Но выстрела так и не случилось. Быть может, пулемётчик пожалел патроны. А может быть, он спал. Но скорей всего, подумал Иона, никакого пулемётчика на вышке просто не было.
Трамвай так и стоял за распахнутыми воротами. Двери его были открыты. Двигатель не работал.
Иона поднялся в салон, выбрал кресло, в котором, как он помнил, не сидел никто из его попутчиков. Тяжело уселся, почувствовав вдруг бесконечную усталость и необоримое желание немедленно уснуть.
Щёлкнул, захрипел динамик. Гнусавый голос вагоновожатого произнёс: «Трамвай следует в депо».
«Ну в депо, так в депо», — пробормотал Иона.
Он привалился головой к окну, закрыл глаза. Скрежетнув, закрылись двери. Включился, загудел мотор. Холодное стекло под виском Ионы мелко завибрировало, задребезжало; вагон тронулся.
«Вот и ладно, — подумал он. — А где у них депо?.. Да какая разница… Ехать, главное — ехать. Без остановок. Долго. Всегда. И бросили жребий, и пал жребий на Иону… Это слово дошло до царя Ниневии, и он встал с престола своего, и снял с себя… и оделся во вретище, и сел на пепле… на пепле сел… и повелел провозгласить и сказать в Ниневии от имени царя и вельмож его… и вельмож: чтобы ни люди, ни скот, ни волы, ни овцы ничего не ели… не ели, не ходили на пастбище и воды не пили… и чтобы покрыты были вретищем люди и скот… вретищем… люди и скот… люди и скоты…»
Смутные неразличимые видения сна уже вползали в Ионину голову, копошились в ней, лукавили и дурманили, путали мысли.
«И бросили жребий, и пал жребий на… пал… Но это же не я! Я ни при чём!..»
«Значит, ты не Иона — обратился он к себе, пытаясь докричаться сквозь ватную истому навалившейся дрёмы. — Хватит тебе быть Ионой… Что всё Иона да Иона… Будешь ты теперь… Будешь Дамоклом… Почему — Дамоклом?.. Да кто тебя знает… А что это ты выдумываешь себе новое прозвище, будто собрался всю жизнь провести наедине с собой во чреве этого трамвая?..»
Иона не был уверен, что успел додумать эту последнюю мысль, и что она звучала именно так; и не мог бы сказать, на каком её слове окончательно погрузился в сон.
Трибунал, или Семь слов рядового Мирзагалиева на кресте
Рядовой Мирзагалиев покинул пост. Оставил охраняемые мусорные баки с секретными отходами военно–полевой солдатской кухни и ушёл в самоволку. На час ушёл, — как говорил он себе, скрываясь в сонной ночи на дороге к близлежащей деревне Колокше.
А оказалось — на всю жизнь.
Пропажу обнаружили через три часа, когда старшина Лотвин встал по малой надобности, а заодно решил проверить посты. Дойдя до баков с отходами, близ которых располагался импровизированный солдатский сортир, он трижды обошёл вокруг и, убедившись в пропаже часового, дёрнул затвор автомата.
— Тревога! — подал он сигнал.
Были разосланы патрули. Кто–то из солдат припомнил, что в близлежащей Колокше имеется у Мирзагалиева зазноба. Отправили в Колокшу «уазик», возглавляемый лично старшиной Лотвиным.
Самовольщика обнаружили и взяли, по–солдатски не стесняясь ни в средствах, ни в выражениях. В довершение всего, жительница Колокши Сурьмина Наталья, из постели которой патруль и вытащил рядового Мирзагалиева, оказалась агентом западных спецслужб. В тот же день назначили суд военно–полевого трибунала. Трибунал был скоропостижен и по–армейски немногословен: «Казнить б…ское отродье!»
В качестве средства было избрано распятие на кресте, поскольку боезапас не подвезли, а имеющийся в наличии был весь отстрелян на вчерашних учениях. Поступало предложение повесить, но командир части майор Врасов обоснованно запретил: «Нет. Предатель российской армии не может быть повешен, как какая–нибудь героиня войны Зоя Космодемьянская. Да и мы не нацисты».
— Что же прикажете делать, товарищ майор? — щёлкнул каблуками лейтенант Духовицкий.
— Распять, — бросил Врасов, подумав минуту. — Вполне себе позорная и мучительная казнь — как раз для изменника родины.
Посреди лагерного плаца поставили наспех срубленный крест. Пока рядовой Мукасеев и ефрейтор Жальский распрямляли на кирпиче ржавые гвозди, выдернутые из ящика с провизией, рядового Мирзагалиева разоблачили до трусов. Смотрели на его худое скелетистое тело, на выпирающие дуги рёбер, на худосочные ляжки и удивлялись: и что в нём нашла агент западных спецслужб?
— А ей не тело нужно было, — усмехнулся лейтенант солдатской простоте. — Ей нужны были секретные сведения, что хранятся в голове военнослужащего российской армии.
Духовицкий, впрочем, не был до конца уверен, что в голове рядового Мирзагалиева хранились секретные сведения, да и передать их агенту он вряд ли бы смог, поскольку по–русски почти не говорил. Хотя, он ведь способен был и притворяться, что не знает русского. А кроме того, мог втайне свободно владеть английским. «Да и потом, — думал лейтенант, наблюдая как готовят Мирзагалиева к казни, — разве подлинной любви потребен для самовыражения язык?! От любящего сердца к любящему сердцу, на незримых волнах на частоте в столько–то герц поступают чувства, томящие влюблённого и требующие выражения… А с ними поступают и секретные сведения о расположении части».
На плацу собрались все, кто был не в наряде. По распоряжению майора Врасова раздали по сто граммов водки. Дымила полевая кухня. Свежий ветерок уносил в поля аромат гречки с говяжьей тушёнкой, примешивал его к душноватому медовому настою клевера, звонкому припаху синих колокольчиков, игривому благоуханию ромашек.
Солдаты оживлённо переговаривались в ожидании казни. Весело гоготала группа, собравшаяся вкруг Лотвина — старшина травил свои бесконечные анекдоты. От импровизированной полевой курилки донёсся звук гармони, взыгравшей «Не плачь, девчонка» — это рядовой Донцов расторопно бегал пальцами по кнопкам трёхрядки. Расселись, улеглись вкруг гармониста бойцы. На их строгих, но таких ещё детских лицах, задумчиво свешенных на груди, отражались у кого–то — лёгкой грустью — воспоминания об оставленной там, на гражданке, девчонке, у кого–то — гордостью — радость от успешно выполненной, поставленной командованием части, задачи, а у иных — ничего не отражалось, кроме наслаждения и неясной мечтательности, свойственной всякому погружению в музыку, и жевали они задумчиво былинку или вздрагивали вдруг, когда падал длинный столбик пепла с позабытой сигареты.
Взор лейтенант затуманился. Таким родным, таким исконным, армейским, веяло от этой суровой и в то же время идиллической в своей суровости (для тех, кто понимает) картины!
Неслышно подошёл майор Врасов, молча встал рядом, махнув: «вольно, лейтенант, вольно». Кажется, майора одолевали те же чувства и примешивалась к ним сладкой горечью отеческая любовь и гордость за этих вчера ещё мальчишек, а сегодня — бойцов одной из самых непобедимых армий мира.
— Прилично ли будет распять? — тихонько усомнился лейтенант, возвращаясь из лирической задумчивости к событиям насущным. — Фамилия–то у него… Нерусь ведь. Не еврей опять же. Татарва ненавистная.
— Еврей, — лукаво взглянул на него майор. — Я наводил справки. Через гэбэшников. С виду супостат монгольский, а по сути — еврей. Вот такая странность, лейтенант. Вот в таком сраном мире живём. Враг научился умело маскироваться, так что сразу и не определишь, кто свой, а кто — чужой.
Лейтенант нахмурился, кивнул.
Застучали молотки. Закричал рядовой Мирзагалиев, ладони которого Мукасеев и Жальский приколачивали к наспех оструганному кресту. Старые, кое–как выпрямленные, гвозди плохо шли в древесную плоть, норовили вернуть себе ставшее уже привычным гнутое состояние. Мукасеев негромко матерился и выбирал новый гвоздь. Но и тот не желал идти ровно.
Однако, российский солдат привычен к трудностям службы — упрямство гвоздей было таки сломлено. Перешли к ногам.
— И ведь ты посуди, лейтенант, какая странность, — задумчиво продолжал майор Врасов, поглядывая на кричащего Мирзагалиева, — ведь солдат русский — ведь, казалось бы, тот же самый гражданин России, мать и отца имеет, священный, сказать, долг исполняет по охране и защите своей отчизны… То есть, как бы, остаётся личностью при тех же правах и конституциях, да ещё и личностью особого порядка, должной вызывать в согражданах лишь молчаливое почтительное уважение. А на деле — быдло быдлом! Не существует при всём этом скотины более хамской и бесправной, чем наш российский солдат. Не странно ли это?
— Так точно, товарищ майор, — отозвался лейтенант, впадая в философскую раздумчивость, — я тоже много рассуждал об этом. Получается, будто продан человек в рабство на определённый срок, закрепощён, будто; с утратой всех своих и без того немногочисленных прав. Но, думаю я иногда, может быть, так и надо? Так и надо этой скотине, веками приучаемой к молчаливому перенесению всяческого над собой глумления? Хоть и печально всё это русскому сердцу настоящего патриота, коим обязан быть по–дефолту каждый военнослужащий.
— Вот–вот, — вздохнул майор. — В каком сраном мире живём!
Лейтенант задумчиво пожал плечами, не уразумев, к чему относилось последнее высказывание командира части.
Между тем крики стихли, обратившись в бесконечные долгие стоны — Мирзагалиева прибили ко кресту.
Подскочило отделение сержанта Костенко, назначенное в исполнительскую команду; покрикивая, подняли крест, установили в приготовленную ямку и быстро окопали, укрепив.
К стоящим в стороне командирам подбежал живенький старшина Лотвин с хитрыми глазками хохла в третьем поколении, отдал честь:
— Товарищ майор, разрешите обратиться к товарищу лейтенанту, — и, после майорского кивка повернулся к Духовицкому: — Товарищ лейтенант, приговорённый пить просит. Давать?
Духовицкий повернулся ко Врасову. Тот небрежно кивнул.
— Дайте, — бросил лейтенант старшине.
— Есть! — Лотвин весело отдал честь и помчался обратно.
Быстро смочили в столовом уксусе, припасённом для вечернего плова, губку, коей повар Сафаров мыл котлы, навздели её на штык и поднесли к иссохшим устам мученика. Тот жадно захватил губку спёкшимися губами, сжал, потянул. Узкоглазо скривился, глотая кислоту.