о, а ведь и впрямь — Черт!
Вот я и говорю: «На кой мне в Посольство идти, в Посольство я никак не пойду, а что Худа Кляча была, так и пусть ее околевает». Подумаешь, Подыхают. Говорю я, стало быть: «Всем, что у меня есть, клянусь и на всем присягаю: не стану я в это дело мешаться, потому как не мое это дело, и если им умирать, так пусть они и умирают», но только взгляд мой на малом Червячке остановился, что по травинке вверх полз, и вижу я, что Червячок тот в месте том и во времени, в ту то есть самую минуту и на этом самом берегу за этим океаном ползет и ползет, ползет и ползет, и тогда меня ужаснейшая тревога охватила, и думаю я, что пойду-ка я лучше в Посольство, пойду-ка я, а, пойду, пойду, Боже Правый, пойду, лучше пойду… и пошел.
Посольство занимало видный особняк на одной из самых престижных улиц. До особняка того дошед, остановился я и думаю, идти или не идти, ибо зачем мне к епископу ходить, коль я еретик, Вероотступник, богохульник. И жуткая Спесь, Гордыня моя, что с детских лет меня против Церкви моей направляла, вскипела во мне! Ведь не для того меня Мать родила, не для того же Ум мой, Благородство, Творчество мое и полет Натуры моей несравненный, не для того Взор мой проницательный, Чело гордое, Мысль острая-быстрая, чтобы я в заштатном костельчике, который хуже и мельче Богослужения, а впрочем, еще более плохого и дешевого, в хоре дешевом, скверном, каждением пустым, мерным дурманил себя вместе со всей родной Родней родимой! О нет, нет, нет, не для того же я Гомбрович, чтоб перед Алтарем темным, смутным, а может даже и Безумным, колена преклонять (но Бьют), нет, нет, не пойду, кто знает, что они там со мною сделают (но Стреляют), нет, не хочу туда идти, паршивое, пустое Дело (но Убивают, Убивают!). И в Убийстве, в крови, в Сражении я в здание вошел.
А там тихо, лестница большая, ковром устланная. При входе швейцар меня принял с поклоном и к секретарю по лестнице проводил. На бельэтаже зал большой, с колоннами, а в нем довольно сумрачно, холодно и только через окон цветные стеклышки лучи света проникают, на карнизы, на Лепнину тяжелую и на позолоту ложатся. Вышел ко мне Подсроцкий-советник в темно-синем черном костюме, в цилиндре да в перчатках, и, цилиндр слегка приподняв, вполголоса о причине визита моего расспрашивал. Когда ж я сказал ему, что с Ясновельможным Послом разговаривать желаю, он спросил: «С Ясновельможным Послом?» Я, стало быть, говорю, что с Ясновельможным Министром, он же говорит: «С Министром ли, с самим ли Господином Министром, сударь, говорить хочешь?» Когда ж я ему сказал, что, разумеется, с Ясновельможным Послом говорить хотел бы, он мне такими словами ответствовал, голову на грудь склоня: «Говоришь, сударь, что с Послом, с самим Господином Послом?» Говорю, — стало быть, что конечно, с Господином Министром, ибо важное к нему имею дело; он же говорит: «А! Ни с Советником, ни с Атташе, ни с Консулом, с самим, сударь, Министром видеться желаешь? А зачем? С какою целью? А кого ты, сударь, здесь знаешь? С кем дружбу водишь? С кем якшаешься? К кому хаживаешь?» Так вот начал он выпытывать да все резче на меня Бросаться-набрасываться, что в итоге проверку стал мне учинять, да как клещами из меня все вытягивать. Тогда двери в глубине раскрываются и Ясновельможный Посол выглядывает, а как я ему уже знаком был, то он головою мне кивнул, а как кивнул, то уж Советник этот, в поклонах рассыпаясь, задом крутя да цилиндром помахивая, в кабинет меня проводил.
Министр Косюбидзкий Феликс одним из удивительнейших людей был, с коими в жизни моей я встречался. Тонкий толстоватый, чуток жирноватый, с носом — тоже Тонким Толстоватым, глаз невыразителен, пальцы узкие толстоватые и такая же нога под ним — узкая и толстоватая или жирноватая, а лысинка у него, как латунная, на которую он волоски черные рыжие зачесывал, да вот глазом любил стрелять, чуть что, он раз — и стрельнет. Всем поведением и манерами своими необычный взгляд на высокое достоинство свое демонстрировал и каждым движением своим честь себе оказывал, да и того, с кем беседу вел, так собою беспрестанно польщал, что с ним уж чуть ли не на коленях стоя разговаривали. Я же, плачем разразившись, к ногам его припал и руку целовал и слуг своих, кровь, имущество в жертву предлагая, о том лишь молил, чтобы он в такую минуту святую, в согласии с волей святой да с разумением своим, персону мою употребил и распоряжался ею. Наилюбезнейше меня и себя, слушанием своим святым удостаивая, осчастливил, оком стрельнул, а потом и говорит: «Я ужо тебе больше как 50 песов (кошель достал) дать не могу. Больше не дам, ибо не имею. Но когда б ты в Рио-де-Жанейро поехать захотел и тамошнего Посольства держаться, то, конечно, на дорогу б тебе дал и даже кое-что на отступные б добавил, потому что литераторов тут иметь не желаю: ибо они только доют да облаивают. Езжай уж в Рио-де-Жанейро, от души советую».
Вот уж Поразился-Удивился я! Снова, значит, в ноги ему падаю и (полагая, что нехорошо он меня понял) особу свою предлагаю. Он тогда говорит: «Ладно, ладно, вот тебе 70 песов и больше не дои ты меня — не корова я».
Вижу я, стало быть, что он от меня деньгами отбояривается, да кабы деньгами — Мелочью ведь! На такую тяжкую обиду кровь моя в голову мою ударила, но я ничего не говорю. А после говорю: «Вижу, что для Ясновельможного Пана я, должно быть, мелок весьма, ибо от меня, похоже, Ясновельможный Пан Мелочью откупается, и, видать, меня среди Десяти Тысяч литераторов записал, а я не только литератор, но и Гомбрович!»
Спросил он: «А какой такой Гомбрович?» Говорю ему: «Гомбрович, Гомбрович». Он глазом стрельнул и говорит: «А, ну если Гомбрович, то вот тебе 80 песов и больше не приходи, потому как Война и Пан Министр занят». Я говорю: «Война». Он мне на это: «Война». Ну тогда я ему: «Война, война». Перепугался он не на шутку, аж ланиты его побелели, стрельнул в меня глазом: «А что? Есть ли у тебя известие какое? Сказано ли тебе что-нибудь? Новости какие?..» потом спохватился, закряхтел, закашлялся, за ухом зачесал, и как выпалит: «Ничего, ничего, не боись, уж мы-то врага победим!» И тут же громче крикнул: «Уж мы врага победим!» А тогда еще громче закричал: «Уж мы врага победим! Победим!» Встал и кричит: «Победим! Победим!»
Услышав эти его возгласы и увидев, что он с кресла встал и Священнодействует и даже Заклинание творит, я на колени пал и в этом святом Священнодействии заодно с ним закричал: «Победим, победим, победим!»
Перевел он дух. Глазом стрельнул. И говорит: «Победим, едрить его мать, уж это я тебе говорю, а то тебе говорю, чтоб ты не говорил, что, мол, я тебе говорил, что, дескать, не Победим, потому как я тебе говорю, что Победим, Одолеем, в порошок сотрем рукою нашей могучей наисветлейшей, в порошок, в пыль развеем, на Палашах разобьем, на Пиках подымем и растопчем под Знаменем нашим и в Величии Нашем, о, Боже Святый, Свят, Свят, сокрушим, Убьем! О, убьем, разнесем, разгромим! Ну че смотришь? Я ведь говорю тебе, что сомнем! А ведь видишь, слышишь, что тебе сам Министр, Посол Наисветлейший говорит, что Сомнем, видишь, небось, что сам Посол, Министр тут перед тобой ходит, руками махает и говорит тебе, что Сомнем. И чтоб ты не вякал, что я, дескать, перед тобой не Ходил, не Говорил, ибо видишь сам, что я Хожу и Говорю!»
Тут он удивился, глазом бараньим на меня зыркнул и говорит:
— А вот я перед тобой Хожу Говорю!
Потом говорит:
— А вот сам Посол, Министр перед тобой Ходит, Говорит… Так ты не мелкая, небось, сошка, ежели сам Ясновельможный Посол столько времени с тобой сидит, а то и Ходит перед тобою, Говорит, о, восклицает даже… Садись же, Пан Редактор, садись. Ну, как там тебя звать-величать?
Говорю, что Гомбрович. Он говорит: «Ну да, ну да, слыхал, слыхал. Как не слыхивать, ежели сам перед тобою Хожу, Говорю… Значит, Дорогой ты мой, мне к тебе вроде как бы с помощью поспешить надобно, ибо я свою обязанность перед Литературой нашей Национальной знаю и как Министр к тебе с помощью придти должен. А как ты есть писатель, я бы тебе в газеты здешние писать статьи восхваляющие-восславляющие Великих Писателев и Гениев наших поручил, а за это я со всем своим почтением 75 песов в месяц платить буду… потому как больше — не смогу. По одежке протягивай и ножки. По сусеку глядя квашню месят! Коперника, Шопена иль Мицкевича ты восхвалять можешь… Бога побойся, ведь мы же обязаны Свое восхвалять, иначе сожрут нас!» Тут он обрадовался и говорит: «От как хорошо у меня вышло: и Самое то для меня как Министра, а и для тебя как Писателя». «
Но я сказал: «Боже сохрани, спасибо, нет уж, нет». Он спросил: «Как же так? Не хочешь восхвалять?» Я ответил: «А если мне стыдно». Закричал он: «Как так тебе стыдно?» Я говорю: «Стыдно, ибо свое это!» Он глазом как стрель-стрель-стрель! «Чево стыдисся, г…! — рявкнул он. — Если Свое не похвалишь, кто тебя похвалит?»
Но дух перевел и говорит мне: «Не знаешь что ль, что каждый кулик свое болото хвалит?»
Говорю я, значит: «Покорнейше прошу Ясновельможного Пана простить меня, но очень уж мне стыдно».
Он говорит: «Ты что, оглупел, совсем сдурел, аль не видишь, что война и что теперь, в минуту сию в Мужах Великих крайняя нужда есть, ибо без них Черт знает что статься может, а я тут потому и Министр, чтоб Народа нашего Величие усугублять, а с тобою я вот что сделаю: я тебе, верно, морду побью…» Однако осекся, снова глазом стрельнул и говорит: «Погоди. Так ты Литератор? И чего ты там накалякал, а? Книжки, небось?» Позвал: «Срочка, Срочка, а ну иди сюда…» когда же господин Советник Подсроцкий прибежал, он в него глазом стрельнул и тихонько заговорил, а сам в меня Глазом стреляет. Слышу только, что говорят: «Г…к!» Потом опять: «Г…к!» Потом Советник говорит Министру: «Г…к!» Министр Советнику: «Точно г…к, но вот глаз, нос что надо!» Советник говорит: «Глаз-нос — ничего, хоть и г…к, да и голова что надо!» Министр говорит: «Г…к это, не иначе, потому что все вы г…ки, я тоже г…к, г…к, но и они тоже г…ки и кто там знает, кто разбирается, никто ничего не знает, никто ничего не понимает, г…, г…»