– Ближе ко мне.
Непомук прижался грудью к ветке и стал по ней ползти, словно огромная жирная гусеница. Увидел шарф, потянулся к нему и застыл.
– Но… как же он так улетел? Зацепился и завязался?
– Непо, пожалуйста, помоги мне.
У Непомука кровь отлила от лица; он сдался.
– Да помогу я тебе, помогу. Но если твой папаша узнает…
– Что узнает?
– Что тебе кто-то оставляет подарочки.
– А кто ему скажет?
– Я-то откуда знаю?
– Непо, здесь только ты, и только ты можешь ему рассказать. Но ты же меня не выдашь?
– Ничего не знаю, – ответил парнишка и развязал шарф.
Сжал его в руках, ощущая мягкую ткань; вещь была дорогой, слишком дорогой для него.
– Спасибо, Непо! И еще кое-что… Однажды ты сам подаришь мне шарфик, и он будет самым красивым. Красивее, чем этот.
Лили улыбнулась так проникновенно, что Непомуку, который ночевал в Инфими и работал в Прими, показалось, будто он увидел древнюю улыбку, которую с незапамятных времен передавали от матери к дочери, и которой нынче не было равных.
– Да уж, точно, – сказал Непомук. – Но чтоб я сдох, если не привяжу его на самом верху, чтобы ты не добралась!
Десятки раз она примеряла этот шарфик между прилавками, поднимала над головой и позволяла падать на плечи, нюхала и целовала, но теперь, сжимая алую ткань в кулаке, испытывала нечто новое, невиданное прежде; шарфик пропитался холодным вечерним ветром и источал прохладу. Она вдохнула его запах, и это оказался запах рынка, спрятавшийся в складках, рынка с его пряностями и копченостями, кальянами и ночными горшками, кровью и пылью. Она попыталась отыскать иной запах, след того, кто забрался на дерево и привязал шарфик к ветке, но ничто его не выдавало (это же был какой-то «он»?), он исчез без следа. Она расправила ткань, чтобы вновь ее скомкать, а потом опять расправить и скомкать еще раз. Легла на кровать. Кто бы это мог быть? Кто? Она закрыла глаза и вдохнула мир, спрятанный в шарфике, по телу прошла дрожь; задышала глубоко, почувствовала, как кружится голова. Подняла кулак, в котором сжимала шарф, и снова прижала к носу – на несколько секунд она оказалась голой посреди рынка на Пьяца-Маре, и вся Альрауна на нее смотрела. Ей понравилось.
Потом она задремала и о том, что произошло в Мире в эти минуты, не узнала ни тогда, ни позже. Час за часом падали во тьму, и кто бы увидел Лили, вытянувшуюся на кровати, мог бы покляться, что ей на все хватит времени. Но никто ее не видел, и времени на всех не хватало.
Она проснулась, словно на дне влажной ямы, чувствуя тяжесть во всем теле и не помня снов, а потом поняла, отчего ей было так холодно: она задремала голой, сжимая в кулаке шарф. Никто ее не потревожил. Как в тумане, посмотрела в окно, и фрагменты мира медленно встали на свои места. Едва забрезжил рассвет, несколько облаков зацепились за ветки, и там, среди листьев, она увидела новое красное пятно. Еще один шарф? Лили вздрогнула и резко села на кровати. Потом вскочила и подбежала к окну, где испытала ужас: нет, это был не новый алый шарф, и даже не шарф, да к тому же, судя по всему, не алый. Скорее фиолетовый, смесь красного с черным, крови с шерстью, ибо там, среди ветвей, на том самом месте, где совсем недавно колыхался шарф, висела связка мертвых, выпотрошенных крыс, стянутых кожаным шнурком в пучок плоти и шерсти. Единственной живой деталью этого натюрморта была муха, которая пробовала на вкус раздробленные трупики там, где они были влажнее и мягче, а крысиные глаза, черные, безупречные сферы, словно драгоценные жемчужины со дна океана, безжизненно глядели в пустоту, в небо, где расцветал новый день.
(За Альрауной у людских снов был собственный город.)
Проснувшись, Сарбан увидел, что за стенами Прими сгустился темный туман; где-то там мэтрэгунцы размыкали веки в предвкушении нового дня, полного неопределенности. Еще не было даже пяти часов, но перед дверью его уже ждал кофе, как и каждое утро. На мгновение, пока он сидел и потягивал черную жидкость, сваренную девушками на кухне, ему опять пришли на ум те, кого спрятала за фальшивыми стенами Мадама, о которой еще в юности слыхал, дескать, когда была молодой, различала мужчин из города не глядя, лишь по вкусу их семени. Скольких подопечных этой женщины можно было привести на его кухню или многие другие кухни Альрауны, дав им работу и новую жизнь? Продолжая попивать, кутаясь в одеяло, наедине с хорошим и плохим холодами, Сарбан сказал себе, что это непростая задача. Городской совет будет ревностно охранять свои тайные комнаты. Он слушал шепот за спиной, где сговаривались хороший и плохой холода, а комната потихоньку наполнялась теплом.
Когда по-настоящему рассвело, пришло известие, что его ждут на собрании Мощной Башни в доме наставника Бунте. Дармар сообщил ему эту новость с тяжелым сердцем, поскольку знал, как сильно священник ненавидел встречи с Советом старейшин, с Городским советом, но, прежде всего, с Мощной Башней, этим обществом горожан-мужчин, которые пытались вот уже сотни лет сделать так, чтобы их воспринимали всерьез. Башню основали где-то между первым и вторым прибытием святого Тауша из-за паники, порожденной одиночеством города, оставшегося без святого. Сарбан узнал о корнях Башни, как и каждый мальчик и мужчина из Прими, поскольку однажды его самого туда пригласили. Он хорошо помнил и был убежден, что большинство стариков также помнит то презрение, с которым он отнесся к ним в свои шестнадцать лет, а затем холодность, с которой принимал приглашения, оставшиеся без его ответа. Когда в почти двадцатилетнем возрасте Сарбану удалось покинуть Альрауну, расставание с Башней было одной из мелких радостей, которые он нес с собой в начале пути. Он вспоминал, как иногда сожалел о том, что не родился девочкой: ходил бы на собрания Глубокого Колодца, ведь не могло быть так, что они зануднее и глупее мужских сборищ. Но теперь уже не хотелось быть женщиной, думал Сарбан, потягивая кофе, ведь Мир, каким бы он ни был кривым, калечным и уродливым, лучше того, что предположительно существует за вечно сомкнутыми веками.
До самого собрания он трудился над своими рукописями, пытаясь впихнуть в пустоты, оставленные безумным священником, обгорелого святого, про которого никто не знал, что он не мужчина, а женщина.
Собрание Башни прошло именно так, как он ожидал и помнил с давних времен. Шестнадцатилетние парни потягивали крепкие напитки с восьмидесятилетними хрычами, курили с ними сигареты, хмурили брови вместе с дедами, кивали в унисон, наслаждались свободой, дарованной на несколько часов в месяц, когда мальчики могли сделаться мужчинами, а мужчины – снова стать мальчиками. Присутствовали почти все важные жители Прими, и на некоторых лицах – то были отцы девочек – Сарбан прочитал беспокойство и страх. Было решено учредить непрерывное дежурство: стражи Башни по очереди станут патрулировать город днем и ночью.
– Мы до сих пор не знаем, что это, – говорили они. – Недуг или нечто иное. И все-таки покажем городу, что мы здесь и на нас можно положиться.
Сарбану все это показалось нелепым, и когда пришло известие о том, что еще одна девица не проснулась, собрание погрузилось в хаос и замешательство. Сарбан встал, извинился и заявил, что ему пора.
– Если я буду здесь сидеть и смотреть, как вы вертите бокалы в руках и сигареты в пальцах, это никак не поможет бедным детям.
Он поклонился и ушел, не дожидаясь брошенных вслед слов – они ударились в закрытую дверь, и такое лучше было не слышать. Остаток дня Сарбан провел на ногах, переходя от одной девочки к другой, разговаривая с Аламбиком, Альгором Кунратом и даже беспомощным Хальбером Крумом, зажатым между этими двумя. Мало-помалу его охватывало отчаяние: Сарбан, отец без сына, вставая со своего места у постели той или иной юницы, всякий раз чувствовал, что они ему родные; так он запоздало сделался отцом дочерей в разных концах Прими. Время от времени он останавливался и смотрел на небо, но не искал там ответа, а наблюдал за движением на платформах; то и дело по дощатому настилу пробегала чья-то торопливая тень. «Ничто, но не мое Ничто», – думал Сарбан и вновь погружался в отчаяние.
Он узнал пароль от парнишки, которому предложил десять «клыков». Малец заявил, что сам никогда там не был, но у него есть приятели постарше, которые чуть ли не каждый день отдыхают в кабаке Папука.
– Дерьмо, – сказал он. – Это пароль такой.
Сарбан замешкался; было трудно довериться постреленку в лохмотьях, с физиономией, густо испачканной угольной пылью, но в конце концов отдал «клыки» и поблагодарил. Малец исчез так же, как и появился, юркнул в какую-то трещину в стене, за которой простирались сокрытые пространства, а от них было рукой подать до пространств непостижимых. Сарбан окинул взглядом эту стену и представил себе, как малец пробирается где-то под штукатуркой; за этими стенами существовала целая вселенная, как и в нем, как и в каждом человеке: миры внутри миров.
Он взял широкополую шляпу, надел балахон, который держал на дне сундука специально для таких целей, нацепил на нос очки с прозрачными стеклами вместо линз, и вышел. Альрауну охватил холод, город дрожал в странном ознобе, инородном для лета на Ступне Тапала. Сарбан нахохлился и сквозь тени направился в Инфими. Подойдя к таверне Папука, постучался, и некто за окошком в двери – рыжий, а может, выцветший от избытка табака – невнятным тоном спросил пароль.
– Дерьмо, – сказал Сарбан.
Окошко захлопнулось, но дверь осталась закрытой. Из-за нее доносились отзвуки смеха и игры на расстроенном пианино. Сарбан уверился, что потерял впустую десять «клыков». Он уже собрался уходить, но щелкнула дверь, и в клубах трубочного дыма рука, густо обросшая рыжим волосом, поманила священника.
– Издалека? – спросил рыжий.
Сарбан кивнул.
– Откуда?
– Бивара, – ответил священник.
Мужчина опять что-то пробормотал.
– Входи. Биварцы – славный народ, ни разу у нас тут скандалов не устраивали.