Бруно открыл глаза и увидел, что находится в библиотеке. Его взгляд устремился на толстые тома в кожаных переплетах, продуманным образом расставленные на полках, ломившихся от тяжести. Некоторые были ему знакомы, потому что он собрал их собственными руками, усердно трудясь до глубокой ночи, пока Отче рассказывал, а они писали – то были славные, уютные времена, когда не'Мир оставался всего лишь главой какой-нибудь истории. Он бы с радостью пустил слезу в честь этих минувших мгновений, но чувствовал себя пересохшим до самого донышка, словно все соки его тела оказались где-то еще, вовне, в ком-то другом. Он попытался шевельнуться, но не смог; он был пригвожден к полу и слышал вокруг себя шорохи и тошнотворные звуки, с которыми нечто влажное шлепает на что-то другое, такое же влажное. Что странно, он не ощущал боли, вместо нее – расплывчатое удовольствие, щекотку глубоко внутри, как бывает, когда думаешь о неположенном, в неположенный момент и в неположенном месте. Бруно все-таки сумел поднять голову и увидел скелет, который сосредоточенно трудился над ним. Проследил за движениями костяных пальцев и понял, что ниже поясницы и он, Бруно Крабаль, который мог бы стать отличным учеником-голосом, Бруно Крабаль, который любил Лили Бунте, Бруно Крабаль, который мог бы спасти Мир, он, Бруно Крабаль, мало-помалу, благодаря стараниям фальшивого Антония из Альбарены, сам превращался в скелет.
Его новый хозяин кропотливо разрезал плоть на ленточки в нужных, ведомых ему местах, вынимал сухожилия, органы, пузыри, расстилал кожу на полу, а потом прикладывал к себе, и вот так неустанно трудился негодяй, чтобы человек стал скелетом, а скелет – человеком. Ну вот, сказал себе Бруно, чувствуя, как тают последние крупицы разума, получается, что все истории правдивы, даже те, которые лгут. И он улыбнулся, и в той улыбке были усталость матери, полужизнь отца, плечи Сары, двигающиеся то вверх, то вниз, негодование брата и замешательство Лили, тайна Игнаца, а также – почему бы и нет? – странные теплые чувства к скелету, который его так красиво обманул, отправив на несколько часов в древний город Альбарену, где ученики Нифы прорицали по ногтям. В конце концов, сказал себе парнишка, все сложилось так, как должно было, и, прежде чем закрыть глаза, Бруно Крабаль по прозванию Малец прочитал, запрокинув голову, название на корешке хорошо ему знакомой книги, над которой он трудился ночь за ночью на протяжении последних месяцев. До того, как стало темно, он перечитывал это слово вновь и вновь, чувствуя его горячее присутствие внутри: Миазмы… Миазмы… Миазмы… Миазмы… Миазмы…
Он закрыл глаза и погрузился в глубокий сон, в котором не было ничего, кроме отдаленного рокота грандиозного пожара, и последние мысли Бруно были горячими, он надеялся, что наконец-то согреет свою обнаженную поясницу, но та понемногу остывала в последнюю ночь Мира.
Случилось это в одиннадцатый день месяца кузнеца пятьсот семьдесят четвертого года эпохи Третьего града.
(Страница переворачивается, а с ней и Великая Лярва.)
Эпилог
Для Марисы жизнь теперь была – как ей казалось – не чем иным, как бесконечной вереницей светлых пятен, звуков, запахов земли и сена; хрустом камней под колесами телеги где-то внизу; иногда подлетали птицы, чтобы поклевать сено вокруг. Она как будто помнила, как чьи-то руки обрабатывали ожоги, бинтовали голову, очищали струпья. Она не слышала слов, потому что вокруг нее никто не говорил, все как будто отлично знали, что им следует делать, и слова оказались не нужны. Она помнила дорогу через лес: кроны деревьев волновали густой воздух, а небо за ними почернело от дыма. Она знала этот дым, внутри нее была его частица, и, когда она выкашливала его из легких, чувствовала, как что-то лопается внутри. Боль еще не прошла, но уже не принадлежала ей, она как будто смотрела на нее со стороны и не понимала. Ей было жаль эту боль, такую одинокую и беспомощную. Листва деревьев сделалась гуще, и Мариса снова заснула.
Когда она снова открыла глаза, в мире были только колеса, и они перемалывали камни, превращали листья в кашу, расплющивали жуков, вращаясь без устали. Мариса опять погрузилась во тьму. Когда волна беспамятства отступила, оказалось, что ее несут под каменным сводом старого здания в лесу. Ей показалось, что она заметила больших крыс, едкий запах грызуньей мочи был таким живым, подвижным, вездесущим; она знала его по подвалам Мадамы, но здесь, именно здесь он появился на свет. Казалось, вся вонь Мира произошла в том месте и туда возвращалась, въевшаяся в разум и кожу. Мариса знала, что ее обожженное тело воняло.
Когда она опять очнулась, над ней трудились. Она заметила сбоку окошко и больше не сводила с него глаз, и по нему прочитала самое меньшее четыре дня и четыре ночи. Наконец вернулась боль, и она ее тепло приветствовала. Теперь страдало все без исключения, и Мариса хотела умереть. Всю дорогу она пыталась увидеть возницу, но тщетно. Она бы его спросила, был ли он в дальних краях; она бы разузнала, видел ли он Сарбана, умер ли тот. Она бы умоляла, чтобы он ее убил. Но не видела его. Не видела…
Позже она вновь почувствовала, как ее поднимают и переносят в тележку. Возница вместе с нею миновал каменный свод и лес, кроны поредели, и небо за минувшие дни словно прояснилось. Время от времени они останавливались на опушке, в долине, у источника, и Мариса чувствовала, как гнилые пальцы вталкивают ей в глотку пасту из зелени, масла и меда, вливают по капле воду в рот. Но своего лица возница по-прежнему не показывал.
Через некоторое время стемнело. Марису завернули с головы до ног, укрыли толстым одеялом. Лишь тогда она увидела возницу: это был высокий парнишка, чья кожа казалась слишком туго натянутой на лице, от чего черты стерлись, растянулись; один глаз был перекошенный, губы не смыкались до конца. На лбу – запекшаяся кровь. Он был в пепельных одеждах, но слишком маленьких и тесных. Меняя ее повязки, парнишка двигался так, словно плохо владел собственным телом, и Мариса на миг ощутила, что любит это существо, ведь она тоже больше не владела своим. Куда? – она бы его спросила, если бы еще могла говорить. Затем Мариса почувствовала, как тяжесть сена давит на голову. Они поехали. Через некоторое время раздались голоса, открылись ворота. Мариса услышала цокот копыт по брусчатке и поняла: это какой-то город.
Когда сняли ткань, она увидела, что наступила ночь. Тишина. Лишь тяжелое и сухое дыхание парнишки в сером слышалось все время, пока он трудился, усаживая ее на ступеньках церкви. Они в последний раз посмотрели друг другу в глаза, Мариса попыталась вырвать проблеск жизни из косого взгляда юноши над нею, но глаза его глядели тупо и как будто норовили вывалиться из глазниц. Потом он ушел, а Мариса осталась – сплошной струп, сплошная рана – на ступеньках церкви.
Ей как-то удалось заснуть, но ее разбудили петухи, и их песня была свидетельством того, что где-то жизнь шла по-прежнему; ужасно бесполезная, омерзительная кульминация. Мариса услышала шаги, потом на нее упала тень склонившегося мужчины: судя по одежде, он был священником, но не Сарбаном. Нет, не Сарбаном… Мариса увидела в его глазах ужас и страх, отвращение и жалость, и еще кое-что увидела, прежде чем мужчина убежал куда-то с криками о помощи: увидела вечный конец, застрявший в жерновах огромной мельницы, и они его дробили, дробили, дробили.