движение первого предшествует движению второго, причем без какой-либо ощущаемой прерывности. Напрасно стали бы мы и далее отягощать себя размышлениями по этому поводу; мы не сможем двинуться дальше, если будем рассматривать только указанный единичный пример.
Если бы кто-нибудь оставил данный пример в стороне и попытался определить причину, сказав, что она есть нечто порождающее нечто другое, то очевидно, что он не сказал бы тем самым ничего. Ибо что он подразумевает под порождением? Может ли он дать этому слову такое определение, которое не будет тождественным определению причинности? Если да, пусть он выскажет это определение; если нет, значит, он вращается в кругу и приводит вместо определения равнозначный термин.
В таком случае не удовлетворимся ли мы двумя отношениями смежности и последовательности, признав, что они дают полную идею причинности? Ни в коем случае. Объект может быть смежным другому объекту и предшествовать ему, не будучи рассматриваем как его причина. Надо еще принять во внимание необходимую связь, и это отношение гораздо важнее, чем два вышеупомянутых.
Теперь я снова рассматриваю вопрос всесторонне, чтобы открыть природу этой необходимой связи и найти то впечатление или те впечатления, от которых может происходить эта идея. Стоит мне бросить взгляд на известные качества объектов, чтобы непосредственно обнаружить, что отношение причины и действия от них совершенно не зависит. Рассматривая их отношения, я нахожу лишь отношения смежности и последовательности, которые уже признал недостаточными и неудовлетворительными. Неужели же, отчаявшись в успехе, я стану утверждать, что обладаю идеей, которой не предшествует никакое сходное с ней впечатление? Это было бы слишком явным доказательством легкомысленности и непостоянства, коль скоро противоположный принцип уже так твердо установлен мной, что не допускает никаких дальнейших сомнений по крайней мере до тех пор, пока мы еще не рассмотрели более совершенным образом встреченное нами затруднение.
Мы должны поэтому поступать подобно тем людям, которые ищут какую-нибудь скрытую от них вещь и, не находя ее там, где ожидали ее встретить, обыскивают ближайшие окрестности без определенного намерения и плана, надеясь лишь на то, что счастливый случай наконец натолкнет их на предмет их поисков. Нам необходимо оставить непосредственное рассмотрение вопроса о природе необходимой связи, входящей в [состав] нашей идеи причины и действия, и постараться найти какие-нибудь другие вопросы, исследование которых даст нам, быть может, намек, могущий послужить разъяснению данной трудности. Мне приходят в голову два таких вопроса, к рассмотрению которых я и приступлю.
Во-первых, почему мы считаем необходимым, чтобы всякая вещь, существование которой имеет начало, имела бы также и причину? Во-вторых, почему мы заключаем, что такие-то особенные причины необходимо должны иметь такие-то особенные действия? И далее, какова природа заключения, которое мы делаем, переходя от одних к другим, а также той веры, с которой мы относимся к этому заключению?
Прежде чем идти дальше, замечу следующее: хотя идеи причины и действия происходят не только от впечатлений ощущения, но и от впечатлений рефлексии, однако ради краткости я упоминаю лишь первые в качестве источника этих идей; но пусть все, что я говорю об этих первых, применяется и к последним. Подобно тому как внешние тела соединены между собой, так и страсти соединены со своими объектами и друг с другом. Следовательно, то отношение причины и действия, которое присуще одним, должно быть общим и всем им.
Глава 3. Почему причина всегда необходима
Начнем с первого вопроса – о необходимости причины. В философии общепризнано положение: все, что начинает существовать, должно иметь причину существования. Обычно этим [положением] пользуются во всех рассуждениях как само собой разумеющимся, не доказывая его и не требуя его доказательств. Предполагается, что оно основано на интуиции и принадлежит к числу тех положений, в которых люди не могут реально сомневаться в душе, хотя бы они и отрицали их на словах. Но если мы исследуем это положение при помощи объясненной выше идеи знания, то мы не обнаружим в нем ни единого признака какой-либо интуитивной достоверности такого рода, а, напротив, найдем, что оно по своей природе совершенно чуждо этому виду уверенности.
Всякая достоверность возникает из сравнения идей и открытия таких отношений, которые пребывают неизменными, пока идеи остаются без изменения. Этими отношениями являются сходство, количественные, или числовые, соотношения, степени качества и противоположность, но ни одно из них не заключается в положении: все, что имеет начало, имеет также и причину существования. Таким образом, это положение не является интуитивно достоверным. По крайней мере всякий, кто стал бы утверждать, что оно интуитивно достоверно, должен отрицать, что вышеупомянутые отношения – единственные [интуитивно] достоверные, и должен открыть в этом положении какое-нибудь иное отношение подобного рода; исследовать же последнее мы еще успеем и после такого открытия.
Существует, однако, аргумент, сразу доказывающий, что достоверность вышеприведенного положения не интуитивна и не демонстративна. Мы не можем доказать необходимость причины для каждого нового существования или каждого нового изменения в существовании, не объясняя в то же время невозможности того, чтобы любая вещь могла когда-либо начать существовать без [помощи] какого-нибудь порождающего принципа; и если последнее положение не может быть доказано, мы должны отчаяться и в возможности когда-либо доказать первое. Но в полной невозможности демонстративного доказательства второго положения мы можем убедиться, приняв во внимание, что все отчетливые идеи могут быть отделены друг от друга; а так как идеи причины и действия, очевидно, отличны друг от друга, то нам легко будет представить себе какой-нибудь объект не существующим в данный момент и существующим в следующий, не присоединяя к нему отчетливой идеи причины, или порождающего принципа. Итак, воображение явно может отделить идею причины от идеи начала существования; а следовательно, и фактическое разделение соответствующих объектов возможно, ввиду того что в нем не заключается ни противоречий, ни абсурда; поэтому оно не может быть опровергнуто с помощью рассуждения, основанного исключительно на идеях, а без этого невозможно доказать необходимость причины.
Вот почему при ближайшем рассмотрении мы убедимся в том, что все доказательства, приводившиеся в защиту необходимости причины, ошибочны и софистичны. Некоторые философы[14] говорят: все моменты времени и все пункты пространства, к которым мы можем отнести начало существования любого объекта, сами по себе равны, и если нет причины, присущей какому-нибудь определенному времени или какому-нибудь определенному месту и в силу этого определяющей и устанавливающей существование, то последнее навсегда должно остаться лишь возможным и объект никогда не может начать существовать за отсутствием чего-нибудь такого, что определило бы его начало. Но я спрашиваю: разве предположить, что время и место могут быть определены без причины, труднее, чем предположить, что само существование может быть определено таким же образом? Первый вопрос, возникающий по этому поводу, всегда таков: будет ли объект существовать или нет? Затем: когда и где он начнет существовать? Если устранение причины интуитивно представляется абсурдным в одном случае, то же должно быть и в другом, а если эта абсурдность неясна без доказательств в первом случае, она точно так же требует доказательства и во втором. Следовательно, абсурдность одного из этих предположений никак не может быть доказательством абсурдности другого, поскольку оба они одного порядка и оба либо подтверждаются, либо опровергаются одним и тем же рассуждением.
Другой аргумент, которым пользуются[15] в данном случае, связан с таким же затруднением. Говорят, что все должно иметь причину, ибо, если бы у какой-нибудь вещи не было причины, она сама бы себя порождала, т. е. существовала бы до своего существования, что невозможно. Но это рассуждение явно недоказательно, так как в нем предполагается, что, отрицая причину, мы все же допускаем то, что безусловно отрицается нами, а именно что должна быть причина, причем мы принимаем последнюю в силу сказанного за сам объект, а это, без сомнения, очевидное противоречие. Но говорить, что какая-нибудь вещь порождается или, выражаясь точнее, становится существующей без причины, – не значит утверждать, что она является причиной самой себя; наоборот, исключение всех внешних причин исключает a fortiori созданную вещь как таковую. Объект, существующий абсолютно без всякой причины, конечно, не является причиной самого себя; и, утверждая, что одно вытекает из другого, вы предполагаете именно то, что является предметом спора, т. е. допускаете, что вещь, безусловно, не может начать существовать без причины и что по исключении одного порождающего принципа мы все же вынуждены прибегать к другому.
Совершенно так же обстоит дело и с третьим[16] из тех аргументов, которыми пользовались для доказательства необходимости причины. Все, что порождается без причины, порождается ничем, или, другими словами, имеет своей причиной ничто. Но ничто никогда не может быть причиной так же, как оно не может быть чем-нибудь или равняться двум прямым углам. Та же интуиция, при помощи которой мы сознаем, что ничто не может ни быть чем-нибудь, ни равняться двум прямым углам, заставляет нас осознать и то, что оно никогда не может быть причиной; а следовательно, мы должны сознавать, что всякий объект имеет реальную причину своего существования.
Не думаю, чтобы пришлось тратить много слов на доказательство слабости этого аргумента после всего, что я сказал о предыдущем. В основании всех этих аргументов лежит одна и та же ошибка, и все они являются результатом одного и того же направления мысли. Достаточно только отметить, что, исключая всякие причины, мы действительно исключаем их и уже не признаем в качестве причин существования ни ничто, ни сам объект, а следовательно, не можем вывести из абсурдности этих предположений аргумент, который мог бы доказать абсурдность самого исключения. Если все должно иметь причину, то отсюда следует, что, исключив остальные причины, мы должны признать причиной или ничто, или сам объект. Но вопрос в том и состоит, должен ли всякий объект иметь причину или нет, а следовательно, согласно правилам здравого рассуждения, это положение никогда не следует считать самоочевидным.
Еще более легкомысленно поступают те, кто говорит, что всякое действие должно иметь причину, потому что последняя заключена в самой идее действия. Всякое действие необходимо предполагает причину, так как действие – относительный термин, коррелятом которого является причина. Но это не доказывает, что каждому бытию должна предшествовать причина, точно так же как из того, что каждый муж должен иметь жену, еще не следует, что каждый мужчина должен оказаться женатым. Правильная постановка вопроса такова: всякий ли объект, начинающий существовать, обязан своим существованием какой-нибудь причине? Я утверждаю, что это не достоверно ни интуитивно, ни демонстративно, и надеюсь, что такое [мнение] уже в достаточной степени было доказано мной с помощью предшествующих аргументов.
Но если к мнению о необходимости причины для каждого нового порождения мы приходим не с помощью знаний или научного доказательства, то это мнение необходимо должно иметь своим источником наблюдение и опыт. В силу сказанного было бы естественно поставить другой вопрос: каким образом опыт дает начало такому принципу? Но так как я нахожу более удобным свести этот вопрос к следующему: из чего мы выводим, что такие-то особенные причины необходимо должны иметь такие-то особенные действия, и почему мы заключаем от одних к другим, то мы приступим теперь к исследованию последнего вопроса. Быть может, в конце концов окажется, что один и тот же ответ пригоден для решения обоих вопросов.
Глава 4. О составных частях наших рассуждений относительно причин и действий
Хотя в своих суждениях, исходящих из причин или действий, наш ум выходит за пределы тех объектов, которые он видит или вспоминает, однако он никогда не должен совершенно упускать этих объектов из виду и рассуждать исключительно на основании своих собственных идей, лишенных всякой примеси впечатлений, или по крайней мере идей памяти, равносильных впечатлениям. Делая из причин вывод о действиях, мы должны установить существование этих причин, а это мы можем сделать лишь двумя способами: либо с помощью непосредственного восприятия нашей памятью или нашими чувствами, либо с помощью вывода из других причин; последние мы должны установить точно таким же образом: или с помощью наличного впечатления, или с помощью вывода из причин этих причин и т. д. до тех пор, пока мы не дойдем до какого-либо объекта, который видим или вспоминаем. Мы не можем продолжать свои выводы in infinitum; но единственное, что может положить им конец, – это впечатление памяти или чувств, за пределами которых уже нет места сомнениям и вопросам.
В качестве примера возьмем любой исторический факт и рассмотрим, на каком основании мы верим в него или же его отвергаем. Так, мы верим, что Цезарь был убит в сенате в мартовские иды, верим, потому что данный факт установлен посредством единогласного свидетельства историков, которые сходятся в своих показаниях относительно точного времени и места этого события. В данном случае в нашей памяти или перед нашими глазами налицо известные письменные знаки и буквы, причем мы в то же время помним, что указанными знаками пользуются для обозначения известных идей; идеи же эти или находились в сознании людей, которые лично присутствовали при данном событии и извлекли их непосредственно из него, или были заимствованы из свидетельств других людей, а эти свидетельства – опять-таки из других свидетельств, причем этот переход можно проследить до тех пор, пока мы не дойдем до людей, являвшихся свидетелями и очевидцами самого события. Очевидно, что вся эта цепь аргументации или связь причин и действий прежде всего основывается именно на тех письменных знаках и буквах, которые мы видим или вспоминаем, и что без санкции нашей памяти или наших чувств все наше рассуждение было бы химеричным и лишенным основания. Каждое звено цепи в таком случае зависело бы от другого звена, но к одному из ее концов не было бы прикреплено ничего способного поддержать всю ее, а следовательно, у нас не было бы ни веры, ни очевидности. Действительно, так и обстоит дело со всеми гипотетическими аргументами, или суждениями, основанными на предположении, так как в них нет ни наличного впечатления, ни веры в реальное существование.
Мне незачем указывать на то, что неправильно возражать против предлагаемой доктрины, говоря, что мы можем рассуждать, основываясь на своих прошлых заключениях или принципах и не прибегая к тем впечатлениям, которые первоначально послужили их источником. Ибо, даже если предположить, что эти впечатления совершенно изгладились из нашей памяти, убеждение, порожденное ими, могло все же остаться; равным образом верно и то, что все суждения относительно причин и действий первоначально извлекаются из какого-либо впечатления точно так же, как и уверенность в любом демонстративном доказательстве возникает из сравнения идей, но может остаться и после того, как само сравнение уже забыто.
Глава 5. О впечатлениях чувств и памяти
Итак, в данного рода суждениях, т. е. в суждениях, основанных на причинности, мы пользуемся смешанными и разнородными элементами, которые, как бы ни были они связаны между собой, тем не менее существенно отличаются друг от друга. В состав всех наших аргументов относительно причин и действий входят как впечатление памяти или чувств, так и идея того существования (existence), которое порождает объект впечатления или же порождается им. Таким образом, мы должны объяснить в данном случае три вещи: во-первых, первичное впечатление, во-вторых, переход к идее связанной [с ним] причины или действия, в-третьих, природу и качества этой идеи.
Что касается тех впечатлений, источником которых являются чувства (senses), то их последняя причина, по моему мнению, совершенно необъяснима для человеческого разума; и всегда останется невозможным решить с достоверностью, происходят ли эти впечатления непосредственно от объекта, порождаются ли они творческой силой ума или же обязаны своим происхождением Творцу нашего бытия. Впрочем, вопрос этот вовсе и не важен для нашей настоящей цели. Мы можем делать выводы из связи наших восприятий независимо от того, истинны они или ложны, верно они воспроизводят природу или же являются простой иллюзией наших чувств.
Отыскивая характерную черту, отличающую память от воображения, мы тотчас же должны заметить, что она не может быть обнаружена среди тех простых идей, которые доставляются нам; ведь обе указанные способности заимствуют свои простые идеи из впечатлений, причем они никогда не могут выйти за пределы этих первичных восприятий. Так же мало отличаются эти способности друг от друга и по структуре (arrangement) своих сложных идей. Ибо хотя памяти по преимуществу свойственно сохранять первоначальный порядок и расположение ее идей, тогда как воображение произвольно перемещает и изменяет их, однако данного отличия еще недостаточно для того, чтобы различать операции этих способностей или распознавать одну из них [в отличие] от другой: ведь невозможно вновь вызвать прежние впечатления с целью сравнить их с наличными идеями и посмотреть, вполне ли тождественно расположение тех и других. Но поскольку мы не узнаем память ни по порядку ее сложных идей, ни по природе ее простых идей, то отсюда следует, что различие между ней и воображением заключается в превосходстве ее силы и живости. Каждый из нас может тешить свое воображение, якобы воспроизводя сцены из своих былых приключений, причем не было бы возможности отличить эти фантазии от соответствующих воспоминаний, если бы идеи воображения не были слабее и туманнее.
Часто бывает, что один из двух людей, присутствовавших при каком-нибудь событии, запоминает последнее лучше, чем другой, и лишь с величайшим трудом вызывает это событие в памяти своего товарища. Напрасно перечисляет он различные подробности, упоминает время, место действия, всех присутствовавших, все, что было сказано и сделано каждым из них, пока наконец ему не удается напасть на какую-нибудь счастливую подробность, которая воскресит целое и в совершенстве вызовет все без исключения в памяти его друга. В данном случае лицо, забывшее событие, сперва получает из рассказа другого лица идеи со всеми подробностями времени и места, хотя и считает их простой фикцией воображения; но тотчас после упоминания подробности, пробуждающей его память, те же самые идеи появляются в новом свете и как бы чувствуются им иначе, чем раньше. Без всякой другой перемены, кроме указанного изменения чувства, они непосредственно становятся идеями памяти и заставляют соглашаться [с ними].
Таким образом, поскольку воображение может представить те же самые объекты, которые могут быть доставлены нам памятью, и поскольку мы отличаем эти способности только по различному чувствованию доставляемых ими идей, то следует рассмотреть, какова природа этого чувства. Я думаю, всякий охотно согласится со мной, что идеи памяти сильнее и живее идей воображения.
Художник, намеревающийся представить какую-либо страсть или эмоцию, старается увидеть лицо, испытывающее подобное чувство, чтобы оживить свои идеи и придать им большую силу и живость, чем та, которая свойственна идеям, являющимся простыми фикциями воображения. Чем свежее воспоминание, тем яснее сама идея; когда же художник после долгого промежутка [времени] снова приступает к рассмотрению своего объекта, он всегда замечает, что идея последнего сильно ослабела, если не совсем исчезла. Мы часто пребываем в сомнении по поводу идей памяти, когда они становятся очень слабыми и смутными, и совершенно не знаем, относить ли какой-либо образ к продуктам воображения или памяти, когда ему недостает тех живых красок, которые отличают эту последнюю способность. Мне кажется, что я помню такое-то событие, говорит кто-нибудь, но я не уверен в этом. Долгий промежуток времени почти изгладил его из моей памяти, и я сомневаюсь, не есть ли оно чистейший продукт моей фантазии.
Но если идея памяти, потеряв свою силу и живость, может до такой степени ослабеть, что будет принята за идею воображения, то, с другой стороны, идея воображения может достигнуть такой силы и живости, что сойдет за идею памяти и окажет одинаковое с последней воздействие на веру и суждение. Это видно на примере лжецов, которые, часто повторяя свои вымыслы, наконец начинают верить в них и вспоминают их как реальные факты. В данном случае, равно как и во многих других, привычка оказывает на ум такое же влияние, как и природа, запечатлевая в нем идею с такой же силой и энергией.
Таким образом, оказывается, что вера или согласие, всегда сопровождающие память и чувства, есть не что иное, как живость (vivacity) доставляемых ими восприятий, и что только эта живость и отличает их от воображения. В таком случае верить – значит переживать (to feel) непосредственное впечатление чувств или повторение этого впечатления в памяти. Только в силе и живости восприятия и состоит первый акт суждения, кладущий начало тому заключению, которое мы строим, исходя из него, когда устанавливаем отношение причины и действия.
Глава 6. О заключении от впечатления к идее
Легко заметить, что заключение от причины к действию, которое мы делаем, устанавливая это отношение, не основано на простом рассмотрении определенных объектов и на таком проникновении в их сущность, которое открывало бы нам зависимость одного из них от другого. Нет такого объекта, который заключал бы в себе существование другого объекта, если только мы рассматриваем эти объекты как таковые, не выходя за пределы тех идей, которые образуем о них. Заключение, произведенное вышеупомянутым образом, было бы равносильно знанию и предполагало бы абсолютную противоречивость и невозможность представить что-либо иное. Но так как все отличные друг от друга идеи могут быть разделены, то очевидно, что такого рода невозможность здесь недопустима: переходя от наличного впечатления к идее какого-либо объекта, мы легко могли бы отделить идею от впечатления и поставить на ее место другую идею.
Поэтому мы можем заключать от какого-нибудь объекта к существованию другого объекта лишь на основании опыта. Характер же этого опыта таков. Мы помним, что часто встречали примеры существования одного из видов объектов и что единичные объекты другого вида всегда сопровождали последние и находились с ними в постоянном и правильном отношении смежности и последовательности. Так, мы помним, что при виде объекта, называемого нами огнем, мы чувствовали вид ощущения, называемый нами теплом; мы припоминаем также их постоянное соединение во всех предыдущих случаях; без дальнейших колебаний мы называем один объект причиной, другой – действием и заключаем от существования одного к существованию другого. Во всех тех случаях, когда мы узнаем о соединении отдельных причин и действий, и те и другие воспринимаются чувствами и запоминаются нами; но во всех случаях, когда мы размышляем о причинах или действиях, воспринимается или припоминается только один объект, а другой мы добавляем в соответствии со своим прошлым опытом.
Таким образом, развивая [свою мысль], мы незаметно для себя открыли новое отношение между причиной и действием как раз тогда, когда всего меньше ожидали этого и были полностью поглощены другим предметом. Это отношение – постоянное соединение причины и действия. Для того чтобы мы признали какие-нибудь два объекта причиной и действием, недостаточно их смежности и последовательности, если мы не замечаем, что оба этих отношения сохраняются в целом ряде случаев. Теперь нам ясно, какое преимущество достигается, если оставить в стороне прямой разбор этого отношения с целью открыть природу той необходимой связи, которая составляет столь существенную его часть. Есть надежда на то, что таким путем мы наконец достигнем желанной цели. Однако, по правде сказать, это новооткрытое отношение постоянного соединения, по-видимому, лишь очень мало подвигает нас вперед, ибо в нем не подразумевается ничего, кроме того, что сходные объекты всегда находились в сходных же отношениях смежности и последовательности. Очевидно, по крайней мере на первый взгляд, что с помощью этого отношения мы никогда не откроем никакой новой идеи и только увеличим число, а не расширим [область] объектов нашего ума. Можно думать, что, если мы не узнали чего-нибудь на основании одного объекта, мы никогда не узнаем этого и на основании сотни однородных объектов, совершенно сходных с первым во всех отношениях. Если наши чувства в одном случае являют нам два тела, движения или качества в определенных отношениях последовательности и смежности, то наша память доставляет нам только множество случаев, в которых мы всегда находим подобные тела, движения или качества в подобных же отношениях. Из простого, хотя бы и бесконечного, повторения какого-нибудь прошлого впечатления никогда не возникает новой первичной идеи, какой является идея необходимой связи, и число впечатлений так же мало действенно в данном случае, как если бы мы ограничились только одним случаем. Но хотя это рассуждение кажется правильным и очевидным, было бы безумием отчаиваться слишком рано; поэтому продолжим нить своего рассуждения и, заметив, что после открытия постоянного соединения каких-либо объектов мы всегда делаем заключение от одного к другому, исследуем теперь природу этого заключения и этого перехода от впечатления к идее. Быть может, в конце концов выяснится, что необходимая связь зависит от заключения, а не заключение – от необходимой связи.
Поскольку оказывается, что переход от наличного впечатления памяти или чувств к идее объекта, называемого нами причиной или действием, основан на прошлом опыте и на нашем воспоминании о постоянном соединении этого впечатления и этой идеи, то следующий вопрос должен быть таков: порождает ли опыт данную идею при посредстве познания или воображения, побуждает ли нас к такому переходу разум или некоторая ассоциация, некоторое отношение между восприятиями? Если бы к этому нас побуждал разум, он руководствовался бы принципом, гласящим, что случаи, которых мы еще не встречали в опыте, должны походить на те, с которыми мы уже познакомились из опыта, и течение природы всегда остается единообразно тождественным. Чтобы выяснить этот вопрос, рассмотрим все аргументы, с помощью которых может быть обосновано подобное положение, а так как эти аргументы должны иметь своим источником либо знание, либо вероятность, то бросим взгляд на обе эти степени очевидности и посмотрим, дают ли они нам право на такого рода заключение.
Использованный выше метод рассуждения легко убедит нас в том, что не может быть демонстративных аргументов, доказывающих, что случаи, с которыми мы еще не встречались в опыте, похожи на те, с которыми мы уже знакомы из опыта. Мы можем по крайней мере представить себе изменение в течении природы, а этого достаточно для доказательства того, что подобное изменение не абсолютно невозможно. Образование ясной идеи о какой-либо вещи представляет собой неопровержимый аргумент в пользу ее возможности и уже само по себе является опровержением всякой попытки демонстративно доказать обратное.
Так как вероятность обнаруживает не отношения между идеями как таковыми, но лишь отношения между объектами, то она должна быть основана, с одной стороны, на впечатлениях нашей памяти и чувств, а с другой – на идеях. Если бы в наших суждениях о вероятности совсем не было примеси впечатлений, наш вывод был бы химеричным, а если бы в них совсем не было примеси идей, то умственный акт, [производимый нами] при наблюдении отношения [между объектами], был бы, собственно говоря, ощущением, а не суждением. Таким образом, необходимо, чтобы при всех заключениях вероятности в уме присутствовало нечто видимое или вспоминаемое нами и чтобы из него мы выводили нечто связанное с предыдущим, но уже невидимое и невспоминаемое.
Единственная связь или отношение объектов, которое может вывести нас за пределы непосредственных впечатлений нашей памяти и чувств, есть отношение причины и действия, и это потому, что данное отношение единственное, на основании которого мы можем сделать правильное заключение от одного объекта к другому. Идея причины и действия имеет своим источником опыт, который учит нас, что такие-то определенные объекты во всех предыдущих случаях постоянно были соединены друг с другом. А так как предполагается, что объект, сходный с одним из этих объектов, непосредственно имеется налицо в виде впечатления, то мы заключаем отсюда о существовании другого объекта, сходного со своим обычным спутником. Согласно этому объяснению, которое, как я думаю, во всех отношениях неоспоримо, вероятность основана на предположении сходства между теми объектами, с которыми мы уже знакомы по опыту, и теми, которых еще не знаем из опыта, а поэтому невозможно, чтобы само это предположение имело своим источником вероятность. Один и тот же принцип не может быть и причиной, и действием другого; из всех положений, касающихся отношения причинности, это, быть может, единственное, которое обладает интуитивной или демонстративной достоверностью.
Если кто-нибудь думает, что можно обойти этот аргумент; если, не определяя, основаны ли наши суждения о причинности на демонстративном доказательстве или же на вероятности, он станет утверждать, что все заключения из причин или действий построены на строго обоснованном рассуждении, мне остается только пожелать, чтобы это рассуждение было произведено, дабы мы могли подвергнуть его исследованию. Можно, пожалуй, сказать, что, познакомившись на опыте с постоянным соединением определенных объектов, мы рассуждаем следующим образом. Мы замечаем, что такой-то объект всегда порождает другой объект; он никак не мог бы произвести такого действия, если бы не обладал порождающей силой; сила необходимо заключает в себе действие; следовательно, мы с полным основанием заключаем от существования одного объекта к существованию его обычного спутника. Прежнее порождение заключает в себе силу, сила заключает в себе новое порождение, а новое порождение и есть то, что мы выводим из силы и прежнего порождения.
Мне было бы легко показать слабость этого рассуждения если бы я захотел воспользоваться сделанным мной раньше замечанием о том, что идея порождения тождественна идее причинности и из существования [чего-либо] никак нельзя с достоверностью демонстративно вывести [существование] силы в каком-нибудь другом объекте, или если было бы можно предвосхитить то, что мне придется отметить впоследствии относительно образуемой нами идеи силы и действенности. Но так как подобный метод, основывая одну ее часть на другой, мог бы, пожалуй, ослабить мою систему или внести некоторую сбивчивость в мои рассуждения, то я постараюсь отстоять свое утверждение, не прибегая к таким вспомогательным средствам.
Итак, допустим на минуту, что всякое единичное порождение одного объекта другим заключает в себе силу и эта сила связана со своим действием. Но уже было доказано, что сила не содержится в чувственных качествах причины; а так как нам даны лишь чувственные качества, то я спрашиваю: почему вы и в других случаях предполагаете существование той же силы исключительно на основании появления этих качеств? Ваша ссылка на прошлый опыт в данном случае ничего не решает: самое большее, она может доказать, что объект, породивший другой объект, в ту минуту обладал подобной силой; но она никогда не докажет, что та же сила должна продолжать существовать в том же объекте или в той же совокупности чувственных качеств, а еще менее, что одинаковая сила всегда связана с одинаковыми чувственными качествами. Если бы на это сказали: мы знаем из опыта, что одна и та же сила соединена с одним и тем же объектом и сходные объекты обладают сходными силами, я опять задал бы свой вопрос: почему на основании этого опыта мы делаем заключение, выходящее за пределы тех прошлых случаев, с которыми мы познакомились из опыта? Если вы ответите на этот вопрос так же, как на предыдущий, ваш ответ опять даст повод к новому вопросу подобного рода и т. д. in infinitum, а это ясно доказывает, что вышеизложенное рассуждение не имеет прочного основания.
Таким образом, наш разум не только изменяет нам при попытке открыть первичную связь причин и действий, но даже и после того, как опыт ознакомит нас с их постоянным соединением, не в состоянии дать нам удовлетворительный ответ на вопрос, почему мы должны распространить этот опыт за пределы тех частных случаев, которые попали в поле нашего наблюдения. Мы предполагаем, что должно быть сходство между теми объектами, которые мы узнали из опыта, и теми, которые лежат вне сферы нашего наблюдения, но никогда не в состоянии доказать это.
Мы уже отметили раньше некоторые отношения, заставляющие нас переходить от одного объекта к другому, даже когда нас не побуждает к такому переходу никакое логическое основание; мы даже можем установить общее правило, согласно которому каждый раз, когда наш ум постоянно и однообразно совершает подобный переход без всякого логического основания, он находится под влиянием этих отношений. Но в данном случае дело так и обстоит: разум никогда не может показать нам связи между двумя объектами даже с помощью опыта и наблюдения над их постоянным соединением во всех прошлых случаях. Итак, если наш ум переходит от идеи или впечатления одного объекта к идее другого или же к вере в этот другой, то это определяется не разумом, а некоторыми принципами, ассоциирующими идеи этих объектов и связывающими их в воображении. Если бы между идеями в воображении было столь же мало связи, сколь мало ее между объектами, как это кажется нашему уму, то мы никогда не могли бы ни делать заключений от причин к действиям, ни верить в какой-нибудь факт. Таким образом, это заключение основано единственно на связи между идеями.
Принципы связи между идеями уже были сведены мною к трем общим принципам, причем я утверждал, что идея или впечатление какого-либо объекта, естественно, влечет за собой идею другого объекта, сходного с первым, смежного ему или связанного с ним. Я не считаю, чтобы эти принципы были непогрешимыми или единственными причинами связи между идеями. Они не непогрешимые причины такой связи, потому что можно некоторое время сосредоточивать свое внимание на каком угодно объекте, не думая о дальнейшем. Они не единственные причины, ибо мышление, очевидно, протекает очень неправильно и может перескакивать с неба на землю, с одного конца мира на другой без всякого определенного метода или порядка. Но, признавая такую слабость этих трех отношений и такую непоследовательность воображения, я все же утверждаю, что единственными общими принципами, ассоциирующими идеи, являются сходство, смежность и причинность.
Существует, правда, один принцип связи между идеями, который на первый взгляд может быть сочтен отличным от всех указанных принципов, но по существу он оказывается одинаковым с ними по происхождению. Когда мы узнаем из опыта, что каждый единичный объект, принадлежащий к какому-нибудь виду, постоянно бывает связан с некоторым единичным объектом, принадлежащим к другому виду, то появление всякого нового единичного объекта того или другого вида, естественно, переносит мысль к его обычному спутнику. Так, благодаря тому, что некоторая определенная идея обычно связывается с некоторым определенным словом, стоит только услышать это слово, чтобы соответствующая идея была вызвана; и наш ум даже с помощью крайних усилий вряд ли сможет предотвратить этот переход. При этом не абсолютно необходимо, чтобы, слушая определенный звук, мы размышляли о прошлом опыте и соображали, какая идея обычно была связана со звуком. Размышление это становится ненужным благодаря деятельности самого воображения, которое так привыкает переходить от слова к идее, что не медлит ни минуты между восприятием одного и представлением другой.
Но хотя я и признаю этот принцип истинным принципом ассоциации идей, я утверждаю, что он вполне тождествен принципу связи между идеями причины и действия и является существенной частью всех наших заключений, основанных на причинности. У нас нет иного представления о причине и действии, кроме представления о некоторых объектах, которые всегда соединены вместе и во всех предыдущих случаях оказывались неразлучными. Мы не можем проникнуть в основание этого соединения. Мы только наблюдаем сам факт его и видим, что постоянное соединение объектов обусловливает их связь в воображении. Когда впечатление одного из объектов воспринимается нами, мы непосредственно образуем идею его обычного спутника; следовательно, мы можем дать такое частичное определение мнения, или веры: это идея, [связанная] отношением, или ассоциированная с наличным впечатлением.
Таким образом, хотя причинность – философское отношение, ибо она заключает в себе смежность, последовательность и постоянное соединение, однако мы можем рассуждать, исходя из нее, или выводить из нее заключения, лишь поскольку она является естественным отношением и производит связь между нашими идеями.
Глава 7. О природе идеи или веры
Идея объекта является существенной частью веры в него, но не исчерпывает последней. Мы представляем себе много вещей, в которые не верим. Чтобы полнее выяснить природу веры или же качеств тех идей, с которыми мы соглашаемся, примем в расчет следующие соображения.
Очевидно, что все рассуждения, исходящие из причин или действий, приводят нас к заключениям относительно фактов, т. е. относительно существования объектов или их качеств. Столь же очевидно, что идея существования ничем не отличается от идеи любого объекта, и, просто представляя себе объект, а затем представляя его существующим, мы в действительности ничего не прибавляем и не изменяем в нашей первоначальной идее. Так, утверждая, что Бог существует, мы просто образуем идею Божества соответственно своему представлению о нем и не представляем существование, приписываемое ему, в виде отдельной идеи, которую мы прибавили бы к идее других его качеств и могли бы снова отделить и отличить от них. Но я иду еще дальше и, не довольствуясь утверждением, что представление о существовании какого-либо объекта ничего не прибавляет к простому представлению о нем, утверждаю также, что вера в это существование не прибавляет новых идей к тем, из которых состоит идея объекта. Когда я думаю о Боге, думаю о нем как о существующем и верю в его существование, моя идея о нем не увеличивается и не уменьшается. Но так как очевидно, что между простым представлением существования какого-нибудь объекта и верой в это существование большое различие и так как это различие заключается не в частях и не в составе представляемой идеи, то отсюда следует, что оно должно заключаться в способе, которым мы представляем эту идею.
Предположим, что кто-то высказывает суждения, с которыми я не согласен, например что Цезарь умер в своей постели, что серебро плавится легче, чем свинец, что ртуть тяжелее золота. Несмотря на свое недоверие, я, несомненно, ясно понимаю смысл этих высказываний и образую такие же идеи, как и он. Силы его и моего воображения одинаковы, и он не может ни представить себе какой-нибудь идеи, которой и я не мог бы себе представить, ни соединить таких идей, которых и я не мог бы соединить. Поэтому я спрашиваю: в чем состоит различие между верой в какое-либо суждение и недоверием к нему? Ответить на это легко, когда дело идет о таких суждениях, которые доказываются интуитивно или демонстративно. В таком случае лицо, соглашающееся [с положением], не только представляет идеи так, как этого требует данное положение, но необходимо должно представлять их именно таким образом – либо непосредственно, либо с помощью посредствующих идей. Все, что абсурдно, непредставимо: воображение не может представить что-либо противоречащее демонстративному доказательству. Но так как заключениям о причинности, касающимся фактов, не присуща такая абсолютная необходимость и воображение свободно может представить оба решения вопроса, то я снова спрашиваю: в чем состоит различие между недоверием и верой, если в обоих случаях представление идеи одинаково возможно и необходимо?
Если нам скажут, что человек, не соглашающийся с высказанным нами суждением, представив объект одинаковым с нами образом, тотчас же представляет его иначе и образует о нем иные идеи, то этот ответ не удовлетворит нас. Он окажется неудовлетворительным не потому, что заключает в себе нечто ложное, но потому, что не открывает всей истины. Я допускаю, что во всех тех случаях, когда мы не соглашаемся с кем-нибудь, мы представляем оба решения вопроса; но так как мы можем верить только в один из них, то отсюда с очевидностью следует, что вера должна проводить некоторое различие между тем представлением, с которым мы соглашаемся, и тем, с которым не можем согласиться. Мы властны перемешивать, соединять, разделять, спутывать и изменять свои идеи тысячью различных способов, но до появления некоторого принципа, окончательно устанавливающего одно из этих различных сочетаний, у нас в действительности нет мнения, а так как этот принцип ничего не прибавляет к нашим предшествующим идеям, то он может только изменить наш способ их представления.
Все восприятия ума сводятся к двум классам, а именно к впечатлениям и идеям, которые отличаются друг от друга только различными степенями своей силы и живости. Наши идеи скопированы с наших впечатлений и воспроизводят их во всех частях. Желая как-нибудь изменить идею определенного объекта, вы можете только увеличить или уменьшить ее силу и живость. Если вы как-нибудь иначе измените ее, она будет уже воспроизведением иного объекта или впечатления. Тут дело обстоит так же, как с цветами. Определенный оттенок какого-нибудь цвета может приобрести иную степень живости или яркости, не подвергаясь никакому другому изменению. Но если вы подвергнете его какому-либо другому изменению, он перестанет быть тем же оттенком или цветом. Таким образом, поскольку вера только изменяет способ, согласно которому мы представляем объект, она может придать нашим идеям лишь большую силу и живость. Итак, мнение, или вера, может быть вполне точно определено как живая идея, связанная отношением, или ассоциированная, с наличным впечатлением[17].
Повторим вкратце те аргументы, которые приводят нас к этому заключению. Когда мы заключаем о существовании некоторого объекта на основании существования других объектов, какой-нибудь объект всегда должен быть налицо, или в памяти, или в восприятии, чтобы быть основой нашего заключения: ведь наш ум не может продолжать цепь своих заключений in infinitum. Разум никогда не может убедить нас в том, что существование одного объекта всегда заключает в себе существование другого; поэтому когда мы переходим от впечатления одного объекта к идее другого или к вере в этот другой, то побуждает нас к этому не разум, а привычка, или принцип ассоциации. Но вера – нечто большее, чем простая идея: это особый способ образования идеи, а так как одна и та же идея может быть изменена только путем изменения ее силы и живости, то из всего этого следует, что вера, согласно вышеизложенному определению, есть живая идея, вызываемая отношением к наличному впечатлению.
Этот акт нашего ума, который и образует веру в любое из фактических данных, был, по-видимому, до сих пор одной из величайших тайн философии, хотя никто и не подозревал, что объяснение его представляет какую-нибудь трудность. Что же касается меня, то я должен сознаться, что нахожу данный вопрос очень затруднительным; даже когда мне кажется, что я вполне понимаю сам вопрос, я затрудняюсь в выборе терминов для выражения своей мысли. Я заключаю с помощью индукции, которая кажется мне весьма убедительной, что мнение, или вера, не что иное, как идея, отличающаяся от фикции не по природе и не по расположению своих частей, а по способу, которым мы представляем ее. Но, желая выяснить этот способ, я с трудом нахожу слова, вполне соответствующие случаю, и вынужден сослаться на личное чувство каждого, чтобы дать ему совершенное представление об этой операции нашего ума. Идея, с которой мы соглашаемся, чувствуется нами иначе, чем фиктивная идея, которую доставляет нам одно воображение; это-то особое чувство я и стараюсь объяснить, называя его особой силой, живостью, прочностью, твердостью, стойкостью. Все это разнообразие терминов, которое может показаться очень нефилософским, рассчитано лишь на то, чтобы выразить тот акт ума, который делает для нас реальности более приобщенными к наличному существованию, чем фикции, придает им больший вес в наших мыслях и большее влияние на аффекты и воображение. Если мы придем к согласию относительно самой вещи, то спорить о терминах не будет нужды. Воображение распоряжается всеми своими идеями, оно может соединять, смешивать и разнообразить их каким угодно способом. Оно может представлять объекты со всеми обстоятельствами места и времени, может, так сказать, помещать их перед нашими глазами со всеми надлежащими красками совершенно так, как они могли бы существовать в действительности. Но поскольку воображение само по себе никогда не может перейти в веру, то очевидно, что вера состоит не в природе и не в порядке наших идей, но в способе, которым мы их представляем, и в том, как они воспринимаются умом. Я сознаюсь, что невозможно в совершенстве объяснить это восприятие или этот способ представления. Мы можем только прибегать к словам, выражающим нечто близко подходящее к нему, но самое верное и подобающее для него название – вера, термин, достаточно понятный каждому в обыденной жизни. Но и в философии мы не можем идти дальше утверждения, что это есть нечто воспринимаемое умом и отличающее идеи суждения от вымыслов воображения. Оно сообщает им больше силы и влияния, придает им большую значимость, запечатлевает их в уме и делает их руководящими принципами всех наших действий.
Это определение также окажется вполне согласным с личным чувством и опытом каждого. Нет ничего более очевидного, чем тот факт, что идеи, с которыми мы соглашаемся, более сильны, стойки и живы, нежели смутные грезы мечтателя. Если один человек, читая книгу, принимает нечто за вымысел, а другой – за истинное происшествие, то ясно, что оба получают одни и те же идеи в одном и том же порядке, причем недоверие одного и вера другого не мешают им придавать словам автора одно и то же значение. Слова эти порождают в обоих одни и те же идеи, хотя рассказ автора производит на них неодинаковое действие. Второй читатель составляет более живое представление о всех событиях, он глубже входит во все подробности, касающиеся действующих лиц, представляет себе их поступки, характеры, дружественные и неприязненные отношения, доходит даже до того, что представляет черты лица каждого, выражение и всю наружность; тогда как первый читатель, не верящий рассказу автора, представляет все эти подробности более слабо и бледно и вообще вряд ли получает от книги большое наслаждение, если не считать удовольствия, доставляемого ему ее стилем и искусной композицией.
Глава 8. О причинах веры
Объяснив таким образом природу веры и показав, что последняя есть живая идея, связанная с наличным впечатлением, перейдем теперь к рассмотрению того, какие принципы ее производят и что сообщает идее живость.
Я бы охотно установил в качестве общего правила науки о человеческой природе, что когда любое впечатление воспринимается нами, то оно не только переносит ум к связанным с этим впечатлением идеям, но и сообщает им часть своей силы и живости. Все операции ума в значительной степени зависят от состояния (disposition), в котором он находится, когда производит их; в зависимости от большей или меньшей приподнятости духа, от большей или меньшей сосредоточенности внимания и самому акту будет присуща большая или меньшая сила и живость. Поэтому, когда мы воспринимаем объект, возбуждающий и оживляющий мысль, каждый акт, совершаемый умом, будет сильнее и живее, пока длится это состояние. Но очевидно, что постоянство состояния нашего ума всецело зависит от объектов, которыми он занят, и что каждый новый объект дает животным духам (spirits) новое направление и изменяет его состояние; наоборот, если наш ум постоянно занят одним и тем же объектом или же легко и незаметно пробегает ряд объектов, связанных отношением, то его состояние сохраняется гораздо длительнее. Поэтому, после того как ум уже возбужден наличным впечатлением, он образует более живую идею связанных с ним объектов благодаря естественному переключению установки (disposition) с первого на второе. Смена объектов так беспрепятственна, что ум едва замечает ее и переходит к представлению идеи, связанной с впечатлением, со всей силой и живостью, заимствованной от впечатления.
Если, рассматривая природу отношения и ту легкость перехода, которая является его существенной чертой, мы сможем убедиться в реальности рассматриваемого явления, тем лучше. Но я должен сознаться, что при доказательстве столь важного принципа возлагаю главную надежду на опыт. Ввиду этого мы можем отметить в качестве первого опыта, пригодного для нашей настоящей цели, что при появлении портрета отсутствующего друга наша идея о нем заметно оживляется благодаря сходству, причем любой аффект, возбуждаемый этой идеей, будь то радость или печаль, приобретает новую силу и энергию. В произведении этого действия участвуют и отношение, и наличное впечатление. Если портрет не похож на нашего друга или по крайней мере не рассчитан на его изображение, он никогда не перенесет к нему нашу мысль. Если же портрет, равно как и лицо, изображаемое им, отсутствует, то хотя наш ум и может переходить от мысли об одном к мысли о другом, однако мы чувствуем, что идея скорее ослабевает, чем оживляется, вследствие подобного перехода. Нам доставляет удовольствие видеть портрет друга, когда этот портрет помещен перед нами, но, когда его удаляют от нас, мы предпочитаем представлять своего друга непосредственно, нежели посредством образа, столь же отдаленного и столь же смутно представляемого, как и изображаемое им лицо.
Церемониалы Римско-католической церкви можно считать такого же рода опытами. Приверженцы этого странного суеверия, когда их упрекают в актерстве, обычно оправдываются тем, что они чувствуют благодетельное влияние всех этих внешних движений, поз и действий, проявляющееся в оживлении их благочестия и усилении их рвения, которые бы иначе исчезли, будучи направлены исключительно на удаленные и нематериальные объекты. Мы отражаем предметы своей веры в чувственных символах и образах, говорят они, и придаем им благодаря непосредственному присутствию этих символов большую наглядность, чем та, которой мы могли бы достигнуть путем чисто интеллектуального рассмотрения и созерцания. Чувственные объекты всегда оказывают на воображение большее влияние, чем всякие другие, и легко передают это влияние тем идеям, с которыми они связаны и сходны. Я вывожу из подобных поступков и из этого рассуждения лишь то, что влияние сходства на оживление идей очень обычно; а так как в каждом случае и сходство, и наличное впечатление должны совпадать, то мы располагаем достаточным количеством опытных данных, для того чтобы доказать реальность вышеуказанного принципа.
Мы можем подкрепить эти опыты и опытами иного рода, рассматривая действия не только сходства, но и смежности. Известно, что расстояние уменьшает силу всякой идеи; при нашем приближении к какому-либо объекту, хотя бы последний был еще недоступен нашим чувствам, он оказывает на наш ум влияние, сходное с влиянием непосредственного впечатления[18]. Мысль о каком-нибудь объекте легко переносит нас к тому, что с ним смежно, но лишь непосредственное присутствие объекта делает это с наивысшей живостью. Когда я нахожусь на расстоянии нескольких миль от дома, то, что относится к нему, ближе затрагивает меня, чем когда меня отделяют от него двести лиг, хотя даже и на этом расстоянии мысль о чем-нибудь находящемся вблизи от моих друзей или родных, естественно, вызывает представление о них. Но так как в последнем случае оба объекта моего ума суть идеи, то, несмотря на легкость перехода от одной к другой, этот переход сам по себе не в состоянии придать большей живости ни той ни другой идее ввиду отсутствия непосредственного впечатления.
Нет сомнения в том, что причинность оказывает такое же влияние, как и оба других отношения – сходство и смежность. Суеверные люди любят реликвии святых и подвижников по той же причине, в силу которой они прибегают к символам или образам: они надеются с их помощью оживить свою набожность и получить более непосредственное и ясное представление о том примерном образе жизни, которому они стремятся подражать. Очевидно, что для набожных людей наилучшей реликвией святого будут предметы, сделанные им собственноручно; если же его одежда и мебель тоже рассматриваются с этой точки зрения, то это потому, что они некогда были в его распоряжении, что он передвигал их, пользовался ими. В силу сказанного их следует рассматривать как неполные результаты (effects) его деятельности, связанные со святым более краткой цепью следствий, чем какие-нибудь другие явления, на основании которых мы узнаем о реальности его существования. Это явление ясно доказывает, что наличное впечатление в связи с отношением причинности может оживить любую идею, а следовательно, и породить веру, или согласие, как она определена выше.
Но к чему нам искать другие аргументы для доказательства того, что наличное впечатление в связи с отношением или переходом воображения может оживить любую идею, когда для этой цели оказывается вполне достаточным один пример наших заключений из причины и действия? Очевидно, что у нас должна быть идея всякого факта, в который мы верим. Очевидно, что эта идея возникает лишь из отношения к наличному впечатлению. Очевидно, что вера ничего не прибавляет к идее, но лишь изменяет наш способ представления ее, делая ее более сильной и живой. Наше заключение о влиянии отношения является непосредственным следствием всех этих предпосылок, причем каждая из них кажется мне правильной и безошибочной. В эту умственную операцию не входит ничего, кроме наличного впечатления, живой идеи и отношения или же ассоциации в воображении между впечатлением и идеей, так что ошибки нельзя и подозревать.
Чтобы полнее осветить весь этот вопрос, рассмотрим его как проблему естественной философии, которую мы должны разрешить при помощи опыта и наблюдения. Предположим, что передо мной некоторый объект, из которого я вывожу известные следствия, образуя при этом идеи, в которые я, как говорится, верю или которые утверждаю. В данном случае очевидно следующее: хотя бы мы и думали, что объект, воспринимаемый чувствами, и другой объект, о существовании которого я заключаю с помощью рассуждения, влияют друг на друга благодаря свойственным им особым силам или качествам, но так как рассматриваемое нами сейчас явление веры – исключительно внутреннее явление, то эти силы и качества, будучи совершенно неизвестны нам, не могут участвовать в его произведении. Истинной и реальной причиной идеи и сопровождающей ее веры нужно считать наличное впечатление. Итак, мы должны постараться открыть при помощи опыта те особые качества, которые дают возможность производить такое необычное действие.
Прежде всего я замечаю, что наличное впечатление не обладает этим действием ввиду свойственной ему силы и действенности и, будучи взято в отдельности как единичное восприятие, ограничено данным моментом. Я вижу, что впечатление, из которого я не могу вывести никакого заключения при первом его появлении, может стать основанием для веры позднее, когда я познакомлюсь на опыте с его обычными следствиями. Для этого необходимо наблюдать одно и то же впечатление в ряде прошлых примеров, а также наблюдать его постоянную связь с каким-нибудь другим впечатлением. Это [положение] подтверждается таким множеством опытов, что не подлежит ни малейшему сомнению.
На основании другого наблюдения я заключаю, что вера, сопровождающая наличное впечатление и порождаемая некоторым количеством прошлых впечатлений и соединений, возникает непосредственно, без всякого нового акта разума или воображения. Я могу быть уверен в этом, потому что никогда не сознаю подобного акта и не нахожу в разбираемом явлении ничего такого, что могло бы послужить для него основанием. Но так как мы называем привычкой все, что возникает в силу повторения в прошлом без помощи нового рассуждения или заключения, то мы можем установить в качестве достоверной истины, что вера, сопровождающая любое наличное впечатление, происходит исключительно из этого источника. Когда мы привыкаем видеть два впечатления соединенными друг с другом, появление одного из них или же идея его тотчас же переносят нас к идее другого.
Чувствуя себя совершенно удовлетворенным в данном отношении, я предпринимаю третий ряд опытов с целью узнать, потребуется ли для того, чтобы произвести феномен веры, еще что-нибудь кроме привычного перехода. Поэтому я заменяю первое впечатление идеей и замечаю, что хотя привычный переход к коррелятивной идее и остается, но ни веры, ни убеждения в настоящем случае уже нет. Таким образом, наличное впечатление абсолютно необходимо для рассматриваемого нами акта. Сравнив же после этого впечатление и идею и заметив, что их единственное различие сводится к различию в степенях их силы и живости, я вывожу отсюда заключение, что вера есть более живое и интенсивное представление идеи, порождаемое ее отношением к наличному впечатлению.
Таким образом, всякое вероятное рассуждение не что иное, как разновидность ощущения. Не только в поэзии и музыке, но и в философии мы должны следовать своему вкусу и чувству. Когда я убежден в каком-нибудь принципе, это значит только, что известная идея особенно сильно действует на меня. Когда я отдаю преимущество одной цепи аргументов перед другой, я только решаю на основании чувства, какая из них имеет более сильное влияние на меня. Между объектами нет доступной нашему наблюдению связи; и только при помощи действующей на воображение привычки, а не какого-то иного принципа мы можем вывести из явления одного объекта заключение о существовании другого.
Не мешает отметить здесь, что прошлый опыт, от которого зависят все наши суждения о причинах и действиях, может действовать на наш ум так неприметно, что его влияние останется совершенно не замеченным нами и даже до некоторой степени неизвестным нам. Когда человек останавливается, встретив на своем пути реку, он предвидит те последствия, которые имело бы его дальнейшее движение вперед, знание же этих последствий дает ему прошлый опыт, знакомящий его с некоторыми определенными соединениями причин и действий. Но можем ли мы думать, что он размышляет в данном случае о прошлом опыте и вспоминает случаи, очевидцем которых был или о которых слышал, с целью представить себе действие воды на живой организм? Конечно нет; не таков метод его рассуждения. Идея погружения так тесно связана с идеей воды, а идея захлебывания – с идеей погружения, что наш ум совершает переход без помощи памяти. Привычка действует, прежде чем мы успеваем подумать. Объекты кажутся столь неотделимыми друг от друга, что мы не медлим ни минуты, переходя от одного к другому. Но так как переход этот обусловливается опытом, а не какой-нибудь первичной связью идей, то мы необходимо должны признать, что опыт может порождать веру и суждение о причинах и действиях с помощью некоторой скрытой операции, и притом так, что мы ни разу об этом даже и не подумаем. Тем самым устраняется последний предлог для утверждения, будто наш ум при помощи размышления убеждается в принципе, гласящем: случаи, с которыми мы еще не познакомились на опыте, необходимо должны быть сходны с теми, которые мы знаем из опыта, ибо мы видим из сказанного, что рассудок или воображение могут выводить заключения из прошлого опыта, даже и не думая о нем, а тем более не устанавливая никакого принципа относительно прошлого опыта и не размышляя об этом принципе.
Вообще мы можем заметить, что в случае наиболее установленных и однообразных соединений причин и действий, таких как тяготение, толчок, плотность и тому подобное, ум никогда преднамеренно не рассматривает прошлого опыта, зато в случае более редких и необычайных ассоциаций объектов ум может оказать помощь привычке и переходу идей путем подобного размышления. Иногда мы даже видим, что размышление порождает веру независимо от привычки или, выражаясь точнее, что размышление порождает привычку косвенным и искусственным образом. Поясню сказанное. Известно, что не только в философии, но даже и в обыденной жизни мы можем достигнуть знания какой-нибудь определенной причины при помощи единичного опыта, если только последний будет произведен осмотрительно и при тщательном устранении всех посторонних и излишних обстоятельств. Далее, поскольку после одного такого опыта ум при появлении причины или действия может вывести заключение относительно существования коррелята того или другого и поскольку привычка никогда не может быть приобретена на основании только одного примера, то можно думать, что в данном случае веру нельзя рассматривать как действие привычки. Но трудность эта исчезнет, если мы примем во внимание следующее: хотя, по предположению, мы только один раз познакомились на опыте с некоторым определенным действием, однако мы на многих миллионах опытов могли убедиться в [истинности] принципа, что одинаковые объекты, поставленные в одинаковые условия, всегда будут производить одинаковые действия, а так как этот принцип установлен благодаря достаточной привычке, то он придает очевидность и устойчивость любому мнению, к которому может быть применен. Связь идей не становится привычной после одного опыта, но связь эту охватывает другой привычный принцип, а это снова приводит нас к нашей гипотезе. Мы всегда переносим свой опыт на случаи, которых еще не знаем из опыта, переносим явно или тайно, прямо или косвенно.
Прежде чем покончить с данным вопросом, я должен заметить, что очень трудно говорить об операциях нашего ума с полной и подобающей точностью, потому что в обыденной речи между ними редко проводится надлежащее различие и обычно одним именем называется все приблизительно напоминающее друг друга. Поскольку для автора это почти неизбежный источник неясности и путаницы, то у читателя он может возбудить сомнения и возражения, которые иначе никогда бы не пришли ему в голову. Так, мое общее положение, гласящее, что мнение, или вера, не что иное, как более сильная и живая идея, вызванная связанным с ней наличным впечатлением, благодаря некоторой двусмысленности слов «сильный» и «живой» может дать повод к следующему возражению. Могут сказать, что поводом к заключению может явиться не только впечатление, но и идея, особенно на основании моего принципа, гласящего, что все наши идеи происходят от соответствующих впечатлений. Предположим, что я образую в данную минуту идею, причем соответствующее ей впечатление забыто мной; я могу заключить на основании этой идеи, что такое впечатление некогда существовало, а так как это заключение сопровождается верой, то могут спросить: откуда же проистекают качества силы и живости, составляющие эту веру? На это я немедля отвечу: от наличной идеи. Ибо в силу того, что эта идея рассматривается здесь не как представитель (representation) некоторого отсутствующего объекта, а как реальное восприятие нашего ума, которое мы непосредственно сознаем, она должна быть способна сообщить всему, что с ней связано, то самое качество – назовем ли мы его твердостью, устойчивостью, силой или живостью, – с которым наш ум воспринимает ее и которое убеждает его в ее существовании в данный момент. Идея заменяет в этом случае впечатление и оказывается совершенно тождественной последнему, по крайней мере для нашей нынешней цели.
В силу тех же оснований нас не должно удивлять, если мы услышим о воспоминании идеи, т. е. об идее идеи, и о том, что ее сила и живость превосходят смутные образы (conceptions) фантазии. Думая о наших прошлых мыслях, мы не только рисуем себе объекты, о которых мыслили, но и представляем акт, производившийся нашим умом при этом мышлении, – то je-ne-scai-quoi, которое невозможно ни определить, ни описать, но которое каждый достаточно понимает. Легко представить себе, что когда память доставляет нам идею о таком акте и воспроизводит ее как прошлую, то этой идее присуща большая сила и устойчивость, чем той прошлой мысли, о которой мы думаем, не помня [акта ее производства].
После всего сказанного всякий поймет, как мы можем образовать идею впечатления и идею идеи и верить в существование этого впечатления и этой идеи.
Глава 9. О действиях других отношений и других привычек
Сколь бы убедительными ни казались нам приведенные выше аргументы, мы должны не удовлетвориться ими, а рассмотреть вопрос со всех сторон с целью найти какие-нибудь новые точки зрения, исходя из которых можно проиллюстрировать и подтвердить такие необычные и в то же время такие основательные принципы. Добросовестная нерешительность при принятии всякой новой гипотезы – настроение, столь похвальное для философа и столь необходимое в поисках истины, что ему стоит уступить, а оно требует привести всевозможные аргументы, которые могут подтвердить [точку зрения] философа, а также устранить всякие возражения, которые могут прервать ход его доказательств.
Я уже не раз замечал, что кроме причины и действия еще два отношения – сходства и смежности – следует рассматривать как принципы ассоциации мыслей, способные переносить воображение от одной идеи к другой. Я отмечал также, что когда один из двух объектов, связанных друг с другом при помощи какого-либо из этих отношений, непосредственно наличен в памяти или чувствах, то наш ум не только переходит к его корреляту с помощью ассоциирующего принципа, но, кроме того, представляет этот коррелят с особой силой и энергией благодаря совместному действию этого принципа и наличного впечатления. Все это я отмечал для того, чтобы подтвердить с помощью аналогии мое объяснение наших суждений относительно причины и действия. Но этот самый аргумент может, пожалуй, обратиться против меня же и стать возражением против моей гипотезы, вместо того чтобы служить ее подтверждением. Ведь мне могут сказать, что если все части моей гипотезы истинны, т. е. если три указанных вида отношений объясняются одними и теми же принципами, если их действия, выражающиеся в усилении и оживлении наших идей, одинаковы и если вера не что иное, как более сильное и живое представление идеи, то отсюда должно бы следовать, что этот умственный акт может быть результатом не только отношения причины и действия, но и отношений смежности и сходства. Но так как мы узнаем из опыта, что веру вызывает только причинность и что мы лишь тогда можем сделать заключение от одного объекта к другому, когда они связаны этим отношением, то отсюда можно заключить, что в нашем рассуждении есть какая-то ошибка, приводящая нас к таким трудностям.
Таково возражение; посмотрим теперь, каков ответ на него. Очевидно, что всякая наличная в памяти [идея], которая напоминает непосредственное впечатление по живости своего воздействия на ум, должна играть важную роль во всех операциях нашего ума и должна быть легко отличима от простых фикций воображения. Из этих впечатлений или идей памяти мы образуем своего рода систему, охватывающую все то, что мы помним как воспринятое либо внутренним восприятием, либо внешними чувствами, и каждую частность этой системы наряду с наличными впечатлениями называем обычно реальностью. Но наш ум не останавливается на этом. Обнаружив, что с этой системой восприятий в силу привычки или, если хотите, в силу отношения причины и действия связана другая система, ум переходит к рассмотрению входящих в них идей, а так как ум чувствует, что он в некотором роде вынужден рассматривать какие-то определенные идеи и что привычка или отношение, принуждающее его к этому, не допускают ни малейшего изменения, то он соединяет эти идеи в отдельную систему, которую также удостаивает наименования системы реальностей. Первая из этих систем является предметом памяти и чувств, вторая – предметом суждения (judgement).
При помощи этого последнего принципа мы заселяем мир, знакомясь с такими предметами, которые из-за отдаленности во времени и пространстве находятся вне сферы наших чувств и памяти. С его помощью я рисую в своем воображении вселенную и устремляю внимание на любую из ее частей. Я образую идею Рима, хотя не вижу и не помню его; но идея эта связана с такими впечатлениями, которые я помню из разговоров, а также из книг путешественников и историков. Этой идее Рима я приписываю известное положение по отношению к идее объекта, называемого мной земным шаром, и присоединяю к ней представление об определенном управлении, определенной религии и определенных обычаях. Я бросаю взгляд назад и рассматриваю основание Рима, различные революции, происшедшие в нем, успехи и неудачи. Все это и остальное, во что я верю, не что иное, как идеи, но сила и строго определенный порядок этих идей, возникающие из привычки и отношения причины и действия, отличают их от других идей, являющихся простым порождением фантазии.
Что же касается влияния смежности и сходства, то мы можем заметить следующее: если объект, смежный другому объекту и сходный с ним, входит в указанную систему реальностей, то эти два отношения, несомненно, содействуют отношению причины и действия, т. е. с особой силой запечатлевают в воображении идею, входящую в это отношение. На этом я остановлюсь подробнее, а пока добавлю к своему замечанию следующее: даже когда объект, входящий в указанное отношение, только вымышлен, отношение все же способствует оживлению идеи и усилению ее влияния. Поэт, несомненно, сможет дать особенно яркое описание Елисейских Полей, если он вдохновит свое воображение видом прекрасного луга или сада; но в другой раз он может в фантазии перенестись в эти сказочные области и таким образом оживить свое воображение при помощи вымышленной смежности.
Но хотя я и не могу совершенно отрицать подобного рода воздействие отношений смежности и сходства на воображение, легко заметить, что влияние их, когда они действуют одни, очень слабо и неопределенно. Если отношение причины и действия необходимо, чтобы уверить нас в любом реальном существовании, то эта уверенность необходима, чтобы придать силу двум остальным отношениям. Ведь если при появлении какого-нибудь впечатления мы не только воображаем некоторый другой объект, но и произвольно по собственному желанию и усмотрению придаем ему определенное отношение к указанному впечатлению, все это оказывает лишь небольшое влияние на ум и не дает никакого основания для того, чтобы при возвращении этого впечатления мы были вынуждены ставить тот же объект в то же отношение к нему. Нет никакой необходимости, чтобы ум вообще воображал какие-либо сходные и смежные объекты, а когда он их воображает, то столь же мало необходимо, чтобы он всегда придерживался тех же объектов, не изменяя и не разнообразя их. И действительно, подобные вымыслы так мало обоснованы, что наш ум может быть побуждаем к тому, чтобы образовать их разве только капризом, а так как этот принцип очень изменчив и неопределенен, то он и не может никогда действовать с достаточной степенью силы и постоянства. Наш ум предвидит и предвосхищает изменение; уже с первого мгновения он чувствует неустойчивость своих актов и слабость своей власти над объектами. Но если это несовершенство весьма ощутимо уже в каждом единичном случае, то оно еще больше увеличивается в результате опыта и наблюдения, когда мы сравниваем различные вспоминающиеся нам случаи и образуем общее правило: не доверять мгновенным вспышкам света, возникающим в воображении благодаря вымышленным отношениям сходства и смежности.
Отношению причины и действия присущи все противоположные преимущества. Связанные посредством него объекты устойчивы и неизменны; впечатления памяти никогда не изменяются в значительной степени; и каждое впечатление влечет за собой определенную идею, которая как нечто устойчивое и реальное, достоверное и неизменное занимает определенное место в воображении. Мысль всегда бывает вынуждена переходить от впечатления к идее, и притом от определенного впечатления к определенной идее, без всякого выбора или колебания.
Но, не довольствуясь устранением указанного возражения, я постараюсь извлечь из него доказательство в пользу выдвинутой мной доктрины. Правда, смежность и сходство производят [на воображение] гораздо меньшее действие, чем причинность, но все же они производят некоторое действие и усиливают нашу уверенность в любом мнении, а также живость любого представления. Если это может быть доказано на нескольких новых примерах кроме тех, которые мы уже отметили, то это будет немаловажным аргументом в пользу того, что вера не что иное, как живая идея, связанная с наличным впечатлением.
Начнем со смежности. Как среди магометан, так и среди христиан было замечено, что паломники, видевшие Мекку и Святую землю, всегда оказывались впоследствии более стойкими и ревностными верующими, чем те, кто не пользовался этими преимуществами. Человек, в памяти которого воскресает живой образ Красного моря, пустыни, Иерусалима или Галилеи, не может сомневаться в чудесных событиях, о которых повествуют Моисей и евангелисты. Живая идея этих мест способствует легкому переходу к фактам, которые предполагаются связанными с данными местами отношением смежности, и усиливает веру, усиливая живость представления. Воспоминание об этих полях и реках оказывает на простого человека такое же влияние, как новый аргумент, и в силу тех же причин.
То же замечание можно сделать и относительно сходства. Мы уже отметили, что наше заключение от наличного объекта к его отсутствующей причине или действию никогда не основывается на тех качествах, которые мы наблюдаем в этом объекте как таковом, или, другими словами, что невозможно определить иначе чем с помощью опыта, что будет следствием некоторого явления или что ему предшествовало. Но, хотя это настолько самоочевидно, что кажется не требующим никаких доказательств, некоторые философы воображали, будто существует очевидная причина передачи движения и разумный человек может непосредственно выводить движение одного тела из толчка, производимого другим, не прибегая к прошлым наблюдениям. Легко, однако, доказать ложность этого мнения, ибо если подобное заключение может быть выведено из одних идей тела, движения и толчка, то оно должно быть равнозначно демонстративному доказательству и подразумевать абсолютную невозможность противоположного предположения. Следовательно, всякое действие, кроме передачи движения, заключает в себе формальное противоречие и не только не может существовать, но и не может быть представлено. Однако мы тотчас же можем убедиться в противном, образовав ясную и последовательную идею движения одного тела к другому, а затем идею его покоя тотчас после соприкосновения или его возвращения по той же линии, по которой оно двигалось вперед, его уничтожения, его движения по кругу или по эллипсу – словом, идеи бесконечного числа других изменений, которым указанное тело, по нашему предположению, может подвергнуться. Все эти предположения последовательны и естественны; причина же, в силу которой мы воображаем, что передача движения более последовательна и естественна, чем указанные предположения, равно как и всякие другие естественные действия, заключается в том отношении сходства между причиной и действием, которое присоединяется здесь к опыту и связывает объекты самым тесным и интимным образом, заставляя нас воображать, будто последние абсолютно нераздельны. Таким образом, влияние сходства оказывается таким же, как и влияние опыта, или же аналогичным ему; а так как единственное непосредственное действие опыта – ассоциирование наших идей друг с другом, то отсюда следует, что всякая вера происходит, согласно нашей гипотезе, от ассоциаций идей.
Все занимающиеся оптикой признают, что глаз всегда видит одинаковое число физических точек и картина, которая предстает перед глазами человека, стоящего на вершине горы, не больше той, которую он видит, будучи заперт на самом тесном дворе или в самой тесной комнате. Только с помощью опыта заключает он о величине объекта по некоторым особенным качествам образа, и это заключение рассудка (inference of the judgement) он смешивает с ощущением, как часто бывает в других случаях. Но очевидно, что вывод рассудка в данном случае живее, чем в наших обычных рассуждениях, и что человек получает более живое представление об обширном протяжении океана от того образа, который он воспринимает зрением, стоя на вершине высокого мыса, чем от слухового восприятия гула волн. Величие океана возбуждает в нем более сильное удовольствие, что доказывает большую живость идеи, и он смешивает свое суждение с ощущением, что является новым доказательством того же. Но так как вывод одинаково несомненен и непосредствен в обоих случаях, то более высокая степень живости нашего представления в одном случае может вызываться только тем, что при выводе заключения из зрительного восприятия между образом и объектом, о котором мы заключаем, кроме привычного соединения есть еще и сходство, которое подкрепляет их отношение и более легко и естественно переносит живость впечатления на связанную с ним идею.
Из слабостей, свойственных человеческой природе, наиболее всеобщей и бросающейся в глаза является та, которую обычно называют доверчивостью, иначе говоря, крайняя готовность верить свидетельствам других людей; слабость эта также весьма естественно объясняется влиянием сходства. Наша вера в какой-нибудь факт на основании свидетельств людей происходит из того же источника, что и наши заключения от причин к действиям или от действий к причинам; только ознакомление на опыте с принципами, управляющими человеческой природой, может убедить нас в правдивости людей. Но хотя опыт является истинным мерилом этого суждения, равно как и всех других, мы редко руководствуемся им безусловно: нам присуще поразительное стремление верить во все, что рассказывают, даже когда это касается привидений, волшебств и чудес, как бы это ни противоречило нашему ежедневному опыту и наблюдению. Слова или речи других людей находятся в тесной связи с определенными идеями в их уме, а эти идеи находятся, в свою очередь, в связи с фактами или объектами, представителями которых они являются. Обычно мы очень преувеличиваем эту связь и она вынуждает нас соглашаться не только с тем, что оправдывается опытом, а это может быть объяснено только сходством между идеями и фактами. Другие действия указывают на свои причины лишь косвенным образом, тогда как свидетельства людей делают это прямо, в силу чего их следует рассматривать не только как действия, но и как образы. Поэтому неудивительно, что мы так поспешно выводим из них заключения и в своих суждениях об этих свидетельствах меньше руководствуемся опытом, чем в суждениях о любом ином предмете.
Если сходство в связи с причинностью подкрепляет наши заключения, то весьма значительный недостаток его способен почти совершенно их разрушить. Ярким примером этого является общая беззаботность и тупость людей в вопросе о будущей жизни; проявляемое ими здесь упрямое неверие равносильно той слепой доверчивости, которую они обнаруживают в других случаях. И действительно, нет ничего более заслуживающего удивления ученых и сожаления благочестивых, чем наблюдение над тем, как небрежно относится большинство людей к ожидающему их состоянию, и многие выдающиеся богословы не без основания решались утверждать, что, хотя у простых людей и нет ясно сформулированных принципов неверия, это не мешает им быть в душе истинно неверующими и не обладать ничем таким, что можно назвать верой в вечное существование души. В самом деле, рассмотрим, с одной стороны, то, что так красноречиво излагалось богословами относительно значения вечности, имея в виду следующее: хотя в риторике и приходится всегда считаться с некоторым преувеличением, однако в данном случае следует признать самые смелые фигуры бесконечно уступающими описываемому предмету. Примем, с другой стороны, во внимание изумительную беспечность людей в данном отношении и спросим: неужели люди действительно верят в то, что вбивают им в голову [богословы] и что они якобы признают? Ответ, очевидно, будет отрицательным. Так как вера есть умственный акт, порождаемый привычкой, неудивительно, что недостаток сходства разрушает то, что создано привычкой, и ослабляет силу идеи настолько же, насколько этот последний принцип увеличивает ее. Будущая жизнь настолько чужда нашему пониманию, а наше представление о том, как мы будем существовать после разрушения тела, настолько смутно, что, как бы сильны ни были сами по себе все те доводы, которые мы можем изобрести, и как бы их ни подкрепляло воспитание, они не помогают преодолеть указанное препятствие людям со слабым воображением и не придают достаточного авторитета и силы соответствующей идее. Я скорее готов приписать это неверие слабости нашей идеи будущего существования, слабости, происходящей от недостатка сходства этой идеи с настоящей жизнью, чем факту отдаленности этого будущего существования. Ибо, по моим наблюдениям, люди всегда сильно заботятся о том, что может случиться после их смерти, если только дело касается этого мира; и мало таких людей, которые во всякое время были бы совершенно равнодушны к своему имени, своему семейству, друзьям и родине.
И действительно, недостаток сходства в данном случае так основательно разрушает веру, что, за исключением тех немногих лиц, которые в результате хладнокровного размышления о важности данного вопроса постарались при помощи постоянного обдумывания запечатлеть в своем уме аргументы в пользу будущей жизни, едва ли существуют люди, верящие в бессмертие души настолько, чтобы последнее могло стать для них предметом истинного и непоколебимого суждения подобно хотя бы свидетельствам путешественников и историков. Это очень ясно видно в тех случаях, когда людям приходится сравнивать удовольствия и страдания, награды и наказания настоящей и будущей жизни, даже если дело не касается их лично и никакие бурные страсти не извращают их суждения. Католики, несомненно, самая ревностная секта во всем христианском мире, а между тем среди наиболее разумных приверженцев этого исповедания вы найдете немного таких лиц, которые не порицали бы жестокости и варварства Порохового заговора или же Варфоломеевской резни, несмотря на то что первый замышлялся против тех самых людей, которых они без всяких колебаний приговаривают к вечным, нескончаемым мучениям, а вторая была совершена над такими же людьми. В оправдание такой непоследовательности мы можем лишь сказать, что католики в действительности не верят в собственные утверждения относительно будущей жизни; и наилучшим доказательством этого является указанная непоследовательность.
Мы можем прибавить к сказанному следующее замечание: в религиозных делах ощущение ужаса доставляет людям удовольствие и наибольшей популярностью пользуются те проповедники, которые пробуждают в нас самые тяжелые и мрачные аффекты. В обычных житейских делах, когда мы чувствуем всю серьезность вопроса и проникнуты ощущением этой серьезности, ничто не может быть более неприятным, чем страх и ужас: эти чувства могут доставить нам удовольствие только в драматических представлениях и религиозных беседах. В последних случаях воображение беспечно отдыхает, [сосредоточившись] на указанной идее, аффекты же, смягченные недостатком веры в предмет, производят лишь приятное действие, оживляя наш ум и способствуя сосредоточению внимания.
Наша гипотеза получит новое подтверждение, если мы рассмотрим действие других видов привычки и других отношений. Чтобы понять это, мы должны принять во внимание, что привычка, к которой я свожу всякую веру и рассуждение, может действовать на ум, т. е. усиливать идею, двумя различными способами. Предположим, что в своем прошлом опыте мы находили два объекта всегда связанными друг с другом; очевидно, что при появлении одного из этих объектов в виде впечатления мы в силу привычки должны легко переходить к идее того объекта, который обычно сопровождает первый; с помощью же наличного впечатления и легкого перехода мы должны представлять эту идею сильнее и живее, чем любой смутный и мимолетный образ фантазии. Но предположим далее, что какая-нибудь единичная идея часто появляется в уме без всех этих особых, почти искусственных приготовлений; такая идея должна постепенно приобрести способность легко возникать и силу, причем она будет отличаться от всякой новой и непривычной идеи как своей устойчивостью, так и легкостью своего появления. Вот единственная черта, в которой согласуются оба указанных вида привычки; и если окажется, что их действие на наше суждение сходно и пропорционально [их силе], то мы, конечно, будем правы, заключив отсюда, что изложенное выше объяснение этой способности удовлетворительно. Но разве мы сможем усомниться в совпадении влияния этих видов привычки на суждение после того, как рассмотрим природу и действия воспитания?
Все мнения и понятия о вещах, к которым мы привыкли с детства, пускают корни так глубоко, что весь наш разум и опыт не в силах искоренить их, причем влияние этой привычки не только приближается к влиянию постоянной и нераздельной связи причин и действий, но во многих случаях и превосходит его. В данном случае мы уже не должны довольствоваться утверждением, что живость идеи производит веру, но должны утверждать, что первая и вторая – одно и то же. Частое повторение любой идеи запечатлевает последнюю в воображении, но само по себе оно никогда не могло бы произвести веры, если бы этот акт нашего ума в силу первичной организации нашей природы был связан только с рассуждением и сравнением идей. Привычка может привести нас к какому-нибудь неправильному сравнению идей – вот самое большое из ее действий, какое мы только можем себе представить; но она, безусловно, никогда не могла бы ни заменить это сравнение, ни произвести какой-либо умственный акт, по природе своей сродный последнему принципу.
Человек, потерявший ногу или руку вследствие ампутации, долгое время спустя пытается пользоваться этими членами. После кончины какого-нибудь человека обычно приходится слышать от всех его домашних, в особенности же от слуг, что они с трудом верят в его смерть и воображают, будто он находится в своей комнате или в каком-нибудь другом месте, где его привыкли видеть. Я нередко слышал в разговоре, когда речь шла о лице, чем-либо знаменитом, как кто-нибудь незнакомый с ним говорил: «Я никогда не видел такого-то, но мне почти представляется, что я его видел, так часто я слышал, как о нем говорили». Все это примеры одного рода.
Если мы будем рассматривать этот основанный на воспитании аргумент в надлежащем свете, он окажется очень убедительным, тем более что в основании его лежит самое обыкновенное из всех явлений, какие мы только можем встретить. Как я уверен, при ближайшем рассмотрении окажется, что более половины мнений, преобладающих среди людей, обязаны своим происхождением воспитанию и принципы, принимаемые нами безотчетно, одерживают верх над теми, которые обязаны своим происхождением или абстрактному рассуждению, или опыту. Подобно тому как лжецы, часто повторяя свои вымыслы, наконец начинают помнить их [как нечто действительно происходившее], так и рассудок или, вернее, воображение может тем же способом столь сильно запечатлевать в себе идеи и представлять их столь ясно, что они будут действовать на ум так же, как те идеи, которые доставляют нам чувства, память или разум. Но ввиду того что воспитание – искусственная, а не естественная причина и что его правила часто противоречат разуму, а в различное время и в различных местах даже и друг другу, оно никогда не пользовалось признанием философов. Между тем в действительности воспитание зиждется почти на том же основании, что и наши заключения о причинах и действиях, т. е. на привычке и повторении[19].
Глава 10. О влиянии веры
Но хотя воспитание и отвергается философией как ошибочное основание для согласия с каким-нибудь мнением, оно тем не менее играет преобладающую роль в мире и является причиной того, что всем теориям вначале грозит опасность быть отвергнутыми в силу их новизны и необычности. Быть может, такая же участь постигнет и то, что я высказал здесь о вере; и, хотя приведенные мной доказательства кажутся мне лично вполне убедительными, я не надеюсь приобрести многочисленных сторонников. Вряд ли удастся когда-либо убедить людей в том, что такие важные по значению действия могут вытекать из принципов, по-видимому, столь незначительных и что огромное большинство наших рассуждений наряду со всеми нашими действиями и страстями может быть выведено не из чего иного, как из привычки и навыка. Чтобы предупредить эти возражения, я несколько предвосхищу то, что более подобало бы рассматривать впоследствии, когда мы перейдем к изучению аффектов и чувства прекрасного.
Человеческому уму присуще восприятие страдания и удовольствия как главной пружины, главного движущего начала всех его действий. Но есть два способа появления страдания и удовольствия в уме, причем действия одного из этих способов весьма отличны от действий другого. Страдание и удовольствие могут появиться или в виде действительно ощущаемого впечатления, или только в идее, как, например, теперь, когда я о них упоминаю. Очевидно, что влияние их на наши действия далеко не одинаково в том и другом случае. Впечатления всегда побуждают душу к активности, и притом в самой сильной степени, но не всякая идея оказывает на нее такое же действие. Природа проявила в данном случае осторожность и, по-видимому, тщательно избегала неудобства обеих крайностей. Если бы только впечатления действовали на нашу волю, мы в каждый момент своей жизни подвергались бы величайшим несчастьям, потому что, несмотря на предвидение их приближения, не были бы снабжены природой какими-либо принципами действия, которые могли бы заставить нас избегать их. С другой стороны, если бы каждая идея влияла на наши действия, это ненамного улучшило бы наше положение, ибо наша мысль так непостоянна и деятельна, что всевозможные образы, в особенности же образы разных благ и зол, всегда мелькают в нашем уме; и если бы на него действовало всякое праздное представление такого рода, он никогда не знал бы ни минуты мира и покоя.
Поэтому природа избрала середину и, предоставив силу, [необходимую, чтобы] приводить в действие волю, не каждой идее блага и зла, она в то же время не вполне лишила эти идеи подобного влияния. Если какая-либо праздная фикция не оказывает [на нас] никакого влияния, то, как мы знаем из опыта, идеи тех объектов, в настоящее или будущее существование которых мы верим, производят, хотя и в меньшей степени, то же действие, что и непосредственно ощущаемые и воспринимаемые впечатления. Таким образом, действие веры состоит в том, чтобы поднять простую идею на тот же уровень, что и впечатления, и сообщить ей одинаковое влияние на страсти. Действие же это она может произвести, приближая идею к впечатлению по силе и живости. Ведь если различие в степени силы составляет все первоначальное различие между впечатлением и идеей, то, следовательно, оно же должно быть и источником всех различий в действиях этих восприятий, а полное или частичное их устранение должно быть причиной всякого нового сходства между этими действиями. Каждый раз, когда мы можем приблизить идею по силе и живости к впечатлениям, она подражает им и в своем влиянии на ум; и, наоборот, когда идея подражает влиянию впечатлений, как, например, в разбираемом случае это происходит вследствие того, что она приближается к ним по силе и живости. Стало быть, если вера заставляет идею подражать действиям впечатлений, она должна делать ее сходной с последними в указанных качествах, и, значит, она не что иное, как более живое и интенсивное представление любой идеи. Сказанное может в одно и то же время служить добавочным аргументом в пользу предложенной теории и дать нам представление о том, каким образом наши рассуждения о причинности в состоянии действовать на волю и страсти.
Подобно тому как вера абсолютно необходима, чтобы возбуждать наши аффекты, так и аффекты, в свою очередь, весьма благоприятствуют вере; и не только факты, возбуждающие приятные эмоции, но часто и такие, которые причиняют страдание, именно в силу этого легче становятся объектами веры и мнения. Трусливый человек, легко поддающийся страху, охотно доверяет каждому рассказу об опасности, а человек, склонный к печали и меланхолии, очень легко верит всему, что разжигает преобладающий в нем аффект. Как только мы воспринимаем объект, способный затронуть наше чувство, он тотчас же начинает тревожить нас и возбуждать в нас некоторую степень соответствующего ему аффекта, особенно у тех лиц, которые имеют естественную склонность к нему. Эмоция эта легко переходит на воображение и, распространяясь на идею затронувшего нас объекта, заставляет нас образовывать эту идею с большей силой и живостью, а следовательно, и соглашаться с ней, что соответствует вышеизложенной теории. Действие восхищения и удивления тождественно действию других аффектов; этим объясняется тот факт, что шарлатаны и прожектеры благодаря своим широковещательным обещаниям встречают больше веры у простолюдинов, чем встретили бы они, оставаясь в пределах умеренности. Первоначальное удивление, естественно вызываемое их чудесными рассказами, овладевает всей душой слушающего и так оживляет и оживотворяет идею, что она делается сходной с заключениями, которые мы выводим из опыта. Это тайна, с которой мы, быть может, уже немного познакомились и в которую мы будем иметь случай глубже проникнуть по мере продвижения нашего трактата.
После этого объяснения влияния веры на страсти мы найдем менее затруднительным и объяснение ее действий на воображение, какими бы необычайными они нам ни казались. Несомненно, что мы не можем получать удовольствие от разговора, когда наш рассудок не соглашается с теми образами, которые предстают перед нашим воображением. Беседа с людьми, привыкшими лгать, хотя бы и в маловажных делах, никогда не доставляет нам удовольствия, в силу того что идеи, которые предлагают нам эти люди, не сопровождаясь верой, не производят впечатления на наш ум. Даже поэты, эти лжецы по профессии, всегда стараются придать своим фикциям облик правды; если же они совершенно не заботятся об этом, произведения их, как бы остроумны они ни были, никогда не доставляют нам большого удовольствия. Словом, мы можем заметить, что, даже если идеи не оказывают никакого влияния на волю и страсти, истина и реальность тем не менее требуются для того, чтобы идеи эти могли занять наше воображение.
Но если мы сравним все относящиеся сюда явления, то увидим, что, сколь бы необходимой ни казалась истина во всех гениальных произведениях, она не производит иного действия, кроме того, что облегчает идеям доступ в наш ум и заставляет последний принимать их с удовольствием или по крайней мере не вопреки желанию. Но так как легко предположить, что это действие проистекает из той устойчивости и силы, которые, согласно моей теории, отличают идеи, устанавливаемые с помощью рассуждений о причинности, то отсюда следует, что все влияние веры на воображение может быть объяснено при помощи этой теории. Соответственно мы замечаем, что всякий раз, когда это влияние проистекает не из правдоподобия или реальности, а из каких-нибудь иных принципов, то последние занимают место первых и наравне с ними возбуждают воображение. Поэты создали, как они выражаются, поэтическую систему вещей, которая обычно признается достаточным основанием для всевозможных фикций, хотя ни сами поэты, ни читатели в нее не верят. Мы до крайности привыкли к именам Марса, Юпитера, Венеры, и, подобно тому как воспитание укрепляет в нас какое-нибудь мнение, так и постоянное повторение этих идей заставляет их легко проникать в наш ум и овладевать воображением, не оказывая никакого влияния на рассудок. Точно так же авторы трагедий всегда заимствуют фабулу или по крайней мере имена главных действующих лиц из какого-нибудь известного исторического события, и притом не с целью обмануть зрителей, ибо они всегда откровенно сознаются, что истина не во всех подробностях, не безусловно соблюдена ими, а с целью облегчить доступ к воображению тем необычайным происшествиям, которые они изображают. Но соблюдение этой предосторожности не требуется от поэтов-комиков; так как их действующие лица и трактуемые ими происшествия более знакомы нам, то мы легко представляем и принимаем их без всяких подобных формальностей, хотя бы и с первого же взгляда признали их фикциями, чистым порождением фантазии.
Эта смесь истины и вымысла в произведениях трагиков служит нашей цели не только в качестве доказательства того, что воображение может быть удовлетворено и при отсутствии абсолютной веры или [абсолютного] убеждения: ее можно, с другой стороны, считать очень веским подтверждением нашей теории. Очевидно, поэты прибегают к этой уловке, т. е. к заимствованию имен своих действующих лиц и главных событий своих поэм из истории, для того чтобы целое могло быть воспринято более легко и чтобы оно производило более глубокое впечатление на воображение и аффекты. Отдельные эпизоды поэтического произведения приобретают некоторое отношение друг к другу, будучи соединены в одну поэму или в одну драму; и, если какой-нибудь из этих эпизодов является объектом веры, он придает силу и живость и другим эпизодам, связанным с ним данным отношением. Живость первого представления распространяется на отношения и передается через их посредство, словно по трубам или каналам, каждой идее, состоящей в какой-нибудь связи с первой идеей. Так как связь между идеями здесь до известной степени случайна, то живость эта, конечно, никогда не может сравняться с полным убеждением; тем не менее она настолько приближается к нему по своему влиянию, что мы без труда убеждаемся в их происхождении из одного источника. Вера должна приятно действовать на воображение благодаря сопровождающим ее живости и силе, поскольку всякая идея, которой свойственны сила и живость, оказывает приятное действие на эту способность.
В подтверждение сказанного мы можем заметить, что рассудок и воображение, равно как и рассудок и аффекты, оказывают друг другу взаимную помощь: не только вера придает силу воображению, но и сильное и могучее воображение из всех дарований наиболее способно породить веру и убеждение. Нам трудно не согласиться с тем, что расписывают перед нами всеми цветами красноречия; и живость идей, порождаемая воображением, во многих случаях даже больше той, которую вызывают привычка и опыт. Нас увлекает живость воображения автора или собеседника, и даже сами они часто бывают жертвой собственной пылкости и порыва.
Не мешает также заметить, что если живое воображение весьма часто вырождается в сумасшествие или безумие и бывает очень похоже на таковое по своим действиям, то и на рассудок как воображение, так и безумие влияют одинаково, порождая веру в силу одних и тех же принципов. Когда воображение из-за чрезвычайного брожения крови и жизненных духов приобретает такую живость, которая приводит в расстройство все его силы и способности, то не остается никакой возможности отличить истину от лжи и каждая бессвязная фикция или идея, оказывая такое же влияние, как впечатления памяти или заключения рассудка, принимается на равных с ними правах и действует с одинаковой силой на аффекты. Наличное впечатление и привычный переход теперь уже больше не нужны для того, чтобы оживлять наши идеи. Всякая наша химера равняется по живости и интенсивности любому из тех заключений, которые мы раньше удостаивали названия «выводы о фактах», а иногда и наличным впечатлениям чувств.
То же действие, хотя и в меньшей степени, оказывает на нас и поэзия. Как поэзия, так и сумасшествие имеют то общее, что живость, сообщаемая ими идеям, вызывается не какими-нибудь особыми положениями или соединениями объектов этих идей, а наличным настроением и расположением духа самого человека. Однако, какой бы высокой степени ни достигала эта живость в поэзии, очевидно, что она никогда не возбуждает в нас чувства, одинакового с тем, которое возникает в уме, когда мы рассуждаем даже на основании низших степеней вероятности. Наш ум легко может отличать одно чувство от другого, и, в какое бы возбуждение ни приходили жизненные духи под влиянием поэтического энтузиазма, оно все-таки остается только призраком веры, или убеждения. С аффектом, вызываемым идеей, дело обстоит так же, как и с самой идеей. Нет такого свойственного человеческому уму аффекта, которого не могла бы пробудить поэзия, хотя в то же время мы чувствуем эти аффекты совсем иначе, когда их вызывают поэтические фикции, чем когда их вызывают вера и реальность. Аффект, неприятный в реальной жизни, может доставить высочайшее наслаждение в трагедии или эпической поэме. В последнем случае он не так тяготит нас, чувствуется нами как нечто менее постоянное и упорное и производит на нас только приятное действие, волнуя жизненные духи и пробуждая наше внимание. Различие в аффектах является ясным доказательством различия в тех идеях, которые вызывают эти аффекты. Когда живость [идеи] происходит от привычного соединения ее с наличным впечатлением, то воображение, по-видимому, возбуждается не так сильно, но тем не менее его актам свойственно в данном случае что-то более принудительное и реальное, чем в пылких созданиях поэзии и красноречия. Силу наших умственных актов ни в этом случае, ни в других не следует измерять видимым возбуждением нашего ума. Поэтическое описание может произвести более ощутимое действие на фантазию, чем исторический рассказ; в нем может быть собрано большее количество тех обстоятельств, которые дают полный образ, или полную картину; оно может, по-видимому, нарисовать нам объект более живыми красками. Однако идеи, вызываемые им, чувствуются нами иначе, чем те, которые порождаются памятью и суждением. Есть какая-то слабость, какое-то несовершенство в кажущейся пылкости мысли и чувства, сопровождающей фикции поэзии.
Впоследствии у нас еще будет случай указать как на сходство, так и на различие между поэтическим энтузиазмом и серьезным убеждением. А пока я не могу не отметить, что значительное различие в том, как одно и другое чувствуются нами, зависит в некоторой степени от размышления и общих правил. Мы замечаем, что та сила представления, которую сообщают фикциям поэзия и красноречие, лишь случайное обстоятельство, одинаково доступное всякой идее, и что подобные фикции не находятся в связи с чем-либо реальным. В силу этого наблюдения мы, так сказать, только поддаемся фикциям, причем, однако, фиктивная идея чувствуется нами совсем иначе, чем навеки установленные убеждения, основанные на памяти и привычке. То и другое до известной степени однородны, но первая сильно уступает вторым как по своим причинам, так и по своим действиям.
Подобное же размышление об общих правилах предохраняет нашу веру от того, чтобы она усиливалась при каждом увеличении силы и живости наших идей. Если какое-нибудь мнение не допускает никакого сомнения или противоположной вероятности, мы приписываем ему полную убедительность, хотя из-за недостатка сходства или смежности оно может уступать в силе другим мнениям. Таким образом, познание исправляет свидетельства чувств и заставляет нас воображать, будто объект, находящийся от глаза на расстоянии двадцати футов, представляется ему столь же большим, как объект таких же размеров, находящийся от него на расстоянии десяти футов.
То же действие, хотя и в меньшей степени, мы можем заметить и в поэзии, с тем лишь различием, что малейшее размышление рассеивает иллюзии поэзии и заставляет ее объекты предстать в надлежащем свете. Однако несомненно, что в пылу поэтического энтузиазма поэт чувствует нечто вроде веры в свои объекты, даже как бы созерцает их, и, если у него есть хоть тень аргумента, который может поддержать эту веру, ничто так не способствует тому, чтобы полностью убедить его, как поток поэтических фигур и образов, действующих не только на читателей, но и на него самого.
Глава 11. О вероятности случайностей
Чтобы придать нашей теории всю подобающую ей силу и очевидность, мы должны будем на время отвлечься от нее с целью рассмотреть ее следствия и объяснить из тех же принципов некоторые другие виды умозаключения, происходящие из того же источника.
Философы, разделившие человеческие познания (reason) на знание и вероятность и определившие первое как очевидность, которая получается из сравнения идей, вынуждены были объединить все наши заключения из причин или действий посредством общего термина «вероятность». Но хотя каждый волен употреблять свои термины в каком угодно смысле, в силу чего и я в предыдущей части своего рассуждения следовал указанному способу выражения, однако в обыденном разговоре мы, несомненно, не задумываясь, утверждаем, что многие из наших аргументов из причинности более чем вероятны и могут быть признаны высшим родом очевидности. Нам показался бы смешным всякий, кто сказал бы, будто только вероятно, что солнце завтра взойдет или что все люди должны умереть, хотя ясно, что у нас нет другой уверенности в этих фактах, кроме той, которую дает нам опыт. Поэтому, имея в виду как сохранение обычного смысла слов, так и обозначение различных степеней очевидности, быть может, удобнее было бы разделить человеческие познания на три рода: знание, доказательства (proofs) и вероятности. Под знанием я понимаю уверенность, возникающую из сравнения идей; под доказательствами – те аргументы, которые извлекаются из отношения причины и действия и которые совершенно свободны от сомнения и неуверенности; под вероятностью – ту очевидность, которая еще сопровождается неуверенностью. К рассмотрению этого последнего вида заключения я и перехожу.
Вероятность, или предположительное заключение (reasoning from conjecture), может быть двух видов, а именно: вероятность, основанная на случайности, и вероятность, происходящая из причин. Мы рассмотрим оба этих вида по порядку.
Идея причины и действия извлекается из опыта, который, представляя нам определенные объекты в постоянном соединении друг с другом, порождает привычку рассматривать их находящимися в этом отношении, в силу чего мы не можем без заметного усилия представлять их в каком-нибудь ином отношении друг к другу. С другой стороны, так как случайность сама по себе не есть нечто реальное, а является, собственно говоря, лишь отрицанием причины, то влияние ее на ум противоположно влиянию причинности. Существенной особенностью случайности является тот факт, что она оставляет воображение совершенно безразличным к тому, рассматривается ли объект, признаваемый случайным, как существующий или несуществующий. Причина указывает путь нашей мысли и некоторым образом вынуждает нас рассматривать определенные объекты в определенных отношениях. Случайность может только устранить такое определение нашей мысли и оставить ум в свойственном ему состоянии безразличия, в которое он при отсутствии причины тотчас же впадает снова.
Но если полное безразличие – существенный признак случайности, то одна случайность может превосходить другую только в том случае, если она составлена из большего числа равных шансов. Ведь если мы станем утверждать, что одна случайность может каким-нибудь иным образом превосходить другую, то мы должны будем в то же время утверждать, будто есть нечто, дающее ей это превосходство и определяющее исход события скорее в одну, чем в другую сторону; другими словами, мы должны будем допустить действие некоторой причины и устранить предположение о случайности, высказанное нами первоначально. Совершенное и полное безразличие существенно для случайности, но одно полное безразличие не может само по себе ни превосходить другое, ни уступать ему. Эта истина не составляет исключительной черты моей теории, но признается всяким, кто занимается исчислением случайностей.
Замечательно, что, несмотря на прямую противоположность случайности и причинности, мы тем не менее не можем представить себе ту комбинацию шансов, которая требуется для того, чтобы дать одному случаю перевес над другим, не предположив, что случайности перемешаны с причинами и что к полному безразличию некоторых обстоятельств присоединяется необходимость других. Когда ничто не ограничивает случайностей, все представления, какие только может образовать самая пылкая фантазия, равны между собой и не может быть такого обстоятельства, которое давало бы одному из них преимущества перед другим. Так, если мы не допустим, что существуют некоторые причины, заставляющие игральные кости падать, сохранять при падении свою форму и ложиться на какую-либо из своих сторон, то мы не сможем делать никаких исчислений относительно законов случая. Но если мы предположим, что действие таких причин налицо и что все остальное безразлично и определяется лишь случайностью, то нам легко будет дойти до понятия преимущественной комбинации шансов. Очевидным и простым примером такого преимущества является кость, на четырех сторонах которой одинаковое число очков и лишь на двух других иное. Наш ум, в силу определенных причин, ограничен здесь точным числом и качеством событий, но в то же время свободен при выборе одного или другого события.
Продолжая то рассуждение, в ходе которого нами уже установлены три пункта: что случайность не что иное, как отрицание причины, и порождает в уме состояние полного безразличия; что одно отрицание причины и одно полное безразличие не может ни превосходить другого, ни уступать ему; что к случайностям всегда должны быть примешаны причины для того, чтобы служить основанием заключения, мы вслед за тем должны рассмотреть, какое действие может оказать на наш ум преимущественная комбинация шансов и каким способом она влияет на наше суждение и мнение. Мы можем повторить здесь все те аргументы, которыми воспользовались при рассмотрении веры, порождаемой причинами, и точно таким же образом доказать, что преимущественное число шансов вызывает наше согласие не при помощи демонстративных доказательств или вероятности. И действительно ясно, что путем одного сравнения идей мы никак не можем открыть ничего такого, что имело бы решающее значение для данного вопроса; и невозможно доказать с достоверностью, что дело должно кончиться в пользу именно той стороны, которая располагает преимущественным числом шансов. Надеяться в данном случае на достоверность значило бы ниспровергнуть все то, что уже установлено нами относительно противоположности (opposition) случайностей и их полного равенства и безразличия.
Если бы мне сказали: хотя при противостоянии случайностей невозможно определить с достоверностью, в пользу какой стороны будет решено дело, тем не менее мы можем с достоверностью сказать, что более правдоподобен и вероятен перевес той стороны, которая обладает большим числом шансов, чем той, у которой их меньше, – если бы мне сказали это, я спросил бы: что подразумевается в данном случае под правдоподобием и вероятностью? Правдоподобие и вероятность случайных явлений состоят в преимущественном числе равных шансов; а следовательно, говоря: правдоподобно, что дело кончится скорее в пользу более сильной, чем менее сильной, стороны, мы только утверждаем, что там, где большее число шансов, их действительно больше, а там, где их меньшее число, их действительно меньше; но это тавтологичные и ничего не решающие суждения. Вопрос состоит в следующем: каким образом преимущественное число равных шансов влияет на ум и производит веру, или согласие, если оказывается, что тут не играют роли ни аргументы, основанные на демонстративных доказательствах, ни аргументы, основанные на вероятности?
Для того чтобы справиться с этим затруднением, предположим, что некто берет игральную кость, на четырех сторонах которой одна и та же фигура или одинаковое число очков и лишь на двух остальных – иная фигура или иное число очков; предположим далее, что он кладет эту кость в стаканчик, намереваясь бросить ее. Очевидно, он должен заключить, что выход одной из фигур более вероятен, чем выход другой, и притом отдать предпочтение той фигуре, которая начертана на большем числе сторон. Он как бы верит в то, что эта фигура окажется наверху, хотя верит все же с некоторым колебанием и сомнением, пропорционально числу противоположных шансов. По мере уменьшения этих противоположных шансов и увеличения преимущества другой стороны его вера приобретает все новые степени твердости и уверенности. Эту веру вызывает некоторый акт нашего ума, производимый над простым и ограниченным объектом, что облегчает открытие и объяснение ее природы. Стоит нам только рассмотреть одну-единственную игральную кость, чтобы понять одну из наиболее любопытных операций познания.
Эта игральная кость в том виде, как мы ее описали выше, содержит в себе три свойства, достойных нашего внимания: во-первых, определенные причины, как, например, тяжесть, плотность, кубическая фигура и т. д., которые заставляют кость падать, сохранять при падении свою форму и ложиться вверх одной из своих сторон; во-вторых, определенное число сторон, по предположению совершенно одинаковых; в-третьих, определенную фигуру, начертанную на каждой стороне. Этими тремя особенностями исчерпывается вся природа игральной кости, поскольку она имеет отношение к нашей настоящей цели, и, следовательно, они являются единственными свойствами, на которые обращает внимание наш ум, образуя суждение относительно результата бросания такой кости. Рассмотрим же постепенно и тщательно, каково должно быть влияние этих свойств на мысль и воображение.
Во-первых, мы уже отметили, что привычка заставляет наш ум переходить от любой причины к ее действию и что при появлении первой почти невозможно не образовать идеи второго. Постоянное соединение причины и действия в прежних случаях порождает в уме привычку, в силу которой он всегда соединяет их и заключает о существовании одного из них на основании существования его обычного спутника. Когда наш ум представляет игральную кость без поддержки стаканчика, он не может без насилия над самим собой считать ее висящей в воздухе; он, естественно, помещает ее на столе и считает, что она ложится вверх одной из своих сторон. Таково действие переплетающихся причин, необходимых для любого исчисления случайностей.
Во-вторых, предполагается, что хотя кость необходимо должна упасть и обратиться вверх одной из сторон, однако нет ничего такого, что предназначало бы к этому какую-нибудь определенную сторону, так что это целиком определяется случайностью. Природа же и сущность случайности состоят в том, что причины отрицаются и ум остается в полном безразличии к тем явлениям, которые считают случайными. Таким образом, если причины заставляют нашу мысль представлять кость падающей и обращающейся вверх одной из ее сторон, то случайность представляет все стороны равными и заставляет нас рассматривать их одну за другой как одинаково вероятные и возможные. Воображение переходит от причины, т. е. от бросания, к действию, т. е. к обращению кости вверх одной из шести сторон, причем чувствует как бы невозможность остановиться на полпути или образовать какую-нибудь другую идею. Но так как все шесть сторон исключают друг друга и так как кость не может обратить вверх больше одной из своих сторон, то этот принцип не заставляет нас представлять все шесть сторон сразу обращенными кверху, что мы признаём невозможным; он не склоняет нас также со всей присущей ему силой в пользу какой-либо определенной стороны, ибо в таком случае считалось бы достоверным и неизбежным, что выпадет именно эта сторона, но он направляет нашу мысль ко всем шести сторонам, причем поровну разделяет свою силу между ними. Мы заключаем вообще, что какая-либо из них должна лечь сверху при бросании кости; мы перебираем в уме все стороны; наша мысль вынуждена останавливаться на каждой из них, но на долю каждой приходится лишь столько силы, сколько ей подобает пропорционально числу остальных сторон. Вот каким образом первоначальный импульс, а следовательно, и первоначальная живость мысли, порождаемые причинами, делятся и дробятся на части благодаря переплетенным случайностям.
Мы уже рассмотрели влияние двух первых качеств кости, т. е. причин, а также числа и одинаковости сторон, и узнали, каким образом они дают импульс мысли и делят этот импульс на столько частей, сколько содержится единиц в числе сторон. Теперь нам нужно рассмотреть действие третьего условия, т. е. фигур, начертанных на каждой стороне. Очевидно, что, если одна и та же фигура начертана на нескольких сторонах, последние должны совпасть по своему влиянию на ум и сосредоточить в образе, или идее, одной фигуры все отдельные импульсы, которые были распределены между различными сторонами с начертанной на них одинаковой фигурой. Если бы вопрос был лишь в том, какая сторона обратится вверх, все эти стороны были бы совершенно равны и ни одна из них не имела преимущества перед другой. Но так как вопрос касается фигуры и одна и та же фигура начертана более чем на одной стороне, то очевидно, что импульсы, относящиеся ко всем этим сторонам, должны объединиться в одной этой фигуре и приобрести благодаря такому объединению большую силу и принудительность. Предполагается, что в данном случае на четырех сторонах начертана одна и та же фигура, а на двух остальных – другая. Итак, импульсы, побуждающие представлять первую, превосходят импульсы, побуждающие представлять вторую. Но так как события противоположны друг другу и невозможно, чтобы обе фигуры легли сверху, то и импульсы становятся противоположными, причем меньший импульс ослабляет больший, насколько у него хватает силы. Живость идеи всегда пропорциональна степени импульса, или же тенденции к переходу, а вера, согласно вышеизложенному учению, есть то же, что живость идеи.
Глава 12. О вероятности причин
Все сказанное мной относительно вероятности случайностей может лишь помочь нам объяснить вероятность причин, так как, по общему признанию философов, то, что профаны называют случайностью, есть не что иное, как тайная и скрытая причина. Итак, нам следует главным образом рассмотреть именно этот вид вероятности.
Вероятности причин бывают разного рода, но все они происходят из одного и того же источника: из ассоциации идей с наличным впечатлением. Так как привычка, дающая начало этой ассоциации, порождается постоянным соединением объектов, то она должна доходить до полного совершенства лишь постепенно, приобретая новую силу с каждым случаем, попадающим в поле нашего наблюдения. Первый случай почти совсем или совсем лишен силы, при втором последняя несколько увеличивается, при третьем делается еще более ощутимой, и, таким образом, медленно подвигаясь вперед, наше суждение достигает полной уверенности. Но прежде, чем достигнуть этого полного совершенства, оно проходит через несколько низших ступеней, причем его все время следует рассматривать исключительно в качестве предположения, или вероятности. Поэтому градация от вероятности до доказательства из опыта во многих случаях остается незаметной и различие между этими двумя видами очевидности легче замечается при рассмотрении более отдаленных друг от друга, чем близких и смежных, степеней.
Следует, однако, заметить по этому поводу, что, хотя объясненный здесь вид вероятности является первым по порядку и, естественно, возникает раньше, чем становится возможным существование полного опытного доказательства, ни одному человеку, достигшему зрелости, не может более встретиться этот вид вероятности. Правда, нет ничего обычнее того факта, что даже обладающие наибольшим запасом знаний люди лишь несовершенным образом знакомятся из опыта со многими отдельными событиями, что, естественно, порождает лишь несовершенную привычку и несовершенный переход. Но зато мы должны принять во внимание, что ум, наблюдавший другие случаи соединения причин и действий, черпает из них новую силу для данного рассуждения, благодаря чему мы можем основывать аргументацию на одном-единственном опыте, если последний должным образом подготовлен и исследован. Если что-нибудь один раз наблюдалось нами как следствие какого-нибудь объекта, то мы заключаем, что это явление всегда будет следовать за последним. Если же мы не всегда кладем указанное правило в основу своих построений как нечто достоверное, то это происходит не из-за недостаточного числа опытов, но потому, что мы часто встречаемся с противоположными случаями, а это приводит нас ко второму виду вероятности, когда имеется противоположность в нашем опыте и наблюдении.
Было бы большим счастьем для людей в смысле устройства всей их жизни и направления их действий, если бы одни и те же объекты всегда были соединены друг с другом и если бы нам приходилось бояться только ошибок своего собственного суждения, не имея оснований опасаться неопределенности природы. Но так как мы часто замечаем, что одно наше наблюдение противоположно другому и причины и действия следуют друг за другом не в том порядке, который был нам до этого известен из опыта, то мы бываем вынуждены изменять свои заключения в зависимости от этой неопределенности и принимать во внимание противоположность событий. Первый вопрос, возникающий в этой связи, касается природы и причин противоположности.
Профаны, судящие о вещах исходя из первоначального впечатления, приписывают неопределенность событий такой неопределенности причин, благодаря которой последние часто не оказывают своего обычного влияния, хотя и не встречают в своем действии никаких препятствий и помех. Но философы, замечая, что почти во всех областях природы существует большое разнообразие сил и принципов, которые скрыты от нас благодаря своей малости или же отдаленности, считают по крайней мере возможным, чтобы противоположность событий проистекала не из непостоянства причины, а из скрытой деятельности противоположных причин. Эта возможность превращается в достоверность при дальнейшем наблюдении, когда после тщательного исследования замечают, что противоположность действий всегда обнаруживает противоположность причин и вытекает из чинимых ими друг другу препятствий и противодействий. Крестьянин, объясняя остановку карманных или стенных часов, сумеет сказать только, что они обычно ходят неверно; часовщик же отлично знает, что одна и та же сила пружины или маятника всегда оказывает одинаковое влияние на колеса, в данном же случае она не производит своего обычного действия, быть может, вследствие пылинки, останавливающей все движение. На основе наблюдения нескольких сходных примеров философы устанавливают правило, гласящее, что связь между всеми причинами и действиями одинаково необходима и кажущаяся ее неопределенность в некоторых случаях происходит вследствие скрытого противодействия противоположных причин.
Но как бы ни расходились философы и профаны в своем объяснении противоположности событий, заключения, которые они из нее выводят, всегда однородны и основаны на одинаковых принципах. Противоположность событий в прошлом может дать нам нечто вроде нетвердой веры в будущее двумя различными путями: во-первых, порождая несовершенную привычку и переход от наличного впечатления к связанной с ним идее. Когда два объекта соединены часто, но не вполне постоянно, наш ум, правда, вынужден переходить от одного объекта к другому, но привычка эта не так совершенна, как в тех случаях, когда связь объектов непрерывна и когда все случаи, которые нам когда-либо встречались, однообразны и однородны. Мы узнаем из обыденного опыта, охватывающего как наши поступки, так и наши рассуждения, что неизменное постоянство, соблюдаемое нами при каком-либо образе действий, порождает сильную склонность и сильное стремление продолжать его и впредь, хотя у нас есть и другие привычки, обладающие меньшей степенью силы пропорционально меньшим степеням постоянства и однообразия в нашем поведении.
Несомненно, что этот принцип иногда оказывает влияние и порождает те заключения, которые мы выводим из противоположных явлений; но при ближайшем рассмотрении мы, без сомнения, обнаружим, что не он чаще всего влияет на ум при подобного рода заключениях. Следуя только привычному определению нашего ума, мы совершаем переход без всякого размышления и ни минуты не медлим, переходя от восприятия одного объекта к вере в то, что часто сопутствует ему. Так как привычка не находится в зависимости от размышления, то она действует непосредственно, не оставляя времени для обдумывания. Но примеров подобного способа действия в наших вероятных заключениях немного и даже менее, чем в тех, которые основаны на беспрерывном соединении объектов. При первом виде заключений мы обычно сознательно принимаем в расчет противоположность прошлых событий, сравниваем различные стороны этой противоположности и тщательно взвешиваем опыты, свидетельствующие нам о каждой стороне. Как мы можем заключить отсюда, наши рассуждения подобного рода порождаются привычкой не прямо, а косвенно, что нам и следует теперь постараться объяснить.
Очевидно, что когда некоторый объект влечет за собой противоположные действия, то мы судим о них лишь на основании своего прошлого опыта и всегда рассматриваем как возможные лишь те действия, следование которых за этим объектом наблюдалось нами. Воздействуя определяющим образом на наше суждение о возможности этих действий, прошлый опыт делает то же и по отношению к нашему суждению об их вероятности, причем наиболее обычное действие мы всегда считаем и самым вероятным. Итак, в данном случае нам нужно рассмотреть два пункта, а именно основания, вынуждающие нас пользоваться прошлым в качестве мерила будущего, и способ, при помощи которого мы извлекаем из противоположности прошлых событий единичное суждение.
Во-первых, мы можем отметить, что предположение «будущее похоже на прошлое» не основано на каких-либо аргументах, но проистекает исключительно из привычки, которая принуждает нас ожидать в будущем той последовательности объектов, к которой мы привыкли. Эта привычка, или это принуждение, к перенесению прошлого на будущее безусловна и совершенна, а следовательно, теми же качествами обладает и непосредственный импульс воображения, проявляющийся в указанном виде заключения.
Во-вторых, если, рассматривая прошлые опыты, мы обнаружим, что они по природе противоположны друг другу, то это принуждение, само по себе безусловное и совершенное, не приведет нас к определенному объекту: перед нами предстанет ряд противоречивых образов в определенном порядке и в определенной пропорции. Таким образом, непосредственный импульс распадается здесь на части и распределяется между всеми этими образами, причем каждый из последних получает равную часть силы и живости, проистекающей из этого импульса. Все эти прошлые события могут возникнуть снова, и мы заключаем, что при повторении они сочетаются в той же пропорции, как и раньше.
Таким образом, если наше намерение сводится к определению пропорциональных отношений противоположных событий в большом количестве случаев, то образы, доставляемые нам прошлым опытом, должны оставаться в своем первоначальном порядке (form) и сохранять свои первоначальные пропорции. Предположим, например, что после долгих наблюдений я заметил следующее: из двадцати кораблей, отправляющихся в плавание, возвращаются только девятнадцать. Предположим, что в данную минуту двадцать кораблей выходят из гавани; я распространяю свой прошлый опыт на будущее и представляю себе, что 19 из них возвратятся невредимыми, а один погибнет. Этот случай не представляет никаких затруднений, но когда мы, как это часто бывает, обозреваем несколько идей о прошлых событиях, чтобы составить суждение о каком-нибудь одном событии, которое кажется нам недостоверным, то это рассмотрение должно изменить первоначальный порядок наших идей и объединить разрозненные образы, которые дает нам опыт, поскольку мы прибегаем именно к последнему в поисках определения того особенного события, о котором рассуждаем. Предполагается, что многие из этих образов совпадают, причем один вид совпадающих образов численно превосходит остальные. Эти совпавшие образы объединяются, что делает соответствующую идею сильнее и живее не только простых фикций воображения, но и тех идей, которые поддерживаются меньшим числом опытов. Каждый новый опыт – то же, что новый мазок кисти, дающий добавочную силу краскам, но не умножающий и не увеличивающий рисуемой фигуры. Этот акт нашего ума был уже полностью объяснен мной при трактовке вероятности случайностей, так что здесь мне незачем стремиться к его дальнейшему выяснению. Всякий прошлый опыт можно рассматривать как своего рода шанс, ибо мы не уверены, совпадает ли будущее событие с тем или иным из наших опытов. А вследствие этого все, что было сказано по поводу случайностей, применимо и к настоящему вопросу.
Итак, противоположные опыты порождают несовершенную веру, либо ослабляя привычку, либо сначала разделяя, а затем соединяя в несколько частей ту совершенную привычку, которая заставляет нас приходить к общему заключению, что случаи, еще неизвестные нам из опыта, необходимо должны походить на те, которые уже известны нам оттуда.
Чтобы еще более подкрепить свое объяснение второго вида вероятности, при котором мы сознательно и обдуманно выводим заключения из противоположности прошлых опытов, я предложу следующие соображения, не опасаясь оскорбить читателя их кажущейся утонченностью. Ведь правильное рассуждение должно в конце концов сохранить всю свою силу, несмотря на свою утонченность, подобно тому как материя сохраняет свою плотность не только в более грубых и осязаемых формах, но и в воздухе, огне и жизненных духах.
Во-первых, можно отметить, что нет вероятности столь большой, чтобы она не допускала противоположной возможности, так как в противном случае она бы перестала быть вероятностью и превратилась в достоверность. Наиболее широкая по объему вероятность, т. е. вероятность причин, которую мы в настоящее время рассматриваем, зависит от противоположности опытов, но очевидно, что всякий прошлый опыт доказывает по крайней мере возможность [его повторения] в будущем.
Во-вторых, составные части этой возможности и этой вероятности одинаковы по природе и различаются только по числу, а не по роду. Мы уже отметили, что все единичные случаи совершенно равны и единственное обстоятельство, которое может придать какому-нибудь случайному событию преимущество по сравнению с другими, есть большее число шансов. Точно так же обстоит дело и здесь: так как неопределенность причин открывается при помощи опыта, знакомящего нас с противоположными событиями, то ясно, что, когда мы распространяем прошлое на будущее, известное на неизвестное, все прошлые опыты в отдельности равны по значению и лишь очень большое число опытов может дать перевес какой-либо из сторон. Таким образом, возможность, включающаяся во всякое подобное рассуждение, состоит из частей, однородных как друг другу, так и тем частям, которые составляют противоположную вероятность.
В-третьих, мы можем установить в качестве достоверного правила следующее: если причина в любых психических (moral) явлениях и явлениях природы состоит из некоторого числа частей, а действие увеличивается или уменьшается сообразно изменениям этого числа, то действие, собственно говоря, является сложным и происходит от соединения нескольких действий, производимых каждой частью причины. Так, ввиду того что тяжесть тела увеличивается или уменьшается в зависимости от увеличения или уменьшения его частей, мы заключаем, что каждая его часть обладает этим качеством и вносит свою долю в тяжесть целого. Присутствие или отсутствие части причины сопровождается присутствием или отсутствием соответствующей части действия. Эта связь, или это постоянное соединение, в достаточной степени показывает, что первая часть является причиной второй. Так как наша вера в любое событие увеличивается или уменьшается сообразно числу шансов, или числу прошлых опытов, то ее следует рассматривать как сложное действие, каждая часть которого производится соответствующим числом шансов, или опытов.
Соединим же теперь эти три наблюдения и посмотрим, какое заключение мы можем вывести из них. Каждой вероятности соответствует противоположная возможность. Возможность эта состоит из частей, совершенно одинаковых по природе с составными частями вероятности, а следовательно, оказывающих одинаковое с последними влияние на ум и познание. Вера, сопровождающая вероятность, является сложным действием, образованным благодаря совпадению нескольких действий, производимых отдельными частями вероятности. Следовательно, если каждая часть вероятности вносит свою долю в создание веры, то и каждая часть возможности должна оказывать такое же влияние на противоположную сторону, поскольку эти части по природе своей совершенно одинаковы. Противоположная вера, сопровождающая возможность, предполагает представление определенного объекта точно так же, как вероятность предполагает противоположное представление; в данном отношении обе эти степени веры сходны. Единственный способ, при помощи которого преимущественное число сходных составных частей одной может проявить свое влияние и одержать верх над меньшим их числом другой, – это создание более сильного и более живого представления своего объекта. Каждая часть производит определенное представление, а все эти части, соединяясь, производят одно общее представление, более полное и отчетливое благодаря большему числу причин или принципов, его производящих.
Составные части вероятности и возможности, будучи одинаковыми по своей природе, должны производить одинаковые действия, а одинаковость их действий состоит в том, что каждая из них дает представление об определенном объекте. Однако, хотя эти части одинаковы по природе, они очень различны по своему количеству и числу, и различие это должно проявляться в действии наравне со сходством. Но так как представление, доставляемое вероятностью и возможностью, в обоих случаях полно, совершенно и охватывает объект со всеми его частями, то невозможно, чтобы в этом отношении [между ними] было какое-нибудь различие, и отличать эти действия друг от друга может не что иное, как большая живость вероятности, производимая совпадением большего числа представлений.
Ниже я привожу почти тот же аргумент, но рассматриваю его в ином свете. Все наши заключения о вероятности причин основаны на перенесении прошлого на будущее. Перенесения какого-нибудь прошлого опыта на будущее достаточно для того, чтобы дать нам представление об объекте независимо от того, останется ли этот опыт единичным или же будет соединен с другими однородными опытами, останется ли он цельным или же ему будут противопоставлены другие опыты противоположного рода. Предположим, что в данном опыте осуществляются оба этих качества – как соединение, так и противоположение (opposition). Он не утрачивает в силу этого своей прежней способности давать нам представление об объекте, а лишь совпадает с другими [однородными] опытами и противостоит противоположным, которые оказывают одинаковое с ним влияние. Следовательно, вопрос здесь может возникнуть лишь относительно того, каким образом происходят это совпадение и это противоположение. Что касается совпадения, то нам остается выбор только между двумя следующими гипотезами. Согласно первой, представление объекта, произведенное перенесением каждого прошлого опыта на будущее, сохраняется в целости и только увеличивает собой число представлений. Согласно второй, оно сливается с другими сходными и соответствующими ему представлениями, придавая им большую степень силы и живости. Но ошибочность первой гипотезы очевидна из опыта, показывающего нам, что вера, сопровождающая любое рассуждение, выражается в единичном заключении, а не во множестве сходных заключений, которые только привели бы наш ум в смущение и во многих случаях оказались бы слишком многочисленными для того, чтобы быть отчетливо представленными ограниченной способностью [представления]. Следовательно, единственно разумным остается предположение, что эти сходные представления сливаются друг с другом и объединяют свои силы, благодаря чему производят представление более сильное и ясное, чем то, которое порождается каждым из них в отдельности. Вот каким образом совпадают прошлые опыты, когда их переносят на какое-нибудь будущее событие. Что же касается способа их взаимного противоположения, то ясно, что так как противоположные представления несовместимы друг с другом и объект не может согласовываться с ними обоими одновременно, то их влияние взаимно уничтожается и наш ум склоняется к более сильному представлению лишь с той силой, которая остается после вычитания более слабого.
Я понимаю, сколь туманным должно показаться все это рассуждение большинству читателей, которые, не привыкнув к столь глубоким размышлениям об интеллектуальных способностях нашего ума, готовы будут отвергнуть как химеру все, что не согласно с общепринятыми представлениями и наиболее легкими, наиболее очевидными принципами философии. Несомненно, для того чтобы вникнуть в эти аргументы, нужно некоторое усилие; хотя, быть может, очень небольшое усилие необходимо для того, чтобы заметить несовершенство любой общепринятой гипотезы по данному вопросу и скудость света, пролитого до сих пор философией на столь высокие и интересные умозрения. Стоит людям хоть раз вполне убедиться в истинности двух принципов, гласящих, что ни в одном объекте, который рассматривается сам по себе, нет ничего такого, что давало бы нам основание для заключения, выводящего нас за пределы этого объекта, и что даже после наблюдения частого и постоянного соединения объектов у нас нет основания для того, чтобы вывести заключение относительно какого-нибудь объекта помимо тех, которые мы знаем из опыта, – я говорю, стоит людям хоть раз вполне убедиться в истинности этих двух принципов, и они до такой степени освободятся от всех обычных теорий, что уже без малейшего затруднения воспримут любые теории, какими бы необычными последние ни казались. Мы нашли эти принципы достаточно убедительными даже в применении к самым достоверным нашим заключениям из причинности; но я решаюсь утверждать, что в применении к предположительным, или вероятным, заключениям они приобретают новую степень очевидности.
Во-первых, очевидно, что при подобного рода заключениях не наличный объект, рассматриваемый сам по себе, дает нам основание для того, чтобы вывести заключение относительно какого-нибудь другого объекта или события. Ведь появление указанного объекта предполагается неопределенным, и неопределенность эта происходит от скрытой противоположности (contrariety) причин в первом объекте; следовательно, если бы эти причины заключались в известных нам качествах данного объекта, они уже не были бы скрытыми и заключение наше не было бы неопределенным.
Но, во-вторых, при подобного рода заключениях столь же очевидно, что, если бы перенесение прошлого на будущее было основано на одном только выводе нашего ума (understanding), оно никогда не породило бы веры или уверенности. Перенося противоположные опыты на будущее, мы можем только повторять эти противоположные опыты в соответствующих им соотношениях; но это не могло бы дать нам уверенности в осуществлении того единичного события, о котором мы заключаем, если бы воображение не сливало воедино все совпадающие образы и не извлекало из них одну идею, или один образ, по своей интенсивности и живости пропорциональный как числу опытов, которые его породили, так и преимуществу этих опытов над теми, которые им противодействуют. Наш прошлый опыт не дает нам определенного объекта, а так как наша вера, как бы слаба она ни была, сосредоточивается на одном определенном объекте, то очевидно, что веру порождает не одно только перенесение прошлого на будущее, но и присоединение к этому перенесению некоторого акта воображения. Это может дать нам представление о способе участия данной способности во всех наших заключениях.
Я закончу рассмотрение этого вопроса двумя рассуждениями, которые, мне думается, заслуживают внимания. Первое из них можно изложить следующим образом. Когда наш ум делает заключение относительно какого-нибудь только вероятного факта, он оглядывается назад, на прошлый опыт, и, перенося его на будущее, находит несколько противоположных представлений объекта, причем однородные представления объединяются в один умственный акт, который приобретает благодаря этому силу и живость. Но предположим, что это множество представлений, или мимолетных образов (glimpses), объекта имеет своим источником не опыт, а произвольный акт воображения, тогда указанное действие не последует, а если и последует, то не в той же степени. Ибо хотя привычка и воспитание производят веру с помощью повторения, не заимствованного из опыта, однако это требует большого промежутка времени наряду с очень частым и непреднамеренным повторением. Вообще можно сказать, что если бы кто-нибудь стал преднамеренно повторять в уме какую-либо идею, хотя бы и подкрепляемую единичным прошлым опытом, то он так же мало был бы склонен верить в существование соответствующего ей объекта, как если бы удовольствовался однократным представлением данной идеи. Мы уже не говорим о действии преднамеренности, но каждый акт ума, будучи отдельным и независимым, имеет отдельное влияние и не соединяет своей силы с силой соответствующих актов. Так как эти акты не связаны одним общим объектом, производящим их, то они не находятся в каком-либо отношении друг к другу, а следовательно, и не совершают перехода или соединения сил. Явление это станет для нас более понятным впоследствии.
Мое второе размышление основано на вероятностях, касающихся большого числа объектов и доступных нашему суждению, а также на тех незначительных различиях, которые наш ум может наблюдать среди них. Когда шансы, или опыты, с одной стороны, равняются 10 000, а с другой – 10 001, то рассудок оказывает предпочтение последнему числу в силу его преимущества, хотя ясно, что наш ум совершенно не в состоянии рассмотреть в данном случае каждое представление в отдельности и заметить при столь незначительном различии большую живость образа, порождаемого большим числом опытов. Сходный пример мы находим, обращаясь к аффектам. Согласно вышеупомянутым принципам, очевидно, что когда некоторый объект порождает в нас аффект, который изменяется в зависимости от количественного изменения самого объекта, то аффект является, собственно говоря, не простой, а сложной эмоцией, и притом эмоцией, составленной из большого числа более слабых аффектов, производимых представлением каждой части объекта. Ведь в противном случае увеличение аффекта при увеличении этих частей было бы невозможно. Так, человек, желающий приобрести тысячу фунтов стерлингов, в действительности имеет тысячу или более желаний, которые, соединяясь, образуют как будто всего один аффект; однако сложность последнего ясно обнаруживается при каждом изменении объекта благодаря тому предпочтению, которое человек оказывает большему числу, хотя бы оно было больше всего только на единицу. Между тем нет ничего более очевидного, чем то, что столь небольшое различие в самих аффектах незаметно и что оно не могло бы служить основанием их различия; в силу этого различие в нашем образе действий, т. е. предпочтение нами большего числа, зависит не от аффекта, но от привычки и общих правил. Мы убеждаемся на множестве примеров, когда числа бывают точны и разница между ними заметна, что увеличение некоторой суммы увеличивает и аффект. Наш ум может представить, исходя из непосредственного чувства, что три гинеи производят больший аффект, чем две; это наблюдение он и переносит, руководствуясь отношением сходства, на большие числа и на основании общего правила приписывает тысяче гиней произведение более сильного аффекта, чем девятистам девяноста девяти гинеям. Эти общие правила мы выясним ниже.
Но помимо этих двух видов вероятности, происходящих от несовершенного опыта и от противоположных причин, существует еще третий вид, проистекающий из аналогии и отличающийся от первых двух в нескольких существенных отношениях. Согласно вышеобъясненной гипотезе, все виды заключений из причин или действий основаны на двух условиях, а именно: на постоянном соединении двух объектов во всем прошлом опыте и на сходстве наличного объекта с каким-нибудь из них. Действие этих двух условий состоит в том, что наличный объект усиливает и оживляет воображение, а сходство наряду с постоянным соединением способствует перенесению этой силы и живости на связанную с впечатлением идею, благодаря чему мы верим этой идее, или соглашаемся с ней. Ослабляя связь или сходство, вы тем самым ослабляете принцип перехода, а следовательно, и производимую последним веру. Живость первого впечатления не может быть целиком передана связанной с ним идее как в том случае, когда связь соответствующих объектов непостоянна, так и в том, когда наличное впечатление не вполне сходно с одним из тех объектов, связь которых мы привыкли наблюдать. В вышеобъясненных вероятностях случайностей и причин ослабляется постоянство связи, в вероятности же, проистекающей из аналогии, ослабевает только сходство. Без некоторой степени сходства и связи совершенно невозможно заключение, но так как это сходство может иметь много различных степеней, то и заключение сообразно с этим становится то более, то менее твердым и определенным. Опыт теряет свою силу, когда его распространяют на случаи, не вполне с ним сходные, хотя очевидно, что, пока остается хоть некоторое сходство, опыт сохраняет достаточно силы для обоснования вероятности.
Глава 13. О нефилософской вероятности
Все эти виды вероятности признаются философами и допускаются ими в качестве разумных оснований веры и мнения. Но существуют и другие основанные на тех же принципах виды вероятности, которым, однако, не удалось заслужить подобного признания. Первый вид такой вероятности может быть охарактеризован следующим образом. Как было выяснено выше, уменьшение связи и сходства уменьшает способность перехода, ослабляя, таким образом, очевидность. Мы можем прибавить к этому, что такое же уменьшение очевидности вызывается ослаблением впечатления и потускнением красок при его появлении в памяти или в чувственном представлении. Аргумент, который мы основываем на каком-нибудь вспоминаемом нами факте, бывает более или менее убедительным в зависимости от того, недавно или давно совершился этот факт. Хотя философия и не признает этого различия в степенях очевидности твердым и законным, потому что в этом случае любой аргумент должен был бы сегодня обладать одной степенью силы, а месяц спустя – совершенно другой, однако, несмотря на эту оппозицию со стороны философии, очевидно, что данное обстоятельство имеет значительное влияние на познание и незаметно изменяет авторитетность одного и того же аргумента в зависимости от того, в какое время он нами будет предложен. Большая сила и живость впечатления, естественно, сообщают те же качества связанной с ними идее, а, согласно вышеизложенной теории, от степени силы и живости и зависит вера.
Существует и второе различие, которое мы часто можем подметить в степенях нашей веры и уверенности и которое даже всегда бывает налицо, несмотря на то что не пользуется признанием философов. Опыт, произведенный недавно и еще свежий в памяти, действует на нас больше, чем опыт, до некоторой степени стертый, и оказывает преимущественное влияние как на суждение, так и на аффекты. Живое впечатление порождает большую уверенность, чем слабое, потому что в нем больше непосредственной силы, которую оно и сообщает связанной с ним идее, приобретающей благодаря этому большую силу и живость. Таково же и действие недавнего наблюдения, потому что привычка и переход в данном случае совершеннее, а непосредственная сила лучше сохраняется при перенесении. Так, пьяница, бывший свидетелем смерти своего товарища от невоздержания, на некоторое время бывает поражен этим случаем и боится, как бы подобное несчастье не постигло и его; но, по мере того как воспоминание об этом событии постепенно исчезает, прежняя уверенность возвращается к нему и опасность представляется ему уже менее достоверной и реальной.
В качестве третьего примера подобного же рода я приведу следующее: хотя наши заключения, основанные на доказательствах из опыта, значительно отличаются от заключений, основанных на вероятности, однако первый вид заключений часто незаметно переходит во второй единственно благодаря наличию множества связанных друг с другом аргументов. Несомненно, что, когда заключение выводится непосредственно из объекта без помощи какой-либо промежуточной причины или действия, убеждение бывает гораздо сильнее и уверенность живее, чем когда воображение должно пройти длинную цепь связанных друг с другом аргументов, какой бы непогрешимой ни считалась связь каждого отдельного звена [с другими]. Живость всех этих идей заимствуется от первичного впечатления при помощи привычного перехода воображения; и очевидно, что эта живость должна постепенно ослабевать пропорционально расстоянию и терять часть своей силы при каждом переходе. Иногда это расстояние оказывает даже большее влияние, чем то, которое мог бы оказать противоположный опыт; человек может живее убедиться в чем-нибудь при помощи вероятного, но сжатого и лишенного посредствующих звеньев рассуждения, чем при помощи длинной цепи следствий, хотя бы каждое отдельное звено этой цепи было правильным и доказательным. Более того, редко бывает, чтобы подобные рассуждения порождали уверенность: человек должен обладать очень сильным и устойчивым воображением, чтобы сохранить до конца очевидность, прошедшую столько стадий.
Быть может, здесь нелишне будет отметить одно весьма любопытное явление, на мысль о котором наводит нас исследуемый предмет. Очевидно, что нет такого факта в древней истории, в котором мы могли бы убедиться, иначе чем пройдя множество миллионов причин и действий и цепь аргументов почти неизмеримой длины. Прежде чем сведения о некотором факте могли дойти до первого историка, факт этот должен был пройти через множество уст; а после того как он записан, каждая новая его копия является новым объектом, связь которого с предыдущими известна только из опыта и наблюдения. Итак, из предыдущего рассуждения можно, пожалуй, вывести, что очевидность всей древней истории теперь уже утрачена или по крайней мере будет утрачена со временем по мере увеличения цепи причин и приобретения ею все большей длины. Но поскольку мысль о том, что в случае если литература и искусство печатания будут и дальше стоять на такой же высоте, как теперь, то наше потомство, хотя бы и через тысячу веков, станет сомневаться, существовал ли некогда такой человек, как Юлий Цезарь, – поскольку сама мысль об этом кажется противной здравому смыслу, то это можно считать возражением против предполагаемой мной теории. Если бы вера состояла только в некоторой живости, заимствованной от первичного впечатления, она ослабевала бы в зависимости от длины перехода и наконец должна была бы окончательно угаснуть. И, наоборот, если в некоторых случаях вера не может угаснуть, значит, она должна быть чем-то отличным от живости.
Прежде чем ответить на это возражение, я замечу, что оно легло в основу одного знаменитого аргумента против христианской религии, однако с той разницей, что связь каждого звена цепи человеческих свидетельств [с остальными] считалась в последнем случае не превышающей вероятности и допускающей некоторую степень сомнения и неопределенности. И действительно, надо признать, что при подобном (впрочем, неправильном) взгляде на предмет нет таких исторических данных или традиций, которые в конце концов не потеряли бы всей своей силы и очевидности. Всякая новая вероятность уменьшает первоначальное убеждение; и, как бы велико ни было последнее, оно не может уцелеть при таких постоянных убавлениях. Положение это в общем верно, хотя впоследствии мы увидим[20], что оно допускает одно очень значительное исключение, весьма важное для данного предмета познания.
Пока же попытаемся опровергнуть вышеупомянутое возражение, предположив, что историческая очевидность вначале равняется полному доказательству из опыта; обратим, далее, внимание на то, что хотя звенья, соединяющие какой-либо действительный факт с наличным впечатлением, являющимся основанием нашей веры, неисчислимы, однако все они однородны и зависят от точности наборщиков и писцов. Одно издание сменяется другим, другое – третьим и т. д., пока мы не доходим до тома, просматриваемого нами в настоящее время. Проходимые нами ступени не видоизменяются. Зная одну из них, мы знаем все и, пройдя через одну, уже не можем сомневаться в остальных. Только это обстоятельство и сохраняет очевидность истории; благодаря ему же память о нынешнем времени передастся позднейшим поколениям. Если бы вся длинная цепь причин и действий, которая соединяет какое-либо прошлое событие с какой-либо книгой по истории, была составлена из различных частей, которые наш ум должен был бы представлять себе раздельно, мы никак не могли бы сохранить до конца веру, или очевидность. Но так как большинство этих доказательств совершенно сходно друг с другом, то наш ум легко пробегает их, без труда перескакивает с одного на другое и образует лишь смутное и общее представление о каждом звене в отдельности. В силу этого длинная цепь аргументов так же мало способствует уменьшению первоначальной живости, как и более краткая, если только последняя составлена из отличных друг от друга частей, каждая из которых требует раздельного рассмотрения.
Четвертый вид нефилософской вероятности проистекает из общих правил, часто необдуманно составляемых нами и являющихся источником того, что мы называем собственно предубеждением. Ирландец не может обладать остроумием, а француз – солидностью; поэтому, хотя бы беседа первого отличалась несомненной приятностью, а разговор второго – большой рассудительностью, мы, в силу своего предубеждения против них, считали бы вопреки фактам и здравому смыслу, что первый должен быть тупицей, а второй – верхоглядом. Человек по природе своей очень склонен к подобным ошибкам, и наша нация расположена к ним, быть может, не менее всякой другой.
Если бы меня спросили, почему люди составляют общие правила и подчиняют им свои суждения даже вопреки непосредственному наблюдению и опыту, я ответил бы, что, по моему мнению, это происходит в силу тех самых принципов, от которых зависят все суждения относительно причин и действий. Наши суждения о причине и действии проистекают из привычки и опыта, а когда мы привыкаем видеть связь одного объекта с другим, наше воображение переходит от первого ко второму в силу естественного стремления к переходу, которое предшествует размышлению и не может быть им предотвращено. Между тем привычке по природе своей свойственно не только действовать со всей присущей ей силой, когда воспринимаемые объекты совершенно тождественны тем, к которым мы привыкли, но и проявляться в меньшей степени, когда мы открываем лишь сходные объекты; и, хотя привычка теряет часть своей силы при каждом различии между объектами, она редко вполне утрачивается, если сколько-нибудь значительные условия остаются без изменений. Приобретя привычку есть фрукты, человек, всегда употреблявший груши и персики, удовлетворится и дынями, если ему не удастся найти свой любимый плод, а человек, ставший пьяницей вследствие употребления красного вина, с одинаковой жадностью набросится и на белое, если его дадут ему. С помощью этого принципа я уже объяснил тот основанный на аналогии вид вероятности, при котором мы переносим прежний опыт на объекты, сходные, но не безусловно тождественные объектам, известным нам из опыта. Пропорционально уменьшению сходства уменьшается и вероятность, но она все же сохраняет известную силу, пока еще остаются известные следы сходства.
Исходя из этого замечания можно сделать еще один шаг и прибавить следующее: хотя привычка лежит в основании всех наших суждений, однако иногда она действует на наше воображение вопреки рассудку и порождает противоположность в наших мнениях относительно одного и того же объекта. Поясню это. Почти все виды причин связаны со стечением обстоятельств, причем некоторые из последних существенны, другие излишни, некоторые абсолютно необходимы для совершения действия, другие же присоединяются только случайно. Между тем можно заметить, что в тех случаях, когда эти излишние обстоятельства многочисленны, заметны и часто присоединяются к существенным, они оказывают такое влияние на воображение, что даже при отсутствии существенных обстоятельств заставляют нас представлять обычное действие и придают этому представлению ту силу и живость, которые доставляют ему преимущество над простыми фикциями фантазии. Мы можем направлять эту склонность путем размышления о природе данных обстоятельств, однако несомненно, что привычка опережает воображение и дает ему известное направление.
Чтобы не ходить далеко за примером, иллюстрирующим сказанное, рассмотрим следующий случай: человек, будучи подвешен в железной клетке к верхушке высокой башни, не может не содрогаться, окидывая взором простирающуюся перед ним пропасть, хотя он и знает из опыта, что его вполне предохраняет от падения плотность поддерживающего его железа, и хотя идеи падения вниз, повреждения и смерти также имеют своим источником лишь привычку и опыт. Привычка эта, выходя за пределы тех случаев, которые ее породили и которым она действительно соответствует, оказывает влияние и на идеи объектов, до некоторой степени сходных с первыми, но не в точности подпадающих под то же правило. Обстоятельства глубины и падения так сильно поражают человека, что их влияние не может быть уничтожено противоположными обстоятельствами поддержки и плотности, которые должны бы дать ему полную безопасность. Его воображение увлекается своим предметом и пробуждает соответствующий аффект. Аффект этот действует обратно на воображение и оживляет идею, эта живая идея оказывает новое влияние на аффект и в свою очередь увеличивает его силу и живость, а вся эта взаимная поддержка воображения и аффектов оказывает в своей совокупности очень сильное влияние на человека.
Но к чему нам отыскивать другие примеры, когда данный вопрос о [не] философских вероятностях дает нам столь очевидный пример противоположности между рассудком и воображением – противоположности, порождаемой упомянутыми действиями привычки. Согласно моей теории, все суждения суть не что иное, как действия привычки, но привычка может оказать влияние, только оживляя наше воображение и доставляя нам живое представление какого-нибудь объекта. Отсюда можно было бы заключить, что наш рассудок и наше воображение никогда не могут быть противоположными друг другу и что привычка не может действовать на последнюю способность так, чтобы заставить ее противостоять первой. Мы не можем опровергнуть это возражение каким-либо другим способом, кроме как прибегнув к предположению о влиянии общих правил. Впоследствии[21] мы отметим несколько общих правил, при помощи которых мы должны упорядочивать свои суждения относительно причин и действий; правила эти основываются на природе нашего познания и на нашем ознакомлении путем опыта с его операциями в тех суждениях, которые мы составляем относительно объектов. С помощью этих правил мы научаемся отличать случайные обстоятельства от действующих причин, и когда находим, что некоторое действие может быть произведено без участия какого-нибудь определенного обстоятельства, то заключаем отсюда, что данное обстоятельство не входит как часть в действующую причину, сколь бы часто оно с ней ни соединялось. Но поскольку это частое соединение необходимо заставляет случайные обстоятельства оказывать некоторое действие на воображение, несмотря на противоположное заключение, выводимое из общих правил, то противоположность этих двух принципов производит противоположность в наших мыслях и заставляет нас приписывать одно заключение рассудку, а другое – воображению. Общее правило, как более широкое и постоянное, приписывается рассудку; исключение, как более непостоянное и неопределенное, – воображению.
Таким образом, между нашими общими правилами обнаруживается как бы некоторое противостояние друг другу. При появлении объекта, сходного с некоторой причиной в каких-нибудь очень значительных свойствах и обстоятельствах, воображение, естественно, дает нам живое представление обычного действия этой причины, хотя бы объект отличался от последней в самых существенных и самых действительных чертах. Таков первый способ влияния общих правил. Но когда мы рассматриваем этот акт нашего ума и сравниваем его с более общими и достоверными операциями нашего познания, то видим, что он носит неправильный характер и нарушает все наиболее твердо установленные принципы заключения, вследствие чего и отвергаем его. Таков второй способ влияния общих правил, подразумевающий осуждение первого. Иногда преобладает один, иногда другой в зависимости от настроения и характера действующего лица. Профаны по большей части руководствуются первым, люди мудрые – вторым, а скептики, к своему удовольствию, могут наблюдать здесь новое замечательное противоречие в нашем разуме и видеть, как вся философия, чуть ли не ниспровергнутая одним из принципов человеческой природы, опять спасается благодаря новому применению того же принципа. Следование общим правилам – это весьма нефилософский вид вероятного заключения, а между тем лишь путем следования им можем мы исправить как этот вид, так и все другие виды нефилософской вероятности.
Поскольку у нас есть примеры того, что общие правила оказывают влияние на воображение даже в противоположность рассудку, нас не должно удивлять, если мы увидим, что это действие усиливается, когда они соединяются с последней способностью, и заметим, что эти правила сообщают вызываемым ими идеям силу, превосходящую ту, которая свойственна всякой другой идее. Все знают, что существует косвенный способ высказывания похвалы или порицания, гораздо менее оскорбительный, чем открытая лесть или критика. Несмотря на то что человек с помощью подобных скрытых намеков может сообщить свое мнение с такой же несомненностью, как и открыто объявляя его, очевидно, что влияние этого мнения неодинаково сильно и действительно в обоих случаях. Лицо, бичующее меня при помощи скрытой сатиры, не пробудит во мне такого сильного негодования, как если бы оно прямо заявило мне, что я дурак и нахал, хотя и в первом случае я столь же хорошо понимаю смысл его слов. Указанное различие следует приписать влиянию общих правил.
Независимо от того, прямо ли оскорбляет меня кто-нибудь или же исподтишка намекает мне на свое презрение, я в обоих случаях непосредственно не воспринимаю его чувства или мнения, но узнаю о них лишь при помощи некоторых знаков, т. е. действий этого чувства. Итак, единственное различие между обоими случаями состоит в том, что при открытом обнаружении своего чувства данное лицо пользуется общепринятыми и обычными знаками, а при скрытом намеке на них – более редкими и необычными. Действие, производимое этими обстоятельствами, состоит в том, что воображение, переходя от наличного впечатления к отсутствующей идее, совершает этот переход с большей легкостью и, следовательно, представляет соответствующий объект с большей силой в том случае, когда связь обычна и всеобща, чем в том, когда она более редка и необычна. В соответствии с этим открытое выражение наших чувств называется снятием маски, а тайный намек на наше мнение – его маскировкой. Различие между двумя идеями, из которых одна порождается общей связью, а другая – частной, можно сравнить с различием между впечатлением и идеей. Это различие производит в воображении соответствующее действие на аффекты, причем указанное действие еще более усиливается благодаря следующему обстоятельству. Скрытый намек на гнев или презрение показывает, что у нас еще есть некоторое уважение к данному лицу и мы избегаем открыто оскорблять его. Это делает скрытую сатиру менее неприятной для нас, но и тут дело объясняется с помощью того же принципа. Ведь если бы какая-нибудь идея, на которую только намекают, не была слабее, то не считалось бы признаком большого уважения прибегать к первому способу высказывания.
Иногда, впрочем, грубость бывает менее неприятной, чем тонкая сатира, потому что первая до известной степени вознаграждает нас за оскорбление в самый момент его нанесения, предоставляя нам справедливое основание для того, чтобы осуждать и презирать оскорбляющее нас лицо. Но и это явление объясняется при помощи того же самого принципа. Ведь почему мы осуждаем всякую грубую и оскорбительную речь? Не потому ли, что она противна благовоспитанности и гуманности? Но чем же она противна этим свойствам, как не большей своей оскорбительностью в сравнении с тонкой сатирой? Правила благовоспитанности осуждают все то, что прямо оскорбляет, все то, что причиняет заметное страдание лицам, с которыми мы разговариваем, или приводит их в смущение. После того как это правило установлено, оскорбительная речь всеми порицается и причиняет нам меньшее страдание, потому что грубость и неучтивость такой речи внушают презрение к лицу, пользующемуся ею. Она становится менее неприятной именно в силу того, что сначала была более неприятной, а большая ее неприятность объясняется тем, что она дает нам повод к заключению на основании ясных и не подлежащих сомнению общих правил.
К этому объяснению различного влияния открытой и тайной лести или сатиры я прибавлю рассмотрение другого явления, аналогичного указанному. В вопросах, касающихся чести как мужчин, так и женщин, есть такие пункты, нарушение которых свет никогда не прощает, если оно совершается открыто и гласно, но чаще всего оставляет без внимания, если все приличия и видимость соблюдены и если само нарушение происходит тайно и скрытно. Даже те, кто достоверно знает, что проступок был совершен, легче прощают его, когда доказательства кажутся до некоторой степени косвенными и двусмысленными, чем когда последние прямы и несомненны. В обоих случаях у нас возникает одна и та же идея и, собственно говоря, ее с одинаковым доверием воспринимает рассудок, тем не менее влияние ее различно в силу различия в способе ее появления.
Если же мы сравним оба этих случая, т. е. открытое и тайное нарушение законов чести, то обнаружим, что различие между ними состоит в следующем: в первом случае признак, на основании которого мы заключаем о достойном порицания поступке, единичен и сам по себе достаточен для того, чтобы стать основанием нашего заключения и суждения; тогда как в последнем случае признаки многочисленны и малодоказательны или же совсем недоказательны, если их не сопровождают многие мелкие, почти незаметные обстоятельства. Между тем безусловно истинно, что всякое рассуждение всегда бывает тем убедительнее, чем оно цельнее и законченнее, стало быть, чем меньше труда оно доставляет воображению при собирании его частей и при переходе от них к коррелятивной идее, которая и представляет собой заключение. Работа мысли нарушает правильное течение чувств, как мы увидим ниже[22]; при ней идея уже не поражает нас с такою живостью, а следовательно, не оказывает такого влияния на аффекты и воображение.
С помощью тех же принципов мы можем объяснить и следующие замечания кардинала де Ретца: есть много вещей, относительно которых свет желает быть обманутым, и свет легче извинит человеку поступки, противные правилам, предписываемым его профессией и положением, чем соответствующие речи. Проступок словесный обычно более отчетлив и явен, чем проступок в действиях; последний всегда допускает массу смягчающих обстоятельств и не так ясно выражает намерения и цели действующего лица.
Итак, обобщая все сказанное, [мы можем заключить], что всякое мнение или суждение, не достигающее [степени] знания, имеет в качестве своего единственного источника силу и живость восприятия и что эти качества производят в нашем уме то, что мы называем верой в существование объекта. Эти сила и живость наиболее ярко обнаруживаются в памяти, и поэтому наше доверие к правдивости указанной способности в высшей степени сильно и во многих отношениях равно уверенности в любом демонстративном доказательстве. Следующей степенью этих качеств является та, которая получается из отношения причины действия; она также очень высока, особенно в тех случаях когда мы знаем из опыта, что соединение объектов безусловно постоянно, и когда наличный объект вполне сходен с теми, которые уже известны нам из опыта. Но ниже этой степени очевидности есть еще много других, оказывающих на аффекты и воображение влияние, пропорциональное той степени силы и живости, которую они сообщают идеям. Переход от причины к действию мы совершаем в силу привычек, а живость, переносимую нами на коррелятивную идею, мы заимствуем из какого-либо наличного впечатления. Но если мы не наблюдали достаточного числа случаев, которые могут породить сильную привычку, или если эти случаи противоположны друг другу, если сходство их несовершенно, если наличное впечатление слабо и темно, если опыт до некоторой степени изгладился из памяти, если связь зависит от длинной цепи объектов, если заключения основаны на общих правилах, однако не соответствуют таковым, – то во всех этих случаях очевидность уменьшается соответственно уменьшению силы и интенсивности идеи. Итак, вот какова природа суждения и вероятности.
Что придает особенную авторитетность изложенной мной теории помимо бесспорных аргументов, на которых основана каждая ее часть, так это согласованность этих частей друг с другом и необходимость одной для объяснения другой. Вера, сопровождающая нашу память, одинакова по природе с той, которая проистекает из наших суждений. Точно так же нет разницы между тем суждением, которое основано на постоянной и однообразной связи причин и действий, и тем, которое зависит от прерывающейся и неопределенной связи. И действительно очевидно, что при всех определениях, которые ум принимает на основании противоположных опытов, он сначала приходит в разлад с самим собой и склоняется то к той, то к другой стороне пропорционально числу тех опытов, которые мы наблюдаем и помним. Исход этой борьбы наконец решается в пользу той стороны, на которой мы наблюдаем преимущественное число таких опытов, но все же с некоторым уменьшением силы очевидности, пропорциональным числу противоположных опытов. Каждая из возможностей, из которых составляется вероятность, действует на воображение сама по себе, и наконец одерживает верх большая совокупность возможностей с силой, пропорциональной ее преимуществу. Все эти явления прямо приводят нас к вышеизложенной теории, и нам никогда не удастся дать им удовлетворительное и связное объяснение на основании каких-нибудь иных принципов. Если мы не будем рассматривать эти суждения как действия привычки на воображение, то запутаемся в нескончаемых противоречиях и нелепостях.
Глава 14. Об идее необходимой связи
Выяснив, каким образом мы выходим в своих рассуждениях за пределы своих непосредственных впечатлений и заключаем, что такие-то определенные причины должны иметь такие-то определенные действия, мы должны теперь вернуться назад и рассмотреть вопрос[23], который уже с самого начала встал перед нами, но затем был оставлен в стороне, т. е. вопрос о том, в чем состоит наша идея необходимости, когда мы говорим, что два объекта необходимо связаны друг с другом. И в данном случае я повторю то, что мне уже часто приходилось высказывать, а именно ввиду того что у нас нет такой идеи, которая не происходила бы от впечатления, мы должны найти какое-либо впечатление, дающее начало идее необходимости, если мы утверждаем, что такая идея действительно есть у нас. Чтобы достичь этой цели, я рассматриваю, в каких объектах мы обычно предполагаем присутствие необходимости, и, обнаружив, что она всегда приписывается причинам и действиям, обращаюсь к каким-нибудь двум объектам, которые предполагаю находящимися в этом отношении, и исследую их во всех положениях, в каких они только могут находиться. Я замечаю непосредственно, что они смежны друг другу во времени и пространстве и что объект, называемый нами причиной, предшествует тому, который мы называем действием. Однако ни один такой пример не дает мне возможности идти дальше, и я не в состоянии открыть между этими двумя объектами какое-нибудь третье отношение. Поэтому я расширяю круг того, что мной рассматривается, и охватываю несколько примеров, причем нахожу, что сходные объекты всегда находятся в сходных отношениях смежности и последовательности. На первый взгляд это, по-видимому, мало способствует моей цели. Размышление о нескольких примерах сводится лишь к повторению одних и тех же объектов, а следовательно, оно не может привести нас к новой идее. Однако в ходе дальнейшего исследования я обнаруживаю, что повторение не происходит одинаково в каждом случае, но порождает новое впечатление, а через посредство его и ту идею, которую я теперь исследую; ибо после частого повторения я вижу, что при появлении одного объекта привычка принуждает ум представлять обычный спутник этого объекта, и притом представлять последний более живо в силу отношения его к первому объекту. Таким образом, именно это впечатление, или принуждение, и дает мне идею необходимости.
Я не сомневаюсь в том, что эти следствия сразу же будут беспрепятственно приняты, так как они суть очевидные дедукции из уже установленных нами принципов, которые мы часто применяем в своих рассуждениях. В силу этой очевидности, присущей как нашим основным принципам, так и дедукциям из них, мы можем недостаточно осмотрительно согласиться и с заключением, причем будем воображать, что в последнем нет ничего необыкновенного и достойного нашей любознательности. Но хотя такая неосмотрительность может облегчить принятие этого заключения, она же облегчает и его забвение; в силу этого я считаю нелишним предупредить, что мной только что был рассмотрен один из наиболее важных вопросов в философии, а именно вопрос о силе и действенности причин, в котором, по-видимому, так сильно заинтересованы все науки. Подобное предупреждение, естественно, пробудит внимание читателя, и он пожелает получить более полное объяснение моей доктрины, равно как и тех аргументов, на которых она основывается. Желание это настолько разумно, что я не могу отказать в его удовлетворении, в особенности поскольку я надеюсь, что эти принципы по мере их рассмотрения будут приобретать все большую силу и очевидность.
Нет такого вопроса, который в силу своей важности, равно как и трудности, возбуждал бы больше споров среди представителей древней и новой философии, чем вопрос о действенности причин, или о том качестве, которое заставляет их действия следовать за ними. Но мне кажется, что, прежде чем вступать в эти прения, философам не мешало бы рассмотреть саму идею той действенности, которая является предметом спора. Вот чего, по моему мнению, главным образом недостает в рассуждениях философов, и недостаток этот я постараюсь восполнить.
Я начну с замечания, что термины действенность (efficacy), деятельность (agency), сила (power), мощь (force), энергия, необходимость, связь (connection) и порождающее качество (productive quality) почти равнозначны, а поэтому нелепо пользоваться одним из них для определения остальных. Это замечание позволит нам сразу же отбросить все обычные определения, которые философы давали силе и действенности; вместо того чтобы отыскивать эту идею в таких определениях, мы должны искать ее во впечатлениях, от которых она первоначально происходит. Если это сложная идея, она должна происходить от сложных, а если простая – от простых впечатлений.
Наиболее общепринятое и популярное объяснение этого вопроса состоит, мне кажется, в следующем[24]. Узнав из опыта, что в материи встречаются некоторые новые порождения (productions), как то: движения и изменения тела, – и заключив, что где-нибудь должна быть сила, способная их породить, мы с помощью этого рассуждения приходим в конце концов к идее силы и действенности. Но чтобы убедиться в том, что это объяснение скорее популярное, чем философское, нам стоит только поразмыслить над двумя вполне очевидными принципами: во-первых, над тем, что разум сам по себе никогда не может дать начала первичной идее, а во-вторых, над тем, что разум, поскольку он отличается от опыта, никогда не может привести нас к заключению, что причина, или порождающее качество, абсолютно необходима для каждого начала существования. Оба этих соображения уже достаточно были выяснены нами, а следовательно, теперь мы не будем дольше останавливаться на них.
Я только выведу из них следующее: если разум никак не может дать начала идее действенности, то идея эта должна получаться из опыта, а именно, из некоторых определенных примеров действенности, проникающих в наш ум через обычные каналы – ощущение или рефлексию. Идеи всегда представляют соответствующие им объекты, или впечатления; и, наоборот, необходимы какие-либо объекты для того, чтобы дать начало любой идее. Итак, если мы претендуем на обладание точной идеей этой действенности, мы должны указать какой-нибудь пример, когда она легко могла бы быть подмечена умом, а ее операции ясно воспринимались бы нашим сознанием или ощущением. Отказываясь от этого, мы тем самым признаем, что данная идея невозможна и фантастична; ведь принцип врожденных идей, который один только и мог спасти нас от этой дилеммы, уже был отвергнут, да и в настоящее время почти единогласно отвергается всем ученым миром. Итак, наша ближайшая цель должна состоять в том, чтобы найти какое-либо естественное порождение, на примере которого проявление причины и ее действенность могли бы быть ясно представлены и схвачены нашим умом без опасения, что возникнет неясность или ошибка.
Очень мало надежды на успех этого исследования подает нам необычайное разнообразие, которое мы обнаруживаем в мнениях философов, претендовавших на объяснение скрытой силы и энергии причин[25]. Некоторые из них утверждают: тела действуют при помощи своей субстанциональной формы; другие – при помощи своих акциденций или качеств; третьи – путем материи и формы; четвертые – путем формы и акциденции; пятые – путем особых качеств и способностей, отличных от всего перечисленного. Все эти мнения, в свою очередь, смешиваются и варьируются на тысячу различных ладов, внушая нам сильное подозрение, что ни одно из них не обладает прочностью или очевидностью и что предположение о действенности какого-либо из известных качеств материи совершенно лишено основания. Это подозрение должно еще усилиться, если мы примем во внимание, что все эти принципы: субстанциональные формы, акциденции и способности – в действительности не принадлежат к известным нам качествам тел, но оказываются совершенно непонятными и необъяснимыми. Ведь очевидно, что философы никогда не прибегли бы к столь темным и недостоверным принципам, если бы нашли удовлетворение в других, ясных и понятных, в особенности же в данном вопросе, который должен быть доступен самому простому пониманию, если не прямо чувствам. Из всего этого мы можем заключить, что нет возможности показать на каком-либо примере принцип, в котором содержится сила и деятельность причины, и что наиболее утонченные умы столь же беспомощны в данном отношении, как и самые заурядные. Если кто-либо найдет нужным отвергнуть это утверждение, ему незачем беспокоить себя, придумывая какие-нибудь длинные рассуждения: он может сразу показать нам пример причины, на котором мы увидели бы силу, или действующий принцип. Мы часто бываем вынуждены прибегать к подобному вызову, так как в философии он является почти единственным способом доказательства отрицательного суждения.
Неудача, постигшая все попытки определить эту силу, привела наконец философов к заключению, что привычная сила и действенность природы совершенно неизвестны нам и мы напрасно ищем их во всех известных качествах материи. Это мнение почти единогласно признают все философы, и взгляды их несколько различаются лишь в связи с теми следствиями, которые они выводят отсюда; ибо некоторые из философов, в частности картезианцы, установив в качестве принципа, что мы в совершенстве знакомы с сущностью материи, вполне естественно вывели отсюда, что она не обладает действенностью и сама по себе не может ни сообщать движение, ни производить какое-либо из тех действий, которые мы ей приписываем. Так как сущность материи состоит в протяжении и так как протяжение не содержит в себе актуального движения, а лишь подвижность, то они заключают отсюда, что энергия, производящая движение, не может содержаться в протяжении.
Это заключение приводит их к другому, которое они считают совершенно неизбежным. Материя, говорят они, сама по себе вполне бездеятельна и лишена всякой силы, при помощи которой она могла бы произвести, продолжить или сообщить движение. Но так как эти действия воспринимаются нашими чувствами и так как сила, их производящая, должна где-то находиться, значит, она должна заключаться в Божестве, или в том Божественном Существе, которое по природе своей содержит в себе всяческое превосходство и совершенство. Итак, Божество является первичным двигателем Вселенной; оно не только первоначально сотворило материю и сообщило ей первичный импульс, но путем постоянного проявления своего всемогущества поддерживает ее существование и последовательно сообщает ей все те движения, формы и качества, которыми она обладает.
Это мнение, конечно, весьма любопытно и вполне достойно нашего внимания, но стоит нам на минуту задуматься о том, с какой целью мы отметили его, и мы увидим, что рассматривать его здесь совершенно излишне. Нами установлено в качестве принципа, что так как все идеи происходят от впечатлений, или некоторых предшествующих восприятий, то у нас не может быть идеи силы и дееспособности, если мы не в состоянии указать несколько примеров того, когда проявление этой силы воспринималось бы нами. Но так как эти примеры не могут быть найдены в телах, то картезианцы, пользуясь своим принципом врожденных идей, прибегли к Высшему Духу, или Божеству, которое они считают единственным активным существом в мире и непосредственной причиной изменения материи. Однако так как мы признали принцип врожденных идей ложным, то отсюда следует, что предположение Божества не может помочь нам объяснить идею деятельности, идею, которую мы напрасно ищем во всех объектах, воспринимаемых нашими чувствами или внутренне сознаваемых нашими умами; ибо если всякая идея происходит от впечатления, то и идея Божества происходит из того же источника, и если ни одно впечатление, будь то впечатление ощущения или рефлексии, не содержит в себе силы, или действенности, то столь же невозможно открыть или даже вообразить подобный активный принцип и в Божестве. Итак, если эти философы заключили, что материя не может обладать каким-либо действующим принципом, ибо в ней невозможно открыть такой принцип, то подобный же ход рассуждения должен заставить их исключить этот принцип и из [идеи] Высшего Существа. Если же они считают это мнение абсурдным и нечестивым, каково оно и есть в действительности, то я скажу им, как они могут избежать его, а именно им следует заключить с самого начала, что у них нет адекватной идеи силы, или действенности, как существующей в каком бы то ни было объекте: ведь они не могут найти ни единого примера ее ни в теле, ни в духе, ни в высших, ни в низших сущностях.
К этому же заключению неизбежно приводит и гипотеза тех философов, которые признают действенность вторичных причин и приписывают материи производную, но тем не менее реальную силу и энергию. Так как они признают, что эта энергии не заключается в каком-либо из известных качеств материи, то вопрос о происхождении ее идеи по-прежнему остается открытым. Если у нас действительно есть идея силы, мы можем приписывать силу и неизвестному качеству; но так как невозможно, чтобы мы получали эту идею от неизвестного качества, и так как в известных нам качествах нет ничего такого, что могло бы ее произвести, то отсюда следует, что мы обманываем себя, когда воображаем, будто у нас есть подобная идея в том смысле, как мы ее обычно понимаем. Все идеи происходят от впечатлений и их представляют; у нас совсем нет такого впечатления, которое содержало бы в себе силу, или действенность, – следовательно, у нас совсем нет идеи силы.
Некоторые утверждали, что мы чувствуем энергию, или силу, в собственном уме и что, приобретя, таким образом, идею силы, мы переносим это качество на материю, в которой не можем открыть его непосредственно. Движения нашего тела, а также мысли и чувства нашего ума, говорят они, подчинены воле, и нам больше некуда обращаться в своих поисках истинной идеи силы и мощи. Но чтобы убедиться в том, насколько ошибочно это рассуждение, стоит только принять во внимание, что в воле, рассматриваемой нами здесь в качестве причины, так же мало может быть обнаружена связь с ее действием, как и в любой материальной причине связь с ее собственным действием. Мы не только не замечаем никакой связи между актом воли и движением тела, но признаем, что нет действия, которое труднее было бы объяснить исходя из сил и сущности мысли и материи. Власть нашей воли над духом столь же малопонятна. Действие в данном случае отлично и отделимо от причины, и его нельзя было бы предвидеть, если бы мы не знали из опыта о постоянном соединении [воли и духа]. Мы повелеваем своим умом до известной степени, но за пределами этого теряем всякую власть над ним; и очевидно, что невозможно установить точные границы этой нашей власти иначе чем при помощи опыта. Словом, акты нашего ума в данном отношении тождественны актам материи. Мы воспринимаем только их постоянное соединение и никак не можем выйти за его пределы при помощи рассуждения. Ни в одном внутреннем впечатлении не содержится явной энергии более, чем ее имеется во внешних объектах. Итак, поскольку философы признают, что материя действует при помощи неизвестной силы, мы напрасно стали бы надеяться приобрести идею силы, рассматривая свой собственный ум[26].
Нами уже было установлено в качестве определенного принципа, что общие, или абстрактные, идеи не что иное, как единичные, рассматриваемые с определенной точки зрения, и что, думая о каком-нибудь объекте, мы не можем изъять из своей мысли все определенные степени его количества и качества, так же как не можем изъять их и из реальной природы вещей. Поэтому если бы мы обладали какой-либо идеей силы вообще, то мы должны были бы также быть в состоянии представить себе некоторый определенный вид ее; а так как сила не может существовать сама по себе, но всегда рассматривается как атрибут некоторого бытия, или существования, то мы должны были бы быть в состоянии локализовать эту силу в каком-нибудь определенном существе, представляя себе это существо обладающим реальной силой, или энергией, благодаря чему некоторое определенное действие необходимо является результатом его деятельности. Мы должны ясно и определенно представлять себе связь между причиной и действием и быть в состоянии решить при первом же взгляде на то или иное из них, что оно должно или сопровождаться, или предваряться другим. Вот истинный способ представления определенной силы в определенном теле; но так как общая идея невозможна без единичной, то, значит, в случае невозможности второй и первая, очевидно, совсем не может существовать. Но нет ничего более очевидного, чем тот факт, что человеческий ум не может образовать такую идею двух объектов, которая позволила бы ему представить себе связь между ними или же отчетливо постигнуть ту силу, или действенность, которая их соединяет. Такая связь была бы равнозначна демонстративному доказательству и заключала бы в себе абсолютную невозможность того, чтобы один из объектов не следовал или не представлялся нам следующим за другим; но подобный род связи уже был отвергнут нами окончательно. Если кто-нибудь придерживается противоположного мнения и думает, что приобрел представление о силе, находящейся в каком-либо единичном объекте, то пусть он укажет мне этот объект. Но пока я не встречу такого лица, в возможности чего я отчаиваюсь, я не могу удержаться от следующего заключения: поскольку мы совсем не в состоянии ясно представить себе, каким образом определенная сила может содержаться в определенном объекте, то мы обманываем себя, воображая, будто можем образовать соответствующую общую идею.
Итак, из всего сказанного мы можем заключить следующее: говоря, что какое-либо существо высшей или низшей природы обладает некоторой мощью или силой, пропорциональной некоторому действию, говоря о необходимой связи между объектами и предполагая, что эта связь зависит от действенности, или энергии, которой обладает один из этих объектов, пользуясь всеми этими выражениями в указанном применении, мы в действительности не придаем им точного смысла, но лишь употребляем привычные слова, не соединяя с ними ясных и определенных идей. Однако более вероятно, что данные выражения теряют здесь свои истинный смысл в силу неверного их применения, чем в силу того, что у них совсем нет никакого смысла; ввиду этого не мешает снова рассмотреть вопрос, чтобы обнаружить, не можем ли мы открыть природу и происхождение тех идей, которые присоединяем к данным выражениям.
Предположим, что перед нами налицо два объекта, один из которых – причина, а другой – действие; ясно, что путем простого рассмотрения одного из этих объектов или же их обоих мы никогда не заметим той связи, которая их соединяет, и никогда не будем в состоянии решить с достоверностью, что между ними есть связь. Итак, мы приходим к идее причины и действия, необходимой связи, силы, мощи, энергии и действенности не на основании какого-нибудь единичного примера. Если бы мы никогда ничего не видели, кроме совершенно отличных друг от друга единичных соединений объектов, мы никогда не были бы в состоянии образовать подобные идеи.
Но опять предположим, что мы наблюдаем несколько примеров того, что одни и те же объекты всегда соединены вместе: мы тотчас же представляем себе, что между ними существует связь, и начинаем заключать от одного из них к другому. Таким образом, эта множественность сходных примеров оказывается самой сущностью силы, или связи, и является тем источником, откуда проистекает эта идея. Следовательно, чтобы понять идею силы, мы должны рассмотреть эту множественность – больше ничего и не требуется, чтобы преодолеть затруднение, так долго смущавшее нас. Ибо я рассуждаю следующим образом: повторение совершенно сходных примеров само по себе никогда не может породить первичной идеи, отличной от того, что может быть обнаружено в любом единичном примере, как это уже было замечено нами и как это с очевидностью вытекает из нашего основного принципа «все идеи скопированы с впечатлений». Итак, поскольку сила является новой первичной идеей, которая не может быть обнаружена ни в одном примере и которая тем не менее возникает при повторении нескольких примеров, то отсюда следует, что повторение само по себе не производит данного действия, но что оно должно открыть нам или породить нечто новое, что являлось бы источником указанной идеи. Если бы повторение не открывало нам и не порождало чего-либо нового, оно могло бы только умножить наши идеи, но не могло бы ничего прибавить к их содержанию, полученному из наблюдения над единичным примером. Таким образом, всякое прибавление (такое, как идея силы, или связи), порождаемое множественностью сходных примеров, скопировано с каких-нибудь действий этой множественности и станет вполне понятным нам, когда мы поймем эти действия. Как только мы обнаружим, что повторение открывает нам или производит что-нибудь новое, в этом-то новом мы и должны будем поместить силу, и нам незачем будет искать ее в каком-нибудь другом объекте.
Но прежде всего очевидно, что повторение сходных объектов в сходных отношениях последовательности и смежности не открывает нам ничего нового ни в одном из этих объектов, поскольку мы не можем вывести из этого повторения никакого заключения и не можем сделать его предметом ни демонстративного, ни вероятного заключения[27], как это уже было доказано. Предположим даже, что мы могли бы вывести отсюда некоторое заключение, в данном случае оно было бы бесполезно: ведь никакое заключение не может дать начала новой идее, каковой является идея силы, но, делая любое заключение, мы должны предварительно обладать ясными идеями, которые могут быть объектами нашего заключения. Представление всегда предшествует процессу познания, а когда первое неясно – и второй недостоверен, когда одно отсутствует, – и другой не должен иметь места.
Во-вторых, очевидно, что повторение сходных объектов в сходных положениях не порождает ничего нового ни в этих объектах, ни в каком бы то ни было внешнем теле, ибо все легко согласятся с тем, что те различные примеры соединения сходных причин и действий, которыми мы обладаем, сами по себе совершенно независимы и что то сообщение движения, которое я наблюдаю теперь как результат столкновения двух биллиардных шаров, совершенно отлично от того, которое я наблюдал как результат подобного толчка год тому назад. Эти толчки не оказывают влияния друг на друга, они вполне разделены по времени и месту, и один из них мог бы существовать и сообщать движение, хотя бы другого никогда не существовало.
Итак, постоянное соединение объектов и непрерывное сходство в их отношениях последовательности и смежности не открывает нам и не производит ничего нового в этих объектах, но сходство это дает начало идеям необходимости, силы и действенности. Таким образом, эти идеи не воспроизводят чего-либо такого, что принадлежит или может принадлежать постоянно соединенным друг с другом объектам. С какой бы точки зрения мы ни рассматривали этот аргумент, мы найдем его вполне неопровержимым. Сходные примеры, несомненно, являются первоначальным источником нашей идеи силы, или необходимости, хотя в то же время с помощью этого сходства они не оказывают влияния ни друг на друга, ни на какой-либо внешний объект. Итак, нам придется искать происхождение этой идеи в какой-либо другой области.
Хотя различные сходные примеры, дающие начало идее силы, не оказывают влияния друг на друга и никогда не могут породить в объекте нового качества, которое могло бы служить моделью этой идеи, однако наблюдение указанного сходства порождает новое впечатление в уме, впечатление, являющееся реальной моделью данной идеи; ибо, после того как мы наблюдали сходство на достаточном количестве примеров, мы непосредственно чувствуем, что наш ум вынужден переходить от одного из объектов к его обычному спутнику и представлять его благодаря этому отношению более живо. Это принуждение является единственным действием сходства, а следовательно, оно должно быть тождественным силе, или действенности, идея которой возникает из этого сходства. Различные примеры сходных соединений приводят нас к понятию силы и необходимости. Примеры эти сами по себе существуют совершенно отдельно друг от друга и получают связь только в уме, который наблюдает их и собирает их идеи. Таким образом, необходимость есть действие указанного наблюдения; она не что иное, как внутреннее впечатление ума, или принуждение к тому, чтобы переносить нашу мысль с одного объекта на другой. Если мы не будем рассматривать необходимость с этой точки зрения, мы никогда не придем даже к самому отдаленному понятию о ней и не будем в состоянии приписать ее ни внешним, ни внутренним объектам, ни духу, ни телу, ни причинам, ни действиям.
Необходимая связь между причинами и действиями является основанием нашего вывода от одних к другим. Основанием вывода является переход от впечатления к идее, порождаемый привычным соединением. Следовательно, необходимая связь и переход – одно и то же.
Идея необходимости происходит от какого-либо впечатления. Но ни одно из впечатлений, доставляемых нашими чувствами, не может дать нам этой идеи; следовательно, она должна происходить от какого-либо внутреннего впечатления рефлексии. Нет другого внутреннего впечатления, которое имело бы отношение к данному вопросу, кроме порождаемой привычкой склонности переходить от какого-нибудь объекта к идее его обычного спутника. Следовательно, в этом и заключается сущность необходимости. В общем необходимость есть нечто существующее в уме, а не в объектах, и мы никогда не составим о ней даже самой отдаленной идеи, если будем рассматривать ее как качество тел. Или у нас нет идеи необходимости, или же необходимость не что иное, как принуждение нашей мысли к переходу от причин к действиям и от действий к причинам сообразно их связи, известной нам из опыта.
Итак, подобно тому как необходимость, заставляющая дважды два равняться четырем или же три угла треугольника быть равными двум прямым углам, заключается исключительно в акте познания, в акте, с помощью которого мы рассматриваем и сравниваем данные идеи, так и необходимость, или сила, соединяющая причины и действия, заключается в принуждении ума к переходу от одних к другим. Действенность, или энергия причин не находится ни в самих объектах, ни в Божестве, ни в соединении этих двух принципов – она всецело принадлежит душе, рассматривающей связь двух или большего числа объектов во всех прошлых примерах. Вот где лежит реальная сила причин, равно как их связь и необходимость.
Я сознаю, что из всех парадоксов, которые я уже имел и буду иметь случай высказать в своем трактате, настоящий самый сильный; только прибегнув к основательным доказательствам и рассуждениям, я могу надеяться на то, что он будет принят и победит застарелые предубеждения человеческого рода. Прежде чем примириться с этой доктриной, сколько раз придется нам повторять себе, что простое восприятие двух объектов или актов, в каком бы отношении друг к другу они ни были, никогда не может дать нам идеи силы, или связи, между ними; что эта идея происходит от повторения их соединения; что это повторение не открывает нам и не производит ничего в объектах, но только влияет при помощи порождаемого им привычного перехода на ум; что этот привычный переход, следовательно, то же самое, что сила и необходимость, которые, стало быть, являются качествами восприятий, а не объектов, качествами, внутренне чувствуемыми нашей душой, а не наблюдаемыми внешним образом в телах. Обыкновенно все исключительное вызывает удивление, которое тотчас же переходит в сильную степень уважения или презрения в зависимости от того, одобряем мы или не одобряем предмет. Хотя вышеизложенное рассуждение кажется мне лично кратчайшим и решающим, однако я очень боюсь, что у читателей возобладает обычный склад мыслей, в силу чего они с предубеждением отнесутся к моей доктрине.
Этот противоположный склад мыслей легко может быть объяснен. По общему наблюдению, нашему уму свойственно сильное стремление распространяться на внешние объекты и соединять с ними различные внутренние впечатления, которые они вызывают и которые всегда появляются в то самое время, когда эти объекты открываются нашим чувствам. Так, ввиду того что некоторые звуки и запахи всегда сопровождают известные видимые объекты, мы, естественно, воображаем связь между этими объектами и качествами, и притом даже пространственную связь, хотя эти качества по природе своей не допускают такой связи и в действительности не существуют нигде. Но об этом будет сказано подробнее впоследствии[28]. Между тем достаточно отметить, что та же самая склонность является причиной того, почему мы считаем, что необходимость и сила заключаются в рассматриваемых нами объектах, а не в рассматривающем их уме, считаем, несмотря на то что не можем составить себе даже самой отдаленной идеи этого качества, если не признаем его принуждением нашего ума к переходу от идеи какого-либо объекта к идее его обычного спутника.
Но хотя это единственное разумное объяснение, которое мы можем дать необходимости, противоположное представление так внедрилось в наш ум в силу вышеупомянутых принципов, что мое мнение, несомненно, будет признано многими нелепым и странным. Как! Действенность причин заключается в принуждении ума? Как будто причины не действуют совершенно независимо от ума и как будто они не продолжали бы действовать, даже если бы не существовало ума, созерцающего их или рассуждающего о них. Мысль в своей деятельности, конечно, может зависеть от причин, но не причины от мысли. Это значило бы извращать порядок природы и превращать во вторичное то, что в действительности первично. Каждому действию соответствует пропорциональная сила, и сила эта должна быть помещена в действующем теле. Если мы отнимем силу у одной причины, мы должны будем приписать ее другой. Но отнять ее у всех причин и приписать существу, все отношение которого к причинам и действиям исчерпывается тем, что оно их воспринимает, – полный абсурд, противоречащий самым достоверным принципам человеческого разума.
Я могу ответить на все указанные аргументы только следующее: это весьма похоже на то, как если бы слепой нашел крайне нелепым предложение, что красный цвет не тождествен звуку трубы, а свет – плотности. Если у нас в действительности нет идеи силы, или действенности, как находящейся в каком-нибудь объекте или же идеи реальной связи между причинами и действиями, то совершенно бесполезно доказывать, что действенность необходима для каждого действия. Мы сами не понимаем смысла своих слов, когда говорим таким образом, и бессознательно смешиваем идеи, совершенно отличные друг от друга. Конечно, я готов допустить, что и в материальных, и в не-материальных объектах могут быть различные качества, с которыми мы совершенно незнакомы, и если нам нравится называть их силой, или действенностью, то мир от этого не пострадает. Но если, вместо того чтобы подразумевать под терминами «сила» и «действенность» эти неизвестные качества, мы будем понимать под ними нечто такое, о чем у нас есть ясная идея, но что неприложимо к объектам, которым мы приписываем эти термины, то возникнут неясности и заблуждения и мы окажемся уведенными в сторону ложной философией. Это и случается, когда мы переносим определение нашей мысли на внешние объекты и предполагаем между ними некоторую реальную и постижимую связь, тогда как это качество может принадлежать только уму, рассматривающему объекты.
Если же мне скажут, что действия природы независимы от нашей мысли и рассуждений, то я соглашусь с этим: ведь я уже отметил, что объекты находятся в отношениях смежности и последовательности друг к другу, что на многих примерах можно наблюдать, как сходные объекты вступают в сходные отношения, и что все это независимо от актов познания и предшествует познанию. Но если мы идем дальше и приписываем силу, или необходимую связь, этим объектам, то эту последнюю мы никогда не можем наблюдать в них, но должны заимствовать указанную идею из того, что чувствуем внутренне, когда рассматриваем эти объекты. Я настолько последователен, что готов при помощи утонченного, но легко представимого оборота мысли предложить излагаемое здесь рассуждение в качестве примера того, что мной доказывается.
Когда какой-либо объект воспринимается нами, он непосредственно сообщает уму живую идею того объекта, который обычно сопровождает его, – это-то определение нашего ума и составляет необходимую связь между данными объектами. Но если мы изменяем точку зрения и переходим от объектов к восприятиям, то в таком случае впечатление следует рассматривать как причину, а живую идею – как действие, причем их необходимая связь состоит в том новом определении, которое мы ощущаем при переходе от идеи первой к идее второго. Принцип связи наших внутренних восприятий столь же непонятен, как принцип связи между внешними объектами, и мы узнаем о нем не иначе как из опыта. Но природа и действия опыта были уже достаточно рассмотрены и выяснены нами. Опыт никогда не дает нам возможности ознакомиться с внутренним строением или с действующим принципом объектов, он только приучает ум переходить от одного объекта к другому.
Теперь настало время собрать все отдельные части нашего рассуждения и, соединив их воедино, дать точное определение отношения причины и действия, составляющего предмет настоящего исследования. Порядок, принятый нами, т. е. рассмотрение наших заключений, исходящих из данного отношения, до объяснения самого отношения, не был бы извинителен, если бы можно было воспользоваться иным методом. Но ввиду того, что природа данного отношения так сильно зависит от природы указанных заключений, мы вынуждены были прибегнуть к этому, по-видимому, превратному способу, а также воспользоваться некоторыми терминами, прежде чем оказались в состоянии в точности определить их или же установить их значение. Теперь же мы исправим эту ошибку, дав точное определение причины и действия.
Можно дать этому отношению два определения, которые отличаются друг от друга только тем, что представляют различный взгляд на один и тот же предмет, заставляя нас рассматривать указанное отношение или как философское, или как естественное, или как сопоставление двух идей, или как ассоциацию между ними. Мы можем определить причину как объект, предшествующий другому объекту и смежный ему, причем все объекты, сходные с первым, находятся в одинаковых отношениях предшествования и смежности к тем объектам, которые сходны со вторым. Если это определение признают неправильным, так как в него входят объекты, чуждые причине, то мы можем заменить его другим определением, а именно причина есть объект, предшествующий другому объекту, смежный ему и так с ним соединенный, что идея одного из них определяет ум к образованию идеи другого, а впечатление одного – к образованию более живой идеи другого. Если указанное определение также будет отвергнуто на том же основании, то я не знаю иного средства помочь горю, кроме того, чтобы люди, обнаруживающие такую щепетильность, дали вместо моего определения другое, более точное. Что же касается меня, то я должен сознаться в своей неспособности осуществить подобное предприятие. Исследуя крайне точно те объекты, которые обычно называются причинами и действиями, я обнаруживаю при рассмотрении одного примера, что один объект предшествует другому и смежен ему; переходя же к рассмотрению нескольких примеров, я обнаруживаю лишь, что сходные объекты постоянно становятся в сходные же отношения последовательности и смежности. Далее, рассматривая влияние этой постоянной связи, я замечаю, что подобное отношение никогда не может быть объектом заключения и может действовать на ум лишь при помощи привычки, которая вынуждает воображение переходить от идеи одного объекта к идее его обычного спутника и от впечатления одного к более живой идее другого. Какими бы необычными ни казались эти взгляды, я считаю бесполезным прибегать к дальнейшему исследованию или разбору этого вопроса и буду брать их за основание в качестве установленных принципов.
Прежде чем покончить с разбираемым вопросом, не мешает сделать из него несколько выводов, при помощи которых мы можем устранить некоторые предубеждения и общераспространенные ошибки, пользовавшиеся очень сильным преобладанием в философии. Во-первых, мы можем вывести из вышеизложенной доктрины, что все причины однородны и что, в частности, нет никаких оснований для различия, которое мы иногда проводим между причинами действующими и причинами sine qua non или между причинами действующими, формальными, материальными, образцовыми (exemplary) и целевыми. Так как наша идея действенности имеет своим источником постоянное соединение двух объектов, то всюду, где наблюдается такое соединение, причина является действующей, а где его не наблюдается, не может быть никакой причины. На том же основании мы должны отвергнуть и различие причины и повода, если считается, что эти слова обозначают нечто существенно различное. Если под тем, что мы называем поводом, подразумевается постоянное соединение, значит, он настоящая причина, если же нет, стало быть, им вовсе не обозначается отношение и на нем нельзя основать аргумент или заключение.
Во-вторых, тот же способ рассуждения приводит нас к выводу, что существует только один род необходимости, так же как существует только один род причины, и что обычное различение между моральной (moral) и физической необходимостью не имеет никакого основания в природе. Это ясно из вышеприведенного объяснения необходимости. Физическая необходимость состоит в постоянном соединении объектов и в принуждении ума, а отсутствие этих условий равносильно случайности. Объекты должны быть или соединены, или не соединены, а ум должен быть или принужден, или нет к переходу от одного объекта к другому – значит, невозможно допустить среднее между случайностью и абсолютной необходимостью. При ослаблении этого соединения и этого определения вы не изменяете природу необходимости: ведь даже в применении к действиям тел указанные условия могут обладать различными степенями постоянства и силы, не порождая, однако, особого вида отношения необходимости.
То различие, которое мы часто проводим между силой и ее проявлением (exercise), также не имеет основания.
В-третьих, мы теперь уже вполне в состоянии преодолеть отвращение, столь естественно питаемое нами к рассуждению, при помощи которого мы старались доказать выше, что необходимость причины каждого начала существования не обоснована какими-либо демонстративными или интуитивными аргументами. Это мнение уже не покажется странным после вышеизложенных определений. Если мы определим причину как объект, предшествующий другому объекту и смежный ему, причем все объекты, сходные с первым, находятся в одинаковом отношении предшествования и смежности с теми объектами, которые сходны со вторым, то легко будет представить себе, что нет абсолютной или метафизической необходимости, чтобы каждое начало существования сопровождалось подобным объектом. Если мы определим причину как объект, предшествующий другому объекту, смежный ему и так соединенный с ним в воображении, что идея одного определяет ум к образованию идеи другого, а впечатление одного – к образованию более живой идеи другого, мы найдем еще меньше препятствий к тому, чтобы согласиться с этим мнением. Такое влияние на ум само по себе совершенно необычно и непонятно, и мы можем убедиться в его реальности только на основании опыта и наблюдения.
В качестве четвертого вывода прибавлю, что мы никогда не можем верить в существование объекта, идеи которого не в состоянии образовать. Поскольку все наши заключения относительно существования основаны на причинности, а все наши заключения относительно причинности – на известном нам из опыта соединении объектов, а не на каком-либо рассуждении или размышлении, следовательно, тот же опыт должен дать нам представление об этих объектах и тем самым лишить всякой таинственности наши заключения. Этот вывод так очевиден, что едва ли даже заслуживал бы нашего внимания, если бы мы не надеялись с его помощью устранить некоторые возражения, которые могут возникнуть по поводу следующих ниже рассуждений относительно материи и субстанции. Едва ли нужно отмечать, что полного знания объекта не требуется, а нужно лишь знание тех его качеств, в существование которых мы верим.
Глава 15. Правила для суждения о причинах и действиях
Согласно вышеизложенной доктрине, нет таких объектов, которые мы могли бы при помощи простого их рассмотрения, не прибегая к опыту, определить как причины других объектов; но нет и таких, которые мы точно так же могли бы с достоверностью определить как не являющиеся причинами других объектов. Что угодно может произвести что угодно. Творение, уничтожение, движение, разум, желание – все это может произойти как друг от друга, так и от всякого другого доступного воображению объекта. Да это и не покажется нам странным, если мы сравним два вышеобъясненных принципа, согласно которым причинность определяется постоянным соединением объектов и, собственно говоря, нет противоположных друг другу объектов, кроме существования и несуществования[29]. Когда объекты не противоположны, ничто не мешает им находиться в том постоянном соединении, от которого всецело зависит отношение причины и действия.
Так как все объекты могут стать причинами или действиями друг друга, то не мешает установить некоторые общие правила, при помощи которых мы могли бы распознавать, когда они действительно оказываются таковыми,
1. Причина и действие должны быть смежными друг другу в пространстве и времени.
2. Причина должна предшествовать действию.
3. Между причиной и действием должна быть постоянная связь. Это качество главным образом и конституирует отношение.
4. Одна и та же причина всегда производит одно и то же действие, а одно и то же действие всегда вызывается одной и той же причиной. Принцип этот мы получаем из опыта, и он является источником большинства наших философских суждений. Ибо, открыв при помощи ясного опыта причины или действия какого-нибудь явления, мы непосредственно распространяем свое наблюдение на все явления подобного рода, не дожидаясь того постоянного повторения, которое дало начало первичной идее этого отношения.
5. В зависимости от только что изложенного принципа находится еще один принцип, а именно когда различные объекты производят одно и то же действие; это происходит при посредстве какого-либо качества, общего им всем. Ведь если сходные действия предполагают сходные причины, то мы должны всегда приписывать причинность тому обстоятельству, в котором мы замечаем сходство.
6. Следующий принцип зиждется на том же основании. Различие в действиях двух сходных объектов должно зависеть от той особенности, в силу которой они различаются. Ведь если сходные причины всегда производят сходные действия, то каждый раз, как мы видим свое ожидание обманутым, мы должны заключать, что эта неправильность происходит от какого-нибудь различия в причинах.
7. Когда какой-либо объект увеличивается или уменьшается в зависимости от увеличения или уменьшения его причины, то его надо рассматривать как сложное действие, которое происходит от соединения нескольких различных действий, производимых несколькими различными частями причины. Мы предполагаем в таком случае, что отсутствие или присутствие одной части причины всегда сопровождается отсутствием или присутствием соответствующей части действия. Такое постоянное соединение в достаточной степени доказывает, что одна часть является причиной другой. Мы должны, однако, остерегаться выводить такое заключение из небольшого числа опытов. Некоторая степень тепла доставляет нам удовольствие; если вы уменьшите эту степень, то и удовольствие уменьшится, но отсюда не следует, что если вы увеличите ее за пределы известной степени, то и удовольствие также увеличится, ибо мы убеждаемся, что последнее переходит [тогда] в боль.
8. Восьмое, и последнее правило, которое я отмечу, состоит в том, что объект, существующий в течение некоторого времени как вполне проявляющий все свои качества и не производящий определенного действия, не является единственной причиной этого действия, но нуждается в помощи какого-нибудь иного принципа, способного высвободить его силу и деятельность. Ведь если сходные действия необходимо следуют за сходными причинами, смежными им во времени и пространстве, то разделение их, хотя бы на мгновение, доказывает неполноту причин.
Вот и вся логика, которой я считаю нужным воспользоваться в своем исследовании; быть может, даже все указанное не было особенно необходимо и могло быть заменено естественными принципами нашего познания. Наши схоластики – мудрецы и логики – не так уж сильно превосходят обыкновенных людей разумом и искусством рассуждения, чтобы пробудить в нас охоту подражать им, т. е. вводить в философию в качестве руководства для наших суждений длинную систему правил и предписаний. Все подобного рода правила очень легко изобретаются, но применять их крайне трудно; и даже основанная на опыте философия, по-видимому, наиболее естественная и простая, требует крайнего напряжения человеческого рассудка. Всякое явление природы очень сложно и изменяется в зависимости от такого количества различных обстоятельств, что, желая дойти до решающего фактора, мы должны тщательно отделить все лишнее и исследовать при помощи новых опытов, всякое ли особенное обстоятельство в первом опыте было для него существенно. Эти новые опыты подлежат подобному же обсуждению, так что для того, чтобы привести наше исследование к концу, требуется крайнее постоянство, а для того, чтобы выбрать истинный путь среди многих, открывающихся нам, – крайняя проницательность. Но если так обстоит дело даже в естественной философии, то тем более это относится к моральной философии, где существует гораздо большая сложность обстоятельств и где все те взгляды и чувства, которые существенны для любого акта нашего ума, так запутанны и туманны, что часто ускользают от самого тщательного нашего внимания, причем не только причины их необъяснимы, но и само существование их неизвестно. Боюсь, как бы незначительность результатов моих собственных исследований не придала этому замечанию вид скорее извинения, чем похвальбы.
Если что и в состоянии дать мне уверенность в этом отношении, так это возможно большее расширение сферы моих опытов, в силу чего, быть может, не мешает рассмотреть здесь способность суждения не только у людей, но и у животных.
Глава 16. О рассудке животных
После отрицания очевидной истины нет ничего более нелепого, чем излишнее старание ее защитить; но ни одна истина не кажется мне более очевидной, чем та, что не только люди, но и животные обладают способностью мышления и рассудка (reason). Аргументы в пользу этого настолько ясны, что не могут ускользнуть от самого тупого и невежественного человека.
Мы сознаем, что, приспосабливая средства к целям, руководствуемся рассудком и намерением и все те наши поступки, которые направлены на то, чтобы обеспечить самосохранение, доставить себе наслаждение и избежать страданий, совершаются нами не бессознательно и не случайно. Поэтому когда мы видим на миллионах примеров, что другие существа совершают сходные поступки и подчиняют их сходным целям, то все наши принципы рассудка и вероятности с непреодолимой силой склоняют нас к вере в существование сходной причины. По моему мнению, нет необходимости подтверждать этот аргумент путем перечисления частностей. При малейшем внимании с нашей стороны мы найдем их больше, чем требуется. Сходство между действиями животных и людей в данном случае так полно, что любое действие первого попавшегося животного доставит нам неоспоримый аргумент в пользу нашей доктрины.
Доктрина эта столь же полезна, как и очевидна; она дает нам нечто вроде пробного камня, с помощью которого мы можем подвергать испытанию всякую теорию, принадлежащую к данной области философии. На основании сходства внешних актов животных с теми, которые совершаются нами, мы судим о таком же сходстве между их и нашими внутренними актами; если же мы сделаем еще шаг, руководствуясь тем же принципом рассуждения, то придем к следующему выводу: поскольку их и наши внутренние акты сходны, то и причины, от которых происходят те и другие, тоже должны быть сходными. Итак, если высказывается гипотеза, объясняющая какую-либо умственную операцию, общую людям и животным, то эта гипотеза должна быть применима как к тем, так и к другим; и если всякая истинная гипотеза выдержит это испытание, то я решаюсь утверждать, что всякая ложная гипотеза потерпит при этом фиаско. Обычным недостатком теорий, которыми пользовались философы для объяснения актов нашего ума, является приписывание мышлению какой-то утонченности и изощренности, превышающей способности не только животных, но даже детей и обыкновенных людей, хотя те и другие способны испытывать такие же эмоции и аффекты, как и лица величайшей гениальности и величайшего ума. Такая ухищренность ясно доказывает ложность любой теории, тогда как простота доказывает, наоборот, ее истинность.
Итак, подвергнем этому решительному испытанию нашу теорию о природе познания и посмотрим, объясняет ли она рассудочную деятельность животных так же, как она объясняла суждения людей.
С этой целью мы должны отличать обыкновенные действия животных, по-видимому не превышающие их обычных способностей, от тех более исключительных примеров прозорливости, которую они иногда обнаруживают, когда дело идет об их самосохранении или о продолжении их рода. Собака, избегающая огня и пропастей, сторонящаяся незнакомых людей и ласкающаяся к своему хозяину, дает нам пример первого. Птица, с такой заботливостью и аккуратностью выбирающая место и материалы для своего гнезда и сидящая на яйцах должный промежуток времени и в надлежащее время года с такими предосторожностями, которые под стать любому химику при самом тщательном опыте, является ярким примером второго.
Относительно первых действий я утверждаю, что они являются результатом суждения, которое и само по себе не отличается от суждений, свойственных человеку, да и основано на тех же принципах. Прежде всего необходимо, чтобы у животных было какое-нибудь наличное впечатление памяти или чувств, которое может стать основанием их суждений. На основании интонации голоса своего хозяина собака заключает о его гневе и угадывает ожидающее ее наказание. На основании особого ощущения, поражающего ее обоняние, она заключает, что дичь находится неподалеку от нее.
Во-вторых, заключение, извлекаемое собакой из наличного впечатления, основано на опыте и наблюдении соединения объектов в прошлых примерах. Если вы будете разнообразить этот опыт, она будет изменять и свои суждения. Сделайте так, чтобы побои следовали один раз за одним каким-нибудь знаком или движением, а в другой раз – за другим, и собака поочередно будет делать различные заключения, каждый раз сообразно своему последнему опыту.
Пусть теперь философ сделает опыт и попытается объяснить тот умственный акт, который мы называем верой, а также описать принципы, из которых последний проистекает, не прибегая к влиянию привычки на воображение; и пусть его гипотеза будет одинаково приложима как к людям, так и к животным; пусть он сделает это, и я обещаю примкнуть к его мнению. Но в то же время я требую для равенства условий, чтобы и моя теория, если она окажется единственной отвечающей данным требованиям, была признана вполне удовлетворительной и убедительной. А что она действительно оказывается единственной, это очевидно почти без всякого рассуждения. Животные, несомненно, никогда не воспринимают реальной связи между объектами; следовательно, они выводят одно из другого на основании опыта. Никакие аргументы не могут привести их к общему заключению, что те объекты, с которыми они еще не знакомы из опыта, сходны с теми, которые они знают на основании опыта. Следовательно, опыт действует на них только через посредство привычки. Все это было достаточно выяснено и в применении к человеку; но в применении к животным уже нельзя подозревать ни малейшей ошибки; а это, надо признаться, является сильным подтверждением или скорее неоспоримым доказательством моей теории.
Силу привычки, примиряющей нас с любым явлением, лучше всего доказывает то, что люди не удивляются операциям собственного рассудка, восхищаясь в то же время инстинктом животных и находя затруднительным объяснение последнего только потому, что он не может быть сведен к тем же принципам. Однако при правильном взгляде на дело рассудок оказывается не чем иным, как изумительным и непонятным инстинктом наших душ, который проводит нас через некоторый ряд идей и снабжает их определенными качествами в зависимости от их положения и от их отношений в каждом отдельном случае. Правда, этот инстинкт имеет своим источником прошлое наблюдение и опыт; но может ли кто-нибудь указать последнее основание, в силу которого прошлый опыт и наблюдение производят такое действие или же в силу которого его должна производить сама природа? Все, что производится привычкой, конечно, может быть произведено и природой; более того, привычка есть не что иное, как один из принципов природы, и всей своей силой она обязана этому происхождению.