Трамвай без права пересадки — страница 37 из 41

Люба на максимальной скорости промчалась до кольца и, не сбрасывая темпа, понеслась обратно, моля бога, чтобы электричество не сломалось. Сантехники не отставали, с ужасом представляя себе дикую канализацию, чьи повадки они так хорошо знали. Выйдя из повиновения человеку, эта стихия могла запросто уничтожить жизнь на Земле.

Потоп начался, когда Люба Почекаева вела трамвай на четвёртый круг, а пассажиры, которым давно прискучило делать ставки на сантехников — догонят–не догонят, мирно спали.

Очень быстро канализация затопила рыночную площадь, автостоянку, гаражный кооператив и универсам «Универсам». Потом она добралась до пригорода, смыла частный сектор и устремилась пожирать окружающее пространство, как биомасса из фантастического фильма ужасов.

Вскоре речка Жменька вышла из берегов и залила близлежащие поля, отчего едва не произошла экологическая катастрофа, потому что ядерные боеголовки ушли под воду и их смыло в канализацию. Люди гибли пачками. Они взывали к богу, но бог Фёдор Петрович спал и не слышал их мольбы, потому что с пивком у него вышел перебор.

К счастью, влюблённый в Машу Капустину плотник Ноев построил из ящиков, собранных возле универсама «Универсам», ковчег и всех спас, чем раз и навсегда заслужил любовь благодарной Маши Капустиной.

Люди, напуганные потопом, разуверились в боге. Слава богу, что Фёдор Петрович не рассчитался с завода, а то ведь, как известно, бог существует только до тех пор, пока в него кто–нибудь верит; и сидел бы он сейчас без дела — не бог, не токарь. А так он по–прежнему токарит на заводе металлоконструкций и лишь иногда, в шутку, выточит из какой–нибудь болванки Адама да Еву.

А город с тех пор стал режимным из–за спящих в канализации ядерных боеголовок.

Анна на рельсах

Первой была бабка — преждевременно скрюченная, прокуренная, провонявшая марксизмом–ленинизмом и валерьяновыми каплями работница партхоза.

— Хреново кончит девка, — подвела она итог собрания семейной партячейки по случаю нарождения нового члена социалистического общества; запротоколировала и прихлопнула печатью.

— Это почему же так? — вопросил отец.

— Да потому что дурак ты, — отрезала бабка, раскуривая «беломорину».

— Это почему же я дурак?

— Да потому что испоганил девке судьбу, контра.

— Да чем же это я испоганил судьбу–то её, Элевсестра Платоновна? — не отставал обиженный папаша.

Но бабка объяснить так ничего и не удосужилась, а через два месяца померла в инсульте, унеся за собой в могилу под красной звездой неразгаданную тайну отцовой дурости.

Подрастающая Анечка часто ловила на себе странноватые любопытные взгляды взрослых, но не понимала их и не придавала им никакого значения. Пару раз она видела, как грустная матушка шариковой ручкой старательно вымарывает нечто в программе телевидения на неделю. Аннушке очень хотелось знать, что именно, но мать поступала хитро: замазывала целиком колонку, так что определить конкретную цель её редактуры было решительно невозможно. А на право смотреть телевизор в тот день накладывалось вето.

Все семь печатей, за которыми была укрыта бабкина тайна, осыпались под хрупкими пальчиками учительницы литературы, когда Анна вошла в десятый класс. А мальчик Миша, её первая, робкая и многострадальная любовь, на перемене весело сказал:

— Ничего, Каренина, десять лет впереди — это не так уж мало для настоящей комсомолки.

Но десяти лет не случилось, потому что пьяной электричкой накатила перестройка и создала порочный излом в графике Аниной жизни.

В институт она не поступила — уснула прямо на экзамене. Была у неё ангина от холодной газировки, выпитой в неумеренных количествах, и температура под сорок. Воздушно–трепетная экзаменатор разбудила её, сказала: «Девушка, приезжайте на будущий год, ладно? Выспитесь хорошенько и приезжайте».

На будущий год Аннушка не поехала, а устроилась няней в детский сад и попутно училась в ПТУ на крановщицу мостового крана. Будущее страны в коротких штанишках любило простую и душевную Аннушку наивной детской любовью, не заглядывающей ни в паспорт, ни в будущее. А мостовые краны доверчиво ластились к рукам, пряча подальше свой железно–механический норов. И всё сложилось. Правда, работу по специальности найти Аннушка не могла, но к счастью даже в самые лихие годы две половины страны любили друг друга и регулярно пожинали плоды любви, которые, по прошествии должного срока, отдавали в тёплые Анины руки — на первичное воспитание.

Когда ей было двадцать три, повесился отец. В тот день его вызывали в военкомат, для сверки. Вернулся он хмурый и неразговорчивый. Сказал только: «Всё, кончилась жизнь. С учёта сняли. Даже на войну я не гожусь, в пушечное мясо. На что же я тогда ещё годен?» А вечером и повесился, в ванной–туалете, предварительно выключив свет, чтобы счётчик не крутил даром. Обнаружили тело наутро и долго искали предсмертную записку — может, под ванну запала или за стиральную машину. Так и не нашли ничего. Видать, отец решил уйти молча; и это было очень обидно.

Со смертью отца матушка принялась стремительно стареть и портиться характером, который и раньше–то не был лёгок. В голове у неё тоже что–то перестало работать — какой–то моторчик, который теперь лишь натужно гудел, жужжал и только временами принимался неторопко вращать лопасти матушкиного разума.

— Вон, настоящая Анна Каренина в твои годы уже под паровоз легла, а ты чего добилась? — говаривала она, строго глядя на Аню, жадно поедавшую голодные капустные пирожки.

«А я — ненастоящая», — грустно думала Аннушка, запивая пирожки сладким чаем и в сотый раз представляя себе настоящую Анну на рельсах: что она пережила в последнюю свою минуту?

Ей таки удалось устроиться крановщицей на завод металлоконструкций; это придало её жизни новый вкус — вкус окалины, железа и разбитного трудового коллектива. А ещё — привкус зарплаты, на которую можно было позволить себе непозволительное. Кроме того, судьбоносные перемены привнесли в Анин характер некоторую толику цинизма, а в душу — боль быстрого повзросления и много грустных воспоминаний об ушедшей навсегда юности.

Мальчик Миша, её первая многострадальная любовь, в минувшие бритоголовые девяностые как–то вдруг и скоро стал бизнесменом. Случайно они встретились на вокзале и два часа просидели в ресторане «Гудок», вспоминая прошлое. Потом Анна отдалась ему в номере вокзальной гостиницы. Он взял её торопливо, равнодушно и невкусно. И кончилось всё очень быстро, потому что через час Миша уезжал на поезде куда–то на восток, качать нефть. Анне остались на память о нём немая горечь, пустота и трудные вопросы «зачем?» и «почему?», на которые она не могла найти ответов. И не знала, что мальчика Мишу в поезде зарезал, из ревности, любовник. Наверное, он зарезал бы и Аню, но она не жила по месту прописки в заводском общежитии и появлялась там очень редко. Не судьба, как говорится.

Своего Вронского она встретила, когда ей было двадцать шесть. Алексей Вронский тоже был не тот — не настоящий, как сразу определила Аннушка. Но заполонившая душу внезапная любовь не стала разбираться в тонкостях соответствия или несоответствия, а цинично бросила в зябкий жар, ослепила и подавила волю.

Вронский был заботлив, строг, мужествен и в меру суров. Умел сделать внезапный подарок, чем подкупал бесповоротно; умел и нежданный выговор, от которого душе становилось зябко и хотелось ласки. Ласка следовала за выговором незамедлительно, возвращая тепло и давая чувство подлинных отношений.

У него уже имелось две женщины, но разве для такого мужчины это много? Тем более, что одна из его женщин привыкла быть от него без ума, а вторая — привыкла вообще не быть. Потерявшаяся в любви Аннушка безмолвно стала третьей, теша себя надеждой однажды остаться единственной и последней. Что ж, каждая женщина имеет право на женские глупости, даже если фамилия у неё — Каренина. А может быть, в первую очередь именно поэтому. Анна потеряла голову, а взамен, как это часто случается у женщин, обрела смысл жизни.

Первой по меркам Вронского стать не получалось и не получилось. Всегда находилось что–нибудь, что препятствовало или просто не способствовало. Но в Аннушке проснулось некое странное упорство в достижении желаемого — настойчивость, коей раньше она в себе не замечала. Пожалуй, с её стороны и правда были глубокие чувства. И тем не менее, разложенный любовный пасьянс никак не сходился.

Время двигалось шагом. Потом перешло на трусцу. Поезда приходили и уходили. Жизнь что–то уж очень торопливо двигалась вперёд в попытке догнать уходящее время. Любовь притерпелась, выболела и уже не сводила душу нестерпимой ревностью, но зато часто сводило челюсти скукой.

Кончилось всё как–то внезапно и нехорошо — Вронский эмигрировал в Албанию, откуда, оказалось, происходил его древний род. Враз осиротевшие женщины его на некоторое время стали близкими подругами, но потом всё же рассорились и постарались поскорее забыть друг о друге и об Алексее Кирилловиче. Спустя какое–то время это им в разной степени удалось.

Как–то незаметно состарилась и умерла матушка — такое часто бывает. Анна поплакала, отвела, как полагается, девятины и сороковины и стала жить дальше, теперь уже совсем одна.

Предсмертная записка отца обнаружилась случайно, в кармане старого матушкиного халата, когда на годовщину Анна перебирала вещи покойницы. Кажется, послание так и не было ни разу читано, потому что халатик этот матушка после смерти отца не надевала.

Отец писал:

«Товарищ жена!

Пишу тебе в последние минуты никчёмной жизни моей, бездарно разменянной на пошлость мещанского бытия и устремления к недостижимым коммуМистическим идеалам.

Как горько чувствовать свою ненужность! Ведь не только себе я теперь не нужен, но даже и Родине нашей, так внезапно сменившей курс. Настолько внезапно, что меня выбросило за борт от резкого поворота, и сколь ни долго трепыхался я на водных гладях жизни, но вот — силы мои иссякли, и я иду ко дну.