Но обычно это случалось, когда я не мог заснуть. Днем некогда было предаваться фантазиям. Или так устанешь, что только водка, одна только водка способна вернуть к жизни. Нас подгоняли, иной раз и ночью приходилось работать — как я уже говорил, мы по-прежнему отставали от плана, так что — исключительно водка.
Я не рассчитывал, что меня примут. Но решил попробовать. Я тогда пробовал все подряд. Читать, не пить, верить в новый, лучший мир, влюбиться. Может, это последнее было бы лучше всего. Но чтобы влюбиться, нельзя работать с утра до вечера, потому что потом хочется уже только спать. Надо разок-другой на танцы сходить. А для этого — уметь танцевать. Я ведь и этого не умел. Нет, в школе нам танцы не устраивали и не разрешали никуда ходить. Старшие однажды ушли тайком, подрались с местными парнями, потом было разбирательство и нас стали даже по ночам проверять: все ли спят.
Иногда по воскресеньям мы устраивали в клубе вроде как танцы. Осенью, зимой вечера длинные, уроков нет, занятий нет, по воскресеньям на работу мы не ходили. Украшали клуб, вешали объявление, что, мол, танцы. Выбирали нескольких человек в оркестр, тех, что помладше, назначали барышнями, старшие были за кавалеров. Но что это за танцы, если мы не умели танцевать, да и откуда бы? Может, человека два что-то и умели, но большинство оттаптывали друг другу ноги. Постоянно раздавались ругательства, оскорбления. Ты, такой-сякой, наступил мне на большой палец, то отдавил, это отдавил. Всем ботинком на меня наступил, черт тебя побери! В гробу я такую девчонку видал! Самыми худшими словам ругались. На цыпочках давай, сукин сын, танцуй, и так далее. Простите, я просто рассказываю, как было.
Но какое там на цыпочках, если мы носили ботинки, подбитые гвоздями, и в этих же ботинках танцевали. Других у нас не было. Что летом, что зимой. В крайнем случае, можно было босиком. Мы и попробовали босиком, но насажали заноз, потому что пол был щербатый, суковатый и весь исцарапан нашими же подошвами с этими гвоздями. Заедешь случайно таким ботинком кому-нибудь по щиколотке — тот аж кричит от боли. Мог и сдачи дать, если это барышня пнула, то есть кто-то из нас, младших.
А когда оркестр играл что-то подвижное, то наступали друг другу на ноги не только пары, но все в зале, словно нарочно, принимались сталкиваться и пихаться. Ну, тогда уж воздух прямо закипал от оскорблений и проклятий, иной раз и до драки доходило, случалось, кто-нибудь даже за нож хватался. Какие танцы, если никто никого не обнимает, никто никому на ушко ласковых слов не шепчет. Разве что кто-нибудь из кавалеров велит своей барышне: да обними же меня, козел.
Во время таких танцев старшие, то есть кавалеры, обычно издевались над нами, барышнями. Они и в обычное время издевались, но на танцах тормоза отказывали вконец. Какие учителя!.. Придет кто-нибудь, глянет и уйдет. В эти минуты все чинно танцуют. Никто никому на ноги не наступает, не ругается. Но едва учитель за дверь — можете себе представить, что начиналось. Все теряли чувство меры, иногда бывало, и свет выключали. А уж в темноте что творилось — лучше не вспоминать.
Конечно, был и распорядитель танцев. Из старших один парень. Всегда один и тот же. Прикалывал к плечу связку лент. Он как раз немного умел танцевать. Хорошо говорил, в карман за словом не лез. Но всегда стоял на стороне старших. Пожалуй, даже был хуже всех. Вежливый, никогда не ругался, не обзывался, если ему на ногу наступишь, велел только извиниться. Но не успеет танец закончиться, выводил такую барышню во двор вроде как пройтись, и уж там давал себе волю. Иногда избивал до крови. Кому жаловаться? Только хуже потом будет.
Он объявлял хоровод, «корзиночку», пара за парой и танец невесты, а еще белый танец. Мы, барышни, должны были на этот белый танец приглашать кавалеров, то есть старших. Распорядитель танцев бдительно следил, указывал, кто кого должен пригласить. И попробуй только пикнуть — брал за шкирку и подводил: давай, мол, приглашай, поклонись и вперед, не то получишь. И слегка сдавливал пальцами шею.
Признаюсь, я потом долго боялся танцевать. Танцы мне претили, словно бы вопреки своей природе, ведь танец должен людей привлекать. Может, потому что я всю школу был барышней, а тогда совсем иначе на все смотришь, иначе чувствуешь и даже в танец сложно поверить. Только начав играть в оркестре, я переломил себя и в смысле танцев. Оркестрант должен уметь танцевать, а не просто играть для тех, кто танцует. Тем более саксофонист.
Из тех, кто вызвался, они отобрали семерых. Приехал инструктор, привез инструменты, прослушал нас. И сказал: что ж, порепетируем, сыграемся, какой-никакой оркестр из вас выйдет. Нет, саксофон он привез только в следующий раз и меня прослушивал отдельно. Даже спросил, где я научился так играть, молодой ведь. Играл ли я уже в каком-нибудь оркестре? Я сказал, что в школьном. О, должно быть, хорошая была школа. И учителя отличные. Да, ответил я, особенно один.
На каждом инструменте написали какое-то число, дробь — мол, собственность стройки. Как на столах, станках, телефонных аппаратах, лопатах, полотенцах — на всем, что там имелось. Список, каждый должен был подписаться, что получил в свое пользование такой-то инструмент и несет за него ответственность. Еще нам купили форму, чтобы мы выглядели одинаково: серые костюмы, белые нейлоновые рубашки, галстуки одного цвета и с одним рисунком. Они висели в шкафу в социальном отделе, и нам их выдавали только на выступление, под расписку. Только носки и ботинки у каждого были свои.
Этот инструктор потом несколько месяцев приезжал и репетировал с нами — раза два в неделю. Разумеется, после работы, нас освобождали только от сверхурочных. А чтобы мы не теряли в деньгах, приписывали нам за репетицию по два часа в день. Честно говоря, после нескольких репетиций инструктор нам уже не требовался, все мы лучше играли, чем он. Бетонщик, сварщик, паркетчик, крановщик, кто-то в конторе сидел или, как я, электрик — и все, кроме меня, уже играли в каких-нибудь оркестрах. Один в армии, другой в санатории, третий на улице во время войны или до войны. Один почти окончил музыкальное училище, другой служил органистом, у третьего отец был скрипач в оперном театре, и он у отца выучился играть лучше него самого, так он говорил.
Меня взяли, потому что я единственный вызвался играть на саксофоне. О, саксофон тогда не был обычным инструментом. В оркестрах саксофонисты редко встречались. За границей — да, но не у нас, в заводских оркестрах, а уж тем более на стройке. Но именно благодаря саксофону мы имели такой успех. Ого-го, у них и саксофон есть — наш оркестр сразу смотрелся выигрышнее. Так что вскоре нас начали приглашать в разные места, на другие стройки, на заводы, фабрики, в военные части. Не только на танцы, но и по случаю какого-нибудь праздника, юбилея, торжества, чтобы мы выступили в художественной части.
Я вам скажу, что стройке иной раз от нашей игры пользы было больше, чем от усилий дирекции. Приведу один пример. Играли мы как-то на цементном заводе, а вы, наверное, знаете, как тогда обстояло дело с цементом. Впрочем, как и со всем остальным. Но без цемента на строительстве вообще не обойтись. Иногда приходилось выпрашивать каждую тонну, устраивать приемы для дирекции цементного завода, для заводского совета, помнить дни рождения всех, кто имеет хоть какой-то вес и от кого хоть что-то зависит, дарить подарки. Или телеграммы отправлять, по телефону звонить. А если ничего не помогало, жаловаться в вышестоящие инстанции, но этот способ как раз был наименее эффективным. Строительство все равно стояло.
Меня попросили сыграть соло на саксофоне специально для жены директора цементного завода, потому что у нее как раз были именины, а может, день рождения. Так и объявили: я играю для нее соло в сопровождении оркестра. Я отнекивался — мол, никогда еще соло не играл. Но подумал: в конце концов, это и для меня будет испытанием. Жена директора сидела в первом ряду, рядом с мужем — помню, довольно красивая женщина, брюнетка. Я играю и вижу, что она вся сияет, так что я разошелся, заканчиваю... в зале — мертвая тишина, ни одного хлопка. И тут она вскакивает в этом своем первом ряду и, ни на кого не глядя, начинает аплодировать. А уж за ней весь зал, некоторые даже с большим энтузиазмом, чем она. И все, проблемы с цементом прекратились. Максимум на пару дней поставку могли задержать. А оркестр еще премию получил.
Это было уже потом, когда мы с ним расстались. Ну, с этим кладовщиком. А расстались, потому что выступали у нас на стройке: тоже был какой-то праздник, несколько человек получили медали, десяток — грамоты. На следующий день я пошел к нему на склад, он выписывает квитанцию и с обиженным видом заявляет:
— Выступали вы скверно. Не получится из вас оркестра. Плохо сыграны и умеете мало.
Я оскорбился — будет мне еще какой-то кладовщик замечания делать! Зал аж гудел от аплодисментов, нам больше хлопали, чем директору после его речи, все нас поздравляли, я руки не успевал пожимать, а он тут мне... Ну ладно, подумал я про себя, пусть он мне выдаст нужную деталь, а я уж ему на прощание выскажу. Но кладовщик вдруг смягчился:
— В тебе есть искра Божья. Но саксофон — это не фунт изюму. Ты в этом оркестре пропадешь. Разумеется, они вам аплодируют — можно подумать, тут, в этой глуши, кто-нибудь имеет представление о саксофоне...
Я возмутился: а он что, имеет? И тогда кладовщик признался, что был саксофонистом, до войны много лет играл, в разных оркестрах. Я слушал его с изумлением, потому что на первый взгляд гроша, как говорится, ломаного за него не дашь. Даже забыл, за какой деталью пришел, и, честно говоря, до сих пор не могу вспомнить. Только гадал: верить ему или не верить, верить или не верить...
Говорил кладовщик с трудом, было видно, что слова даются ему с усилием. Два, три — пауза, два, три — пауза, и все далеко друг от друга отстоят, точно он не может их собрать вместе. А может, мне только казалось, потому что я все не мог поверить, что квитанцию мне выписывает не какой-то кладовщик, а саксофонист. По его словам, он играл на всех саксофонах, но чаще всего на альтовом. А уж когда стал называть города, в которых играл, я, честно говоря, слушал — и буд