Алла Григорьевна, когда любовник вдруг обмяк и придавил её всей своей умершей массой, не почувствовала ничего, кроме разочарования.
— Уже всё, что ли? — прошептала она.
Поскольку Валентин Сергеевич не ответил, она с некоторым недоумением решила, что он уснул. Такое уже бывало, но не в самом, можно сказать, начале пути. Да, к стыду Валентина Сергеевича можно припомнить, что пару раз случалось ему засыпать прямо на, так сказать, взлётно–посадочной полосе. Но бывало такое всё же в момент посадки, а не взлёта.
«Стареет, — подумала Алла Григорьевна, легонько поглаживая любовника по плечу. — А и тяжёлый же, кабаняка!»
Она попробовала как–нибудь невзначай выбраться из–под увесистого груза своих перезрелых интимных отношений, но, зная по опыту, что разбудить Валентина Сергеевича — значит, навлечь на собственные достоинства его непредвзятый взгляд, смирилась, затихла, замерла.
Некоторое настойчивое раздражение она, конечно, чувствовала, но воли ему не дала и не стала расталкивать мужчину не своей мечты. В конце концов, спящий мужик — тоже мужик, тем более, если лежит он на тебе, а не на Шурке Бахметовой, этой крысе ободранной, из вино–водочного.
«Ну, и чего эта дура лежит? — думал Валентин Сергеевич, отойдя к чёрному окну и хулигански усаживаясь на подоконник. — Неужели не чует, что я отдал богу душу?»
Забавно было смотреть на любовницу, которая, немного почистив нос, накручивала теперь на палец локон и пялилась в потолок, колдовски окрашенный зеленоватым светом маленького ночника. В лице её временами отражались му́ка и неудобство от тяжести придавившего сверху тела. Но потревожить уснувшего, с её точки зрения, Валентина Сергеевича она так и не решалась.
Что любопытно, Валентин Сергеевич не чувствовал к своей, теперь уже бывшей, пассии ничего, кроме насмешливой и даже где–то брезгливой жалости.
«А вынуть–то я так и не успел, — подумал он, отчего–то стыдливо. — Интересно, он слабеет сразу или как?..»
«Белить пора, — думала меж тем Алла Григорьевна, поглядывая на смутно белеющий, с болотным оттенком, будто старая простыня, потолок. — Новый год скоро».
Воспоминания о скором Новом годе всегда действовали на неё угнетающе, напоминая, что годы летят, а она всё никак не замужем. Правда, на самом–то деле Новый намечался ещё очень не скоро, но это, опять же, — как посмотреть, это зависит от мировоззрения.
Смутная дрёма наваливалась, путая мысли, затуманивая зрение. Как и смутные времена, она почти не оставляла выбора.
И Алла Григорьевна сдалась — захрапела тихонько.
Из открытой форточки тянуло ночным пряным холодком.
«Интересно, всё же, это дело происходит, — думал Валентин Сергеевич. — А ведь не верил я сроду, что ничего не заканчивается, когда помрёшь».
Тепло пахнуло в форточку булочками с изюмом. Странно, кому это пришло в голову среди ночи булочки печь.
А, ну да, тут же хлебный магазин на первом этаже… Видать, привезли. А неплохо бы сейчас горячую булочку. И чайку.
«Вот так–то, — продолжал он не без довольного ехидства, снова вспомнив о своём положении и об Алле Григорьевне. — Ты дрыхнешь, с трупом, некрофилка, хе–хе. А я не сегодня завтра с господом богом чаи буду гонять. С булочками. С инжирным вареньем. Так–то вот!»
И в следующий момент:
«А может, я и того… ангелом стану. Грехов–то у меня, если посчитать, не так уж и много, не с перебором. Да самый большой мой грех, если подумать, — это ты была, Аллочка свет Григорьевна, а так… и не вспомнишь ничего серьёзного. В церковь ходил по праздикам. Водку не пил. Шибко. Не крал, не прелюбодействовал… Подожди… Насчёт прелюбодейства… Да нет, всё правильно — это ж когда от законной супруги гуляешь, тогда. А бобылю — это ничего, это не грех.»
И ещё:
«А всё же сука ты, Алла! Думаешь, я не знаю, что ты с Челобановым?.. А ведь если бы не ты, я бы сейчас дома спал бы себе спокойно. Оприходовал курочку–гриль, да и сопел бы себе на диване, а не сидел бы тут, на сквозняке, на твою спящую рожу глядя».
А сквозняк и правда становился всё сильней. Норовил подхватить обесплотившего Валентина Сергеевича и унести в неведомые дали иного мира. Он даже вцепился в подоконник, чтобы и вправду не унесло.
И тут в спине, между лопаток, зародилась тупая тревожная боль.
Алле Григорьевне снился сон. Сон был забродивший какой–то, терпкий, душный — наверное, из–за навалившегося тела Валентина Сергеевича. Гуляли по этому сну собаки с мятыми бумажными головами, зловеще голосили в углу петухи, а на щеках её выросла сырая густая плесень, которую приходилось брить, но совершенно без толку, потому что плесень тут же вырастала снова.
Тяжесть лежащего на ней тела, которое уже принимало потихоньку температуру окружающей среды, передавалась сердцу Аллы Григорьевны, и сердце отвечало испуганными трепыханиями. Вот тебе и сны… Ну а что же, всё в природе взаимосвязано. И хотя Алла Григорьевна этой взаимосвязи сейчас не осознавала, но с покорной готовностью продолжала смотреть свои тревожные видения. Она только петухов разогнала большой совковой лопатой.
Петухи оборотились снегом и выпали где–то над средней полосой России–матушки, создавая несезонные заносы. Так что утром жители Саратова поздравляли друг друга с первым снегом. Но это уже другая история.
А Валентин Сергеевич с ликованием обращался в ангела.
Процесс был не самый приятный. Крылья на месте лопаток прорезались с болью — спину ломило, скручивало судорогой шею, хрустел позвоночник, а копчик, казалось, вот–вот отвалится. Но ничего, ради такого дела он согласен был потерпеть.
«Вот так–то тебе, дура! — сквозь боль торжествовал Валентин Сергеевич в сторону своей храпящей любовницы. — Ты думала, я лох по жизни, а я — ангел».
Алла Григорьевна вздрогнула во сне, застонала — на неё как раз набросилась бумагоголовая собака.
Валентин Сергеевич метнул в теперь уже бывшую любовницу последний усмешливый взгляд и расправил крылья. Его неудержимо влекло в полёт, сквозь мрак, сквозь ночь, куда–то туда, далеко–далеко, где в конце обязательно будет свет…
Свет и был. Он рождался на границе пространства и мрака, где–то в бездне вне времени и бытия, где–то высоко–высоко, выше небес.
Валентин Сергеевич вылетел в форточку, в прохладную и беззвёздную сентябрьскую ночь.
Яркий свет манил, влёк, неотвратимо притягивал к себе.
«Солнце, — думал Валентин Сергеевич. — Прямо к солнцу лечу, что твой Икар! Или это тот самый свет в конце тоннеля?»
Чувство необычайной лёгкости обуяло организм души. На мгновение возникло даже, где–то под ложечкой, нехорошее ощущение поднимающейся тошноты, как следствие непривычности свободного полёта.
«Я ангел, ангел! — бушевало в нём. — Иисус Саваофыч, я лечу к тебе, лечу!»
А совсем уже близкий, тот свет стал невыносимым, ослепил, обжёг сомлевшую душу…
Лампа фонаря и не почувствовала прикосновения нежных и трепетных мотыльковых крылышек.
Обожжённое, теперь уже окончательно мёртвое, мохнатое тельце по рваной спирали опустилось к земле и застыло на поверхности холодной сентябрьской лужи, не подняв даже лёгкой ряби.
Как раз в этот трагический момент Алла Григорьевна вздрогнула и, задыхаясь, вынырнула из глубин своего затхлого сна.
«Нет, ну до чего же тяжёл, кабаняка!» — подумала она, решившись, наконец, потихоньку спихнуть с себя тело Валентина Сергеевича.
Чек
«Нет, — думал Ипполит Андреевич, разглядывая в лупу лоскут бумаги, — не помню. Убей не помню».
Лоскут бумаги был чеком на сумму тысяча триста тринадцать рублей пятьдесят копеек и лежал почему–то в самом дальнем углу бумажника, сложенным вчетверо — в этакую пуговицу размером с ноготь.
Ипполит Андреевич всегда хранил чеки на сумму свыше тысячи рублей. Отчётности ради и хозяйства для. Суммы и назначения покупок вносились в специально отведённый для этого гроссбух, в целях последующего экономического анализа да и просто будучи разновидностью мемуаров.
Иногда, по свежей памяти, делались на чеках подписи, чтобы не забыть суть конкретной покупки и её причину, будь то «Тася выныла» или «К празднику». Вот и в этот раз…
Ипполит Андреевич в десятый раз перечёл чек: «Джинн 1 шт 1313,50 руб. Итого: 1313,50 руб». Потом снова перевернул его, посмотрел на обратную сторону. «Федин» значилось на обороте наискось, от угла до угла. Принадлежность или характер почерка определить являлось совершенно невозможным, поскольку написано было печатными буквами. Какими–то странными — то ли виноватыми в чём–то, то ли просто нерешительными от природы — дрожащими печатными буквами. Смысл записи тоже оставался непроглядно тёмным, непостижимым. Ничего память Ипполита Андреевича не могла ему подсказать — она только пыхтела и сосредоточенно морщила лоб, но не произнесла ни слова.
«Нет, — снова подумал Ипполит Андреевич после получаса бесплодных усилий, — не вспомню… Ладно, давай сюда этого балбеса».
Балбесом был сын Федя — тринадцатилетний неудачник и троечник. Он был немедленно призван и допрошен с пристрастием.
«Нет, папа, — твердил троечник. — Ничего ты мне не покупал. Нет, ни в этом месяце, ни в прошлом, ни на каникулах. На новый год последний раз покупал».
«Нет, не было никаких джиннов», — ответил он обиженно на уточняющий вопрос. «Чего я тебе, в детстве потерялся, что ли, в джиннов играть», — недвусмысленно говорил его взгляд.
— Может, опечатка? — обрадованно предположил Ипполит Андреевич. — Может, джинсы имелись в виду?
— Джинсы мама ещё весной купила.
— Но ты же видишь, на чеке написано: Фе–дин… Видишь? — напирал Ипполит Андреевич.
— Вижу.
— Ну?
— Нет, пап, ничего ты мне не покупал. Ни в это месяце, ни в прошлом, ни…
— Ладно, топай отсюда, бестолочь.
Да ведь и в самом деле, не мог этот чек относиться к Феде, никак не мог. Ну что такого мог купить ему Ипполит Андреевич на сумму одна тысяча триста тринадцать рублей пятьдесят копеек? Решительно ничего — ни джинна, ни джина, ни джинсов, ни…