Во имя чего ведутся войны
Война по политическим мотивам
Как мы упомянули ранее, два ключевых элемента мироустройства «по Клаузевицу» заключаются в том, что, во-первых, войну всегда ведут государства, и во-вторых, что существует тенденция к неограниченному использованию силы в такого рода конфликтах. Пришло время рассмотреть третий основной постулат: война есть средство для достижения целей, или, если использовать собственную формулировку Клаузевица, является «продолжением политики иными средствами». Ни одно из его изречений не приобрело такую известность и не цитировалось столь часто, даже теми, а может, именно теми, кто никогда не утруждал себя чтением его трудов. Утверждение, что война — слуга политики, так точно описывает природу вооруженных конфликтов Нового времени, что многие сегодня даже не могут представить себе какой-либо иной подход. Но он заслуживает самого тщательного анализа, хотя бы даже потому, что из-за распространенности этого афоризма его смысл иногда стирается.
Конечная цель, которой, как предполагается, служит война, описывается немецким словом «Politik», означающем либо «политику» как вид человеческой деятельности, либо «политический курс». Мысль Клаузевица необходимо интерпретировать с точки зрения современного ему интеллектуального фона. Начиная с Монтескье и заканчивая Кантом, большинство писателей эпохи Просвещения считали войну отклонением от нормы. Она представляла собой, с их позиции, нарушение нормального политического взаимодействия и, по сути, прерывала течение цивилизованной жизни в целом; война — это тот случай, когда человеческий разум перестает действовать или, по крайней мере, не играет господствующей роли в социальной жизни. Данная точка зрения оказала определенное воздействие на сам процесс ведения войны. Многие полководцы XVIII в., по-видимому, в некоторой степени находились под ее влиянием, вследствие чего они старались вести войну осторожно, «цивилизованно», сводя к минимуму ущерб, наносимый всему окружающему. Поэтому, когда Клаузевиц заявил, что война — это всего лишь одна из форм политического взаимодействия, это утверждение прозвучало как нечто новое и важное. В его сочинении Vom Kriege («О войне») война представлена как своего рода язык политики, в котором, используя собственную формулировку автора, применяются «снаряды и пули, а не слова и жесты».
Один логический вывод состоит в том, что высшее военное командование должно подчиняться если не самим политикам, то, во всяком случае, политическим соображениям. Вторым выводом было то, что войну следует вести исключительно по политическим мотивам; третьим — что политика должна представлять собой важнейший критерий, в соответствии с которым судят об исходе одной войны и готовятся к следующей. Ни одна из этих идей не очевидна. В XIX в. они встречали значительное сопротивление, особенно со стороны офицеров, которые не желали признавать, что может существовать нечто более высокое, чем война, чему они должны подчиняться. Однако все эти идеи вплелись в современную теорию стратегии в развитых странах вплоть до того, что их стали воспринимать как нечто само собой разумеющееся.
Каким бы ни было точное значение термина «политика», оно не эквивалентно «любому виду отношений, включающих любую форму правительственной власти в обществе любого типа». Более правильная интерпретация состоит в том, что политика тесно связана с государством (англ. state, фр. etat); в действительности она является характерной формой, которую принимают отношения власти внутри типа организации, именуемого «государством». Там, где не существует государства, политика настолько смешивается с другими факторами, что не остается места ни для бытования самого этого термина, ни для реальности, которую он определяет. Даже там, где государство действительно существует, только некоторые его действия политические по сути, тогда как остальные являются административными либо юридическими. Таким образом, утверждение, что война — продолжение политики, означает не что иное, как то, что первая представляет собой инструмент в руках государства, поскольку государство применяет насилие для достижения политических целей. Это не означает, что война служит любым интересам в любом сообществе, в противном случае предшествующее высказывание всего лишь бессмысленное клише.
Хотя характеристика войны как слуги политики хорошо подходит для описания триединства государства, армии и народа, в каком-то смысле она возникла намного раньше, чем сама эта троичная структура. Его истоки могут быть обнаружены в начале XVI в. — в эпоху, когда главные европейские монархии только зарождались, и до того, как понятие «государство» приобрело современный вид в работах французского мыслителя Жана Бодена. Однако в тот период города-государства Италии переживали расцвет. Большинство из них, включая Рим, представляли собой деспотии, в которых правили жестокие тираны, пренебрегавшие законами Божьими и человеческими в вечной борьбе против своих подданных и других тиранов с целью удержать власть. На этом фоне средневековые идеи относительно религиозных, рыцарских и правовых функций войны быстро теряли прежнюю значимость. Между «силой» и «справедливостью» образовалась непреодолимая пропасть. И все же прямое заявление, что война — не что иное, как инструмент власти в руках Государя, требовало смелости и не могло не навлечь осуждения на того кто осмелился это утверждать. Человек, который обладал такой смелостью и которому было суждено подвергнуться проклятиям, был флорентийский дипломат и писатель Никколо Макиавелли.
В этой книге нет необходимости прослеживать процесс, в ходе которого прерогатива вести войну перешла из рук правителя к государству; на самом деле и в наши дни разница между ними зачастую бывает чисто условной. Однако современная стратегическая интерпретация войны неприемлема для большинства цивилизаций, кроме нашей собственной. Так, Сунь Цзы, вероятно, величайший военный писатель, когда-либо живший на земле, первым условием успеха на войне называет «милость Небес»; мысль о том, что война должна рассматриваться исключительно как проблема использования силы в политике, показалась бы ему нечестивой и глупой. Христианские мыслители, такие как Блаженный Августин, или языческие, такие как Платон, посчитали бы данную мысль отвратительной, циничной и преступной. Даже в XVIII в. французский маршал маркиз де Фекьер, про книгу которого Фридрих II сказал, что в ней есть все, что стоит знать про войну, написал, что основные качества, которыми надо обладать полководцу, это правдолюбие и честь.
Итак, взгляд на войну как на продолжение политики (Politik), а тем паче «реальной политики» (Realpolitik), в некотором смысле современное изобретение. Даже если мы заменим слово «правитель» на «государство», все равно получится, что эта идея возникла не раньше эпохи Ренессанса. Нет никаких причин считать, что данная точка зрения, появившаяся в определенный исторический момент, обладает некой вневременной внутренней ценностью и непременно будет господствовать впредь. Далее мы подробнее остановимся на той роли, которую приписывали войне люди, жившие прежде, в разные эпохи и в разных странах.
«Неполитическая война»: справедливость
Начиная с Гуго Гроция, если не с Макиавелли, западная политическая мысль определяла войну как инструмент в руках государств, а именно суверенных политических образований, не признающих над собой никакого суда и никаких законов. Однако на протяжении тысячелетия, закончившегося примерно в начале XVI в. и известного как Средние века, такое представление вовсе не было господствующим. Это был период, когда считалось, что политика основывается не на силе, а на справедливости или праве. Как думали тогда, сама по себе справедливость не творение человека, но хотя бы отчасти имеет божественное происхождение. Поэтому право в некотором смысле играло более важную роль и пользовалось большим авторитетом, чем в наши дни.
Подобно тому как средневековой науке не было известно о существовании силы тяжести, средневековое общество не воспринимало себя состоящим из различных элементов, каждый из которых стремился повернуть дело в свою пользу и был вправе преследовать свои собственные интересы, при необходимости применяя силу. Вместо этого весь христианский мир (Respublica Christiana) понимался как единый организм, состоящий из множества различных частей. Фактором, удерживающим их всех вместе, было право, божественное или человеческое, в зависимости от обстоятельств. По-видимому, большинство человеческих законов не были писаными и основывались на обычае, а об их происхождении уже давно было забыто. Однако в обществе, состоявшем преимущественно из неграмотных людей, эта неопределенность зачастую расценивалась как плюс. Считалось, что право заложено в самой природе вещей; тот же факт, что оно нигде не записано, не только не ослаблял, но, скорее, укреплял свойственную ему обязывающую силу.
В этих обстоятельствах понятие суверенного политического образования, не признающего вмешательства ни вышестоящих, ни равных субъектов в свои «внутренние» дела, в корне не соответствовало духу того времени. Общество понималось как органическая живая пирамида, состоящая из множества взаимодействующих частей, которую возглавляет не кто иной, как Бог. Непосредственно за Богом следовал, в зависимости от взглядов, император, Папа Римский или они оба — последнее в соответствии с доктриной, опирающейся на фразу из Нового Завета и известной как доктрина «двух мечей». Неся ответственность перед Богом за то, что мир управляется в соответствии с Его волей, император и (или) Папа были средоточием высшей власти. От них расходилась вширь и вниз сеть правовых и квазиправовых отношений, пронизывая феодальную и церковную иерархию.
Таким образом, типичные средневековые взгляды, представленные в середине XIII в. Св. Фомой Аквинским, приписывали каждому компоненту свое, ему надлежащее место в мире. Только народы и страны, не входящие в состав христианского сообщества, считались hors de loi[35]; хотя даже в их случаях иногда применяли некоторые ограничения, вытекающие из взаимного соглашения. Предполагалось, что в христианском мире всех — государей и сервов, лордов и священников, городских жителей и крестьян — объединяет система взаимных прав и обязательств. Разные схоласты выражали разные мнения, касающиеся вопроса, какую именно роль играет человек в мире вообще. Тем не менее большинство из них, вероятно, полагали, что одушевленная и неодушевленная природа связана одними и теми же божественными или богодухновенными законами, таким образом, составляя подлинно гармоничное сообщество под управлением Бога.
Если бы законы всегда исполнялись и если к тому же сама система была бы логичной и лишенной недостатков, тогда теоретически не было бы причин для войны, за исключением, возможно, войн против язычества, инициируемых императором и (или) Папой. Однако действительность была не такова. Всегда находились безнравственные люди, готовые нарушить закон Божий и человеческий. Некоторые из них были еретиками, придерживавшимися и высказывавшими взгляды, противоположные принятому религиозному учению; таким образом они угрожали полностью подорвать моральные основы общества. Другие заявляли претензии на то, что им не принадлежало по праву. Наиболее ярким примером может послужить начало Столетней войны, когда в 1337 г. король Англии Эдуард III обвинил короля Франции Филиппа VI, в том, что тот украл у него целое королевство. Более того, хотя божественный закон идеален, возможны различия в его интерпретации. То же еще в большей степени относится к человеческим законам, которым, к тому же, часто не хватало ясности.
Такие вопросы, вследствие того, что они были, по сути, юридическими, в обычной ситуации следовало направлять на рассмотрение судов, светских и церковных, в зависимости от общественного положения сторон и характера решаемого вопроса. Но если в споре участвовали влиятельные лица или организации, то либо суды могли оказаться не в состоянии принудить их к выполнению вынесенного решения, либо стороны с самого начала могли отказаться направить дело в суд. Так или иначе, применение организованного насилия становилось необходимым, даже желательным. Война стала, так сказать, палкой в руках закона. Она была средством, с помощью которого можно было добиться возмещения «обиды» (основное понятие в средневековой политической лексике), покарать мятежных подданных и отплатить за оскорбление того или иного рода.
Поскольку война считалась продолжением правосудия, а не политики, любой вооруженный конфликт обязательно подразумевал нарушение закона либо одной, либо обеими сторонами. Таким образом, стало крайне важным проведение различия между хорошей и плохой воюющей стороной, между войной, ведущейся с позиции права, и той, что ведется незаконно или даже противозаконно. Можно было прибегнуть либо к светскому, либо к церковному праву. Попытка найти авторитетное церковное мнение приводила от Св. Фомы Аквинского к Св. Августину. Хотя правоведы расходились во мнениях по поводу частностей, суть средневекового понятия «справедливая война» можно изложить в виде трех пунктов. Первый: война, чтобы считаться справедливой, должна вестись публичной властью, а не частными лицами. Второй: она должна быть вызвана «справедливыми намерениями», а именно — стремлением отомстить за оскорбление, покарать кого-то или добиться возмещения ущерба. Третий: размер причиненного врагу ущерба должен примерно соответствовать причине, из-за которой ведется война. Таким образом, справедливая война, по крайней мере в теории, походила на наказание, назначаемое великодушным отцом. Единственное, чем не могла быть война, так это проявлением неприкрытого «интереса» — как мы увидим ниже, данное понятие еще только предстояло сформировать, не говоря уже о том, чтобы провозгласить его священным.
Другой традицией, предлагавшей способ разграничения между справедливой и несправедливой войной, было, конечно, римское право, применявшееся во времена Республики и изложенное Цицероном в сочинении De officiis[36]. Как и многие другие примитивные общества, римляне изначально рассматривали справедливость, или ius, как нечто созданное богами, а не людьми. Война рассматривалась как подобие судебного процесса, своего рода чрезвычайное средство правовой защиты, применяемое в тех случаях, когда никакое другое не помогло. Как и в любом суде, процесс установления справедливости в значительной степени подразумевал необходимость добиться благосклонности соответствующих судей путем следования надлежащим процедурам. Обычно военные приготовления начинались тогда, когда Рим требовал компенсации за оскорбление себя, например за нападение на его союзников (как это было в случае войны с Ганнибалом) или на римских граждан за пределами римских владений. Если это не помогало, то особая коллегия жрецов, называемых фециалами, проводила церемонию. Провозглашая ужасные проклятия, они должны были официально заявить, что враги Рима руководствуются несправедливыми мотивами, тогда как мотивы Рима были справедливы. Затем отворялись ворота храма Марса. Из города направлялась делегация представителей, которые метали копье (hasta) на вражескую территорию, таким образом сообщая врагу о принятом решении. После того как завершались все формальности, можно было начинать боевые действия. Такое сочетание права и церемониала было характерно не только для поздней античности, когда оно уже сводилось к пустому ритуалу, но и для высокого и позднего Средневековья — периода, когда юристы, находясь под сильным влиянием римской модели, постоянно искали способы оправдания войн, которые вели их благородные властители.
Независимо от того, римское или христианское происхождение имел взгляд на войну как на акт справедливости со стороны одного из участников и несправедливости со стороны другого, он обладал важным значением для самого процесса ее ведения. В Риме он означал, что как только боевые действия прекращались, вступал в силу закон возмездия (lex talionis). Отказавшись предоставить то, что по справедливости требовалось от него, враг превращался в преступника. Таким образом, римляне, при условии, конечно, что они одерживали победу, имели право осуществлять правосудие по принципу «око за око и зуб за зуб». Они пользовались этим правом достаточно часто, разрушая до основания города, уничтожая их жителей и обращая в рабство целые народы по всему Средиземноморью.
Возможно, больший интерес, чем подобные зверства, которые были неотъемлемой частью войн во все времена, представляет судьба, уготованная предводителям врага, имевшим несчастье попасть в плен. Вместе с другими отобранными для этого пленниками они были вынуждены принимать участие в триумфальном марше победоносных полководцев. По окончании процессии предводителей публично казнили, а их трупы подвергали всевозможным поруганиям, чтобы обеспечить достойное наказание не только в этом мире, но и в загробном. Конечно, иногда случалось, что победители предпочитали clementia[37]. Смертная казнь заменялась тюремным заключением или ссылкой; бывало также, что поверженному предводителю даровалось прощение и ему возвращали власть над своим племенем или царством. Заставляя поверженного полководца молить о сохранении ему жизни, а затем получать помилование, победители преследовали определенную политическую цель. Вся церемония могла разыгрываться намеренно, дабы прилюдно показать, что война против Рима преступление и те, кто ее развязал, заслуживают наказания; возможно, это делалось во избежание ситуации, подобной той, что случилась с царицей Клеопатрой, которая приложила к груди змею и умерла от ее укуса.
Еще большее влияние идея справедливой войны оказала на ее ведение не в античный период, а в Средние века. Причина этого состоит в том, что если война есть средство принуждения к исполнению правовых норм, то, очевидно, ее ведение следует оставить за теми, кто обладает необходимыми для этого средствами и склонностями. Подобно тому как сегодня мы располагаем квалифицированными судьями и полицейскими, должным образом получившими свои полномочия, в то время была необходима группа людей, обладающих знаниями в области военного дела, которым можно было бы доверить ведение войны. Существование такой группы соответствовало духу той легалистской эпохи с ее представлением, что все и вся должны занимать полагающееся им место, и приводило к разделению общества на классы. Часто на практике принадлежность человека к тому или иному классу была наследственной. Представители разных общественных категорий рассматривались как люди разных типов, которые разнились между собой не только с точки зрения финансового положения, но и прав, обязанностей и социальных функций, которыми они обладали. Можно сказать, что существовало три класса: те, кто работают, те, кто молятся, и те, кто занимаются войной.
В раннем Средневековье людей, роль которых состояла в том, чтобы принуждать других к исполнению правил и вести войны, называли “bellatores” (воины) или “pugnatores” (бойцы). В XI в. их место заняли «miles»: это слово в единственном числе на латыни изначально означало «солдат», но в рассматриваемый период обычно переводилось на французский, немецкий и английский языки соответственно как “chevalier”, “Ritter” и “knight” (от древнегерманского “Knecht”, означавшего «паж» или «слуга»). Считается, что подъем рыцарства как класса вооруженных представителей общества, в чьи обязанности входило его защищать и бороться со злом, был вызван важными изменениями в военной технике, такими как применение стремени, изобретение высокого седла и использование техники нового хвата копья. Несомненно, военное превосходство, которое дали эти новшества конным воинам, имело решающее значение для зарождения того социального порядка, который мы знаем как феодализм. Однако было бы большой ошибкой полагать, что он основывался только на этом. Как свидетельствует церемония посвящения в рыцари, прежде всего рыцарь — это человек, смысл жизни которого состоял в том, чтобы воевать за правое дело. Если он отступал от права и сражался за свои собственные «интересы», его ожидали бесчестие и наказание.
Таким образом, война главным образом состояла в том, что рыцарь сражался против другого рыцаря, чтобы выяснить, кто из них прав. Они могли сражаться за свое собственное дело; но с такой же вероятностью они могли вести войну за Господа Бога, за христианскую веру, или — теоретически, а иногда и на практике — за дело какой-нибудь бедной вдовы или сироты («бедный» означало «попавший в затруднительные обстоятельства», поскольку обычно рыцари не сражались, если не ожидали получить хоть какое-то вознаграждение). Для того чтобы подчеркнуть классовый характер военного дела, иногда рыцари настаивали, чтобы их соперники были равны им самим по социальному статусу. Вызов, полученный от человека более высокого положения, почитался за честь. Напротив, если соперник находился ниже в социальной иерархии, рыцарь мог отказаться взяться за оружие. Принципиально важным было то, что людям, не бывшим рыцарями, не полагалось браться за оружие, и они могли подвергнуться наказанию в случае нарушения этого правила. В «Хронике первых четырех Валуа» (“La Chronique des quatre premiers Valois”), источнике XV в., описывается история одного французского солдата, происходившего из низшего сословия, который во время сражения убил графа Сент-Пола. Вместо того чтобы быть награжденным своими командирами, он тут же был ими повешен.
Теоретически «вознаграждением», которое могли ожидать за неучастие в войне люди низшего происхождения, было освобождение от ужасов войны, поскольку эти люди считались слишком незначительными, чтобы принимать участие в этой возвышенной деятельности, предназначенной для высших классов. Первые практические попытки обеспечить выполнение правил, смягчить последствия войны и избавить «невинных» людей от сопутствующих ей бедствий были предприняты в конце X в. Они нашли свое отражение в движении Pax dei (Божий мир), которое началось на юге Франции и распространилось севернее. Организованное Церковью сначала на местном уровне, а потом в более широком масштабе, оно использовало угрозу отлучения от Церкви и отказа в причастии, для того чтобы обеспечить безопасность священников, монахов, монахинь и церковного имущества в целом.
С течением времени и по мере того как увеличивалось число ученых, рыцарский кодекс объединил силы с религиозными предписаниями, вследствие чего список людей и предметов, освобожденных от воздействия войны, становился все длиннее и длиннее. Лиц, упомянутых в труде «Древо сражений» (Arbre de Battailles) Оноре Боне, написанном в конце XIV в., можно было разделить на четыре класса. К первому классу относились всевозможные церковнослужители, такие, как прелаты, капелланы, дьяконы и отшельники, а также пилигримы на пути паломничества. Ко второму классу относились герольды и послы, выполняющие миссию мира. К третьему классу принадлежали вдовы, сироты и бедняки — все, кто считались слабыми, невинными и заслуживали покровительства. Учитывая современные идеи относительно «тотальной» войны, направленной против экономической инфраструктуры противника, четвертый класс Боне представляет наибольший интерес: в него входили пастухи, земледельцы, погонщики ослов, лица, имеющие отношение к сельскому хозяйству; иными словами, все и вся, занимающиеся «полезной» экономической деятельностью, тем самым обеспечивая благосостояние человечества в целом.
Нередко — можно даже сказать, обычно — подобные предписания нарушались, и все современники об этом прекрасно знали. Однако это не значит, что правила в целом не имели никакого влияния. На самом деле в Средние века использовали два разных слова для обозначения двух видов войны — одно из них означало войну рыцарей против рыцарей, а другое — войну рыцарей против остальных людей (сражения между членами несвободных классов едва ли считались войной, их рассматривали как пародию на войну). Первая разновидность именовалась «guerre»[38]. Согласно Оноре Боне, она была благим и прекрасным деянием, которое, к сожалению, зачастую пользовалось плохой славой из-за дурных поступков нечестивцев. Guerre вовсе не делала тех, кто участвовал в ней, виновными в кровопролитии (конечно, при условии, что она была справедливой), но, как считалось, облагораживала их. В частности, отдельный бой между благородными, равными противниками заслуживал восхищения. В своей наиболее опасной форме, а именно тогда, когда он происходил в подкопах во время осад, бой связывал людей узами, крепче которых были разве что кровные связи.
Напротив, война против тех, кого мы сегодня называем «гражданским населением», вообще не считалась таковой; это был своего рода заменитель войны, известный под названием «guerre guerroyante»[39], или в крайних случаях, когда из-за отсутствия противодействия такая война превращалась в простой набег, — как «chevauchee»[40]. «Guerres guerroyantes» и «chevauchees» были намного более распространенными, чем «guerre», а также более разрушительными. Они также были определенно менее благородными и расценивались в рыцарской литературе в основном как злодейства, за которые непременно отомстят и покарают храбрые рыцари. Поскольку «guerre guerroyante» и «chevauchee» могли быть очень прибыльными, они часто привлекали крупнейших аристократов. В 1355 г. Черный Принц установил рекорд в этом занятии, на время прекратив участие в Столетней войне для того, чтобы совершить рейд по Лангедоку протяженностью 900 километров, занимаясь в пути грабежом. У населения вымогали деньги и ценности, грабили деревни, предавали огню целые районы — и все эти бесчинства считались совершенно нормальными действиями. Однако даже в этих случаях действовали определенные ограничения. Тот, кто преступал определенную черту, например грабил церкви или насиловал женщин, принадлежавших к высшим сословиям, мог предстать перед судом. Наиболее вероятным это было при пленении такого воина. Однако наблюдались случаи, когда рыцарский суд устраивал сам его сеньор. Наказанием рыцаря, как правило, было бесчестие, лишение его имущества, а в крайних случаях — даже смерть.
Третьей сферой, в которой идея войны как способа установления справедливости во взаимоотношениях между отдельными людьми повлияла на процесс ее ведения, стала возможность улаживания споров с помощью дуэли. История изобилует примерами, когда военные противники вызывали друг друга на поединок, так как это было логичным выводом из представления о войне как о подходящем средстве определения правого и неправого. В 1056 г. император Генрих III вызвал на поединок короля Франции Генриха I. В 1194 г. король Франции Филипп-Август вызвал английского короля Ричарда львиное Сердце на дуэль «пять против пяти», но, отказавшись участвовать лично, тоже получил отказ. Известно и много других случаев вызова, например: в 1282 г. Петр Арагонский выступил против Карла Анжуйского; в 1346 г. — польский король Казимир III против Иоанна Слепого, короля Богемии; в 1383 г. — король Англии Ричард II против французского короля Карла IV. Даже в 1528 г. император Карл V вызвал на дуэль Франциска I: предметом спора была провинция Бургундия. Французский король собирался принять вызов, по крайней мере так он заявил. Однако его генеральные штаты запретили ему участие. Они, не церемонясь, заявили ему: «Вы — это не Франция», что может служить лучшим доказательством того, что переход от эпохи Средних веков к Новому времени уже начался.
У всех этих дуэлей было одно и то же провозглашаемое обоснование, а именно — желание «предотвратить кровопролитие среди христиан». Предполагалось, что этой похвальной цели можно достичь, ограничив борьбу основными соперниками или теми лицами или группами, кого они, возможно, назначат вести бой от своего имени. Хотя ни один из предлагавшихся поединков между королями не состоялся, сам факт, что они планировались — причем, насколько известно, всерьез, — во многом свидетельствует о правовом характере средневековой войны. Более того, коллективные дуэли между специально отобранными рыцарями с каждой стороны иногда действительно имели место, например Combat des Trente («Битва тридцати»), поединок между англичанами и французами, который состоялся в 1351 г. в Бретани, или «Disfetta di Barletta» («Полное поражение чеглока»), поединок 1503 г., в котором тринадцать итальянских рыцарей сошлись с тринадцатью рыцарями из Франции и нанесли им поражение.
И последняя, но не менее важная ремарка: представление о войне как о правовом действии и сама необходимость добиться того, чтобы победа была «засчитана», означали также, что бывали случаи, когда воюющие стороны отказывались от реальных тактических преимуществ для того, чтобы сражаться на равных условиях. Так было уже во время битвы при Мальдоне, которая описана в знаменитой поэме X в., когда обороняющиеся саксы покинули свои укрепленные позиции и потому потерпели серьезное поражение. В 1206 г. король Венгрии Бела IV попросил официального разрешения короля Богемии Оттокара II пересечь реку Морава для того, чтобы могла состояться битва при Крессенбруне, и получил его. Еще один пример: в 1367 г. при испанском городе Нахера Генрих Трастамара покинул крайне выгодные позиции, чтобы встретиться с врагом в чистом поле. Поскольку большинство тех, кто добровольно отказывался от своих преимуществ, оказывались разбиты, напрашивается вывод, что некоторые из этих преданий, вероятно, представляют собой оправдания этих поражений post hoc[41]. Однако каждой эпохе свойственны свои способы рассуждения. В наши дни генерал, который будет объяснять свое поражение вероломством врага, просто навлечет на себя обвинения в глупости. Напротив, тот факт, что рассказы, подобные вышеприведенным, имели хождение и могли рассчитывать на доверие со стороны слушателей и читателей, дает некоторое представление о том, как мыслили люди в Средние века.
В заключение отметим, что древнеримская и средневековая война — два наиболее ярких примера из многих, которые можно привести, — не походили на современную войну и не были hors de loi[42]. Каковы бы ни были различия между ними, ни та ни другая не были основаны на гоббсовском представлении, уравнивающем правоту и силу. Наоборот, вооруженный конфликт рассматривался как существующий в рамках правил и являющийся средством принуждения к их исполнению; к тому же, поскольку эти правила, по крайней мере отчасти, были божественным установлением, то те, кто нарушали их, рисковали навлечь на себя гнев небес в дополнение к недовольству людей. Римляне считали свои войны справедливыми ipso facto, при условии, конечно, что соблюдались все надлежащие процедуры. Напротив, разные средневековые ученые (а также государи, при дворе которых они служили) часто придерживались несовпадающих взглядов на то, каковы признаки справедливой войны и какие войны в ту пору были справедливыми. Хотя очевидно, что каждая сторона пыталась поставить право на службу своим нуждам, это само по себе очевидное доказательство важности права. Несмотря на то что закон войны нередко нарушался, он столь же часто защищал тех, кто был вовлечен в войну, или приводил к наказанию тех, кто был замечен в его нарушении. Все это убедительно свидетельствует о том, что современный стратегический взгляд на войну как на продолжение политики ни единственно возможный, ни единственно правильный.
«Неполитическая» война: религия
Для людей, воспитанных в рамках иудео-христианской традиции, идея войны как орудия религии не является неожиданной. Такого типа война многократно засвидетельствована уже в Ветхом Завете, где войны между народами были одновременно конфликтами, в которых подтверждалось либо опровергалось превосходство богов, которым они поклонялись. Соответственно, религиозные критерии использовались для того, чтобы разграничить различные виды войны и для каждого вида установить свои законы. На верхней ступени иерархии стояла, как ее стали называть позже, «milchemet mitzvah» (священная война). Существовало два вида священных войн. Либо они велись против народов, которые были особо отмечены Богом как Его враги, например амалекитяне; либо такие войны служили достижению какой-либо священной цели, например завоеванию земли Израиля. В любом случае такие войны считались чем-то большим, чем просто людские дела; если можно так выразиться, они олицетворяли собой спор, стороной в котором был сам Господь Бог.
«Milchemetmitzvah» представляла собой войну на уничтожение в полном смысле этого слова. Израильтяне, которые участвовали в них, были строго и безоговорочно обязаны не щадить никого и ничего. Мужчины, женщины, дети и даже живые существа, не являющиеся людьми, такие, как ослы и скот, — все должны были предаваться мечу. Все материальное имущество должно было быть сожжено, единственное исключение составляли золото, серебро, медь и железо (последнее считалось драгоценным металлом), которые предписывалось принести в дар Богу. Эти предписания сопровождались божественными санкциями. Когда после падения Иерихона отступник забрал одежду, а также немного золота и серебра, он тем самым навлек кару на израильтян, которые потерпели поражение в битве при Гае. Далее Библия повествует о царе Сауле, который, завоевав амаликитян, не смог убить их царя и уничтожить добычу, как ему было предписано. На основании этого пророк Самуил провозгласил, что тот лишается своего царства; Саул так и не оправился от этого удара и был с тех пор одержим злым духом, как говорили в то время, а мы сегодня, вероятно, назвали бы это депрессией.
Ко второму виду войн относятся те, которые вели израильтяне против мадианитян (Числа, 30–32). На этот раз casus belli послужило отмщение по менее значительному поводу, поскольку старейшины мадианитян разделяли вину, попросив пророка Валаама наложить проклятие на народ Израиля. В порядке возмездия Господь приказал Моисею начать войну. Цари мадианитян вместе с остальными взрослыми мужами потерпели поражение и были истреблены, а их города — сожжены. Сначала женщин и детей мадианитян пощадили, хотя позже Моисей, ссылаясь на Божий гнев, приказал, чтобы дети мужского пола и все женщины, кроме девственниц, разделили судьбу мужчин. В этом случае приказ уничтожить всех не относился ни к одушевленному, ни к неодушевленному имуществу. Вместо этого Моисей совершил ритуальный обряд очищения, и после того как это было сделано, разделил все имущество между сокровищницей Господа и самими воинами.
Кроме священных войн разного уровня, из Библии также известны нерелигиозные, или «обычные», войны, «правила ведения» которых отличались от описанных выше. Хотя Бог и не был напрямую вовлечен в данный вид конфликта, Его приказы по поводу их ведения были совершенно определенны. Перед началом боевых действий необходимо было дать врагам шанс сдаться; в этом случае все, что от них требовалось, — это стать рабами, платящими дань. Если это великодушное предложение отклонялось, израильтяне получали право действовать как обычно. Все враги мужского пола подлежали уничтожению, а все их женщины и дети — пленению. Разница заключалась в том, что воинам разрешалось пользоваться по своему усмотрению добычей, полученной в ходе нерелигиозной войны, включая даже продовольственные запасы мертвого врага. Кроме того, поскольку речь не шла о религиозных вопросах, мобилизация сил была наполовину добровольным делом. В то время как в священной войне обязан был участвовать «даже жених, которого она застала во время свадьбы» (Маймонид), в случае нерелигиозной войны тот, кто только что построил дом, посадил виноградник, женился или признавался в трусости, имел право в ней не участвовать.
В данной книге мы не будем детально рассматривать, каким образом эти предписания выполнялись на практике. Достаточно сказать, что в той степени, в какой война рассматривалась как инструмент религии, право объявлять ее принадлежало религиозным, а не светским властям. Религиозные критерии также определяли, кто должен принимать в ней участие, следует ли предлагать пощаду врагу и что делать с добычей. Эти критерии даже могли влиять на реальный ход боевых действий, как в случае с Маккавеями, которые отказывались воевать в субботу, пострадали за свое религиозное рвение и были вынуждены получить у тогдашних священников особое разрешение на отступление от религиозной нормы. Более того, Господь Своей мудростью предвидел возможный конфликт между религией и тем, что мы сегодня назвали бы «интересами». Поэтому Он предупредил израильтян, что в случае священной войны им не разрешается занимать жилище поверженного врага, но они обязаны разрушить его до последнего камня.
Поскольку в Новом Завете содержится настолько же мало упоминаний о войне, насколько Ветхий Завет изобилует ими, то ранние христиане столкнулись с дилеммой. Желая следовать заповеди «взявшие меч мечом погибнут» (Мф. 26:52), они не могли взять за образец для подражания Моисея, Иисуса Навина и Давида; взявши же их за образец, они не могли отказаться от войны. Отцы Церкви обсуждали эту проблему между собой, предлагая различные изобретательные решения. Однако в первые несколько веков мысль о том, чтобы отказаться от войны и подставить другую щеку противнику для удара, больше отвечала практическим требованиям маленького, слабого сообщества.
Ситуация изменилась, когда христиане стали составлять значительную долю населения, и еще больше — после того, как Константин провозгласил христианство официальной религией своей империи. Евсевий в первой половине IV в. различал две группы христиан. Миряне должны были взвалить на себя бремя гражданской деятельности и вести войну — конечно, при условии, что та была справедливой. Духовенство, занимая более высокий уровень, должно было воздерживаться от войны и от всех других мирских дел, всецело посвящая себя служению Богу. Прошло совсем немного времени, и Амвросий — будучи римским чиновником по своему образованию и святым по призванию, — продолжая ту же линию рассуждения, восхвалял храбрость христианских солдат, сражающихся за Рим против варваров. По Амвросию, проблема состояла в том, что варвары отказывались покориться Божьему наместнику на земле, каковым в данном случае был христианский император Грациан. Поскольку они тем самым сделали себя Его врагами, христианам не только позволялось присоединяться к войне против них — это было их священной обязанностью. И не существовало такой суровой кары, которую не заслуживали бы враги, по крайней мере в принципе.
Взгляды Амвросия прекрасно подходили для периода, когда враги христианского мира, который в то время воплощался в Римской империи, представляли собой язычников, находящихся, как считалось, вне цивилизации. В измененной форме эти представления продолжали действовать на протяжении почти всей эпохи Средневековья, если принимать во внимание, что в этот период происходило большое количество войн, которые велись либо против еретиков, либо против неверных. Так как представители обеих групп считались врагами Господа, воевать с ними было священной обязанностью. Результатом этого могло быть уничтожение целых общин, как это случилось в XIII в. во время альбигойского крестового похода. Участники собственно крестовых походов поначалу руководствовались подобными же идеями, в результате чего христиане, когда они в 1099 г. захватили Иерусалим, вырезали население до тех пор, пока улицы не были залиты кровью, а лошади не утопали в ней по лодыжку. Но даже в этом случае военные действия со временем стали вести к взаимному признанию друг друга воюющими сторонами. За признанием следовало уменьшение жестокости, большая готовность ограничивать насилие, щадить мирное население, принимать выкуп, обмениваться пленными и т. д. Хотя по приказу Ричарда Львиное Сердце в 1191 г. был уничтожен гарнизон крепости Сен-Жан Д’Акр, все же крестовые походы были не менее и не более кровавыми, чем средневековые войны в целом.
Доводя выводы до логического конца, необходимо заметить: идея войны во имя веры неизбежно означала, что война может вестись только Церковью или по крайней мере от имени Церкви; и римские папы Григорий VII и Урбан II в XI в. действительно пришли к такому заключению. Хотя даже Иннокентий III в начале XIII в. не обладал достаточной властью, чтобы навязать всем данную точку зрения, в таких попытках не было недостатка. Церковь даже учредила несколько воинских орденов, которые пытались совместить идеал монаха с идеалом воина и которые посвятили себе битвам во имя блага. Более того, Церковь пыталась устанавливать ограничения и на нерелигиозные войны. Движение Pax Dei (За мир Божий), уже упоминавшееся выше, представляло собой попытку обеспечить то, чтобы с христианами обращались не так, как с еретиками и язычниками. Впоследствии возникло так называемое движение Treuga Dei (Перемирие Господне), участники которого пытались ограничить продолжительность боевых действий. В итоге было разрешено вести бои только с понедельника по среду. Церковь даже интересовалась оружием, применяемым на войне; в конце концов именно Второй Латеранский Собор, а не какой-либо рыцарский суд, в 1139 г. запретил использование арбалета как оружия, применяемого только против язычников.
По мере того как эпоха Средневековья подходила к концу, идея религиозной войны отнюдь не умирала, напротив, ее еще ожидал великий триумф. Ведя кампании в Южной и Центральной Америке после 1492 г., испанцы и португальцы действовали во имя Креста. Испытывая страх Божий, они всегда предоставляли индейцам возможность принять христианство, истребляя их только если они не понимали требования или не подчинялись. На протяжении почти полутора веков, после того как Мартин Лютер прибил свои Девяносто Пять тезисов на дверь церкви в Виттенберге, католики и протестанты состязались друг с другом в призывах к священной войне, нередко вырезая целые поселения, жители которых не соглашались с их взглядами на природу Христа. Испанская армия во Фландрии была настолько религиозна, что даже мятежные части носили образа с изображением святой девы Марии. Войска Густава Адольфа, так же как и «железнобокие» войска Кромвеля, шли в бой, распевая церковные гимны, и современники не замедлили приписать их победы этому факту. Роль, которую играла религия в войне, отражалась и в учебниках по военному делу того периода. Вступительные главы многих из них были посвящены религиозным порядкам, которые командование должно было учредить, а рядовые — соблюдать; это сравнимо с тем, как если бы анализ современных американских вооруженных сил должен был бы начинаться с описания системы военных капелланов.
Таким образом, по крайней мере на декларативном уровне, религиозная война оставалась важнейшей формой войны в Европе до самого начала Нового времени. Хотя ее подлинную степень важности трудно определить, лучше всего это можно сделать с помощью проведения аналогии с современностью. Что бы мы ни думали о попытке американцев «спасти демократию» во Вьетнаме, вероятно, это не так уж отличалось от попыток короля Испании Филиппа II спасти души его голландских подданных от поразившей их протестантской ереси. В обоих случаях нельзя сказать, что к идеализму не примешивались разного рода оппортунистические соображения. Часто такого рода смешение мотивов приводило к странным действиям воюющих (кстати, ветераны Вьетнамской войны признают фразу «сожжение еретиков ради спасения их душ» удивительно актуальной), а также к не менее странным союзам. Однако в обеих ситуациях присутствовала большая доля идеализма, особенно на начальном этапе. Подобно тому как сегодня многие европейцы не могут представить себе справедливое общество, которое не было бы демократическим, также и в средневековой Европе нельзя было даже вообразить себе цивилизованное общество, которое не основывалось бы на правильной религии. В каком бы обличии ни являлся идеализм, нет никакого сомнения, что он сильно повлиял на процесс принятия решений и еще долго продолжал оказывать влияние уже после того, как обстоятельства изменились. Когда идеалы стали более приземленными, то же самое произошло и с войной.
Начиная с Вестфальского договора, который, кстати, был первым документом такого рода, лишенным упоминаний о Боге, европейцы в целом отказались от религиозных мотивов в пользу более «прогрессивных» причин для уничтожения друг друга. Однако в той части мира, которая была привержена исламу, подобное произошло гораздо позже и в гораздо более ограниченной степени. Коран делит мир на две части — dar alIslam (дом ислама) и dar alHarb (дом меча), которые находятся в состоянии непрекращающейся войны. Современные исламские секты различаются по степени важности, которую они приписывают джихаду по сравнению с другими религиозными обязанностями; но считается, что каждый свободный, взрослый, физически здоровый мусульманин мужского пола обязан сражаться и умереть во славу Аллаха. Вопрос лишь в том, следует ли даровать неверным хотя бы временное перемирие. Многие ранние ученые последователи Корана полагали, что арабы-завоеватели имели право подвергать смерти жителей захваченных земель в случае, если те отказывались принимать ислам. В действительности им обычно предоставлялась возможность сдаться, после чего они были вынуждены платить завоевателям дань; эти общины считались находящимися под защитой мусульман, хотя и имеющими низший статус.
В течение первых десятилетий после возникновения ислама предполагалось, что мусульманский мир останется единым под властью своего калифа и что область его господства продолжит расширяться, пока не охватит весь мир. Вследствие этого джихад в действительности стал единственно возможной формой отношений, которая могла существовать между правоверными мусульманами и неверными. Но шло время, а эти условия так и не были достигнуты, и поэтому появились другие виды войны. Нужно было приспособиться к возможности длительного сосуществования с немусульманскими политическими образованиями, такими, как Византия, а также принять во внимание возможность того, что мусульмане могут утратить свои территории, как это случилось в первый раз в XI в., когда норманны завоевали Сицилию. Начиная с XII в. стала в изобилии появляться литература отчасти религиозного, отчасти юридического характера, где делались попытки определить, что именно мусульмане могут сделать с не-мусульманами и при каких обстоятельствах. Некоторые ученые зашли столь далеко, что предложили третью категорию деления мира, которая занимала промежуточное положение между dar al Islam и dar al Harb, а именно dar al sulh. Данный термин использовался применительно к государствам, которые, хотя и не относились к числу верных исламу, но вступили в договорные отношения с мусульманским миром.
Идея джихада столкнулась с еще большими трудностями, когда мусульманский мир распался на воюющие государства, которые, в свою очередь, часто исповедовали разные версии ислама. Стало необходимым различать по меньшей мере два вида войн: против неверных, с одной стороны, и против таких же мусульман — с другой. Аль-Мавради, придворный ученый X в., служивший багдадскому калифу, разделил войны против мусульман, в свою очередь, на три класса. Один вид представлял собой джихад против вероотступников (ahl al ridda), другой — против бунтовщиков (ahl al baghi), третий — против тех, кто отрицал авторитет духовного лидера (al muharabin). Предполагалось, что войны каждого вида должны вестись различными методами и сопрягаться с разными наборами обязательств по отношению к врагу. Например, пленников Muharabin не полагалось подвергать казни. Поскольку они рассматривались как часть неоскверненного мира ислама (dar al Islam), их дома не следовало сжигать, а сады вырубать.
Подобно иудеям и христианам, мусульмане разработали подробную процедуру ведения религиозной войны. Сначала неверным предоставлялась возможность принять ислам; однако считалось, что те из них, которые раньше уже отказались это сделать, были предупреждены заранее, и их могли подвергнуть внезапной атаке. В случаях когда предъявление таких требований подвергало опасности саму мусульманскую армию, объявление войны не считалось необходимым. Хотя побежденные иноверцы не имели права на жизнь, мусульмане иногда могли проявить милосердие, пощадив женщин, детей, других беззащитных людей; в этом случае их средства к существованию не подлежали изъятию и уничтожению. Пленники рассматривались как часть добычи; те, кто отказывались принять ислам, могли быть обращены в рабство или казнены, хотя бытовало и другое мнение, что вместо этого их можно освобождать за выкуп. Что касается добычи, то одна пятая часть ее принадлежала калифу, одна пятая — пророку (на практике она расходовалась на благотворительность), а остальное получали воины. Поскольку правила раздела добычи устанавливались религией, они не могли быть самовольно изменены калифом.
В этом кратком разделе невозможно привести все известные примеры того, когда война служила инструментом религии. Даже в краткий список пришлось бы включить не только ацтеков, чья стратегия определялась необходимостью брать пленных, чтобы принести их в жертву, но и многочисленные так называемые примитивные общества по всему миру. Однако если ограничиться тремя великими монотеистическими религиями, становится очевидно, что историческое развитие их взглядов на войну шло разными путями. Независимое существование евреев было прервано разрушением Первого Храма. С тех пор и до нашего века они могли наслаждаться независимостью в течение всего лишь краткого периода со 164 по 57 год до нашей эры. В результате, когда во II и III в. н. э. начал развиваться религиозный закон (Halacha), идеи по поводу войны отошли на периферию как представлявшие интерес только для небольшого числа ученых, далеких от практических проблем. Однако понятие «milchemet mitzvah» и соответствующая терминология никогда не были полностью забыты. Хотя образование современного Израиля произошло в основном благодаря усилиям атеистов-социалистов, решительная победа в Шестидневной войне 1967 г. была многими воспринята как дело рук Господа, и ее восприятие было окрашено мессианскими оттенками. Сегодня Израиль переживает возрождение экстремистских группировок, которые ничего не желают так сильно, как возрождения этой кровавой идеи и практического ее применения.
Хотя раннее христианство заявляло о своей оппозиции войне и кровопролитию, как только христиане пришли к власти, они сменили тон. На протяжении всего Средневековья и даже в начале современной эпохи христиане сражались с язычниками и друг с другом. В первом случае, а зачастую и во втором они действовали именем Креста, который несли перед собой, когда отправлялись в бой, следуя примеру Константина, возведенному с тех пор в обычай. Средневековая Церковь даже предприняла попытку установить монополию на организованное насилие, учредив воинские ордена, сочетавшие идеалы религии и войны. Конечно, «Воинствующая Церковь» никогда не была способна добиться своей цели превращения светского правительства в орудие исполнения своей воли. Всегда находились те, кто воевали во имя других идей, будь то идеи, основанные на феодальном праве, или же, начиная с XVI в., на raison d’etat[43]. Но и во все времена находились представители Церкви, которые оставались твердыми в своем осуждении любого кровопролития; Св. Франциск Ассизский был лишь одним из многих известных христиан, которых можно упомянуть в этой связи.
В Европе идея войны как продолжения религии никогда не имела такого влияния, как в течение примерно одного века после Реформации, что привело к бесчисленным войнам, которые ничуть не уступали по своей жестокости другим, имевшим место в истории. Однако влияние религиозных мотивов ослабело после 1648 г. Хотя правители до сих пор могут использовать их, чтобы вдохновлять своих подданных, начиная с конца XVII в. современные государства не вели войн во имя религии и не руководствовались религиозными правилами при их ведении. В действительности наблюдалась тенденция отделить «реальное ведение войны» от всего остального. Несмотря на то, что религия все еще могла иногда оказывать влияние на такие факторы, как боевой дух войск или уход за ранеными, «стратегия» все больше и больше становилась сферой хладнокровного, расчетливого подхода, который впервые был сформулирован Макиавелли и нашел свое воплощение в трудах Клаузевица.
Именно потому, что формирование светских государств в исламском мире началось только в конце XIX в., ислам намного медленнее, чем конкурирующие религии, отказывался от идеи религиозной войны. Хотя сегодняшние Сирия, Египет и другие страны заявляют, что они светские государства, в них все еще силен элемент традиционализма. Цель традиционалистских групп — возврат к священному закону шариата, и каждая неудача государственных лидеров объясняется их нежеланием пойти на это. Как ясно показывают недавние примеры Ливана, Ирана и Афганистана, идея джихада все еще имеет большое влияние — настолько серьезное, что, в отличие от ситуации в большинстве современных государств, там у этой идеи нет недостатка в добровольцах, готовых пожертвовать во имя нее жизнью. Хотя джихад главным образом направлен против «отравленных тлетворным влиянием Запада» правящих элит, и лишь во вторую очередь — против неверных, сегодня в мусульманском мире мотивационная сила этой идеи столь же сильна, как и раньше. Все это свидетельствует о том, что и сегодня идея войны как продолжения религии, особенно в экстремистских формах, вовсе не умерла. Западным стратегам, последователям Клаузевица, пошло бы на пользу принять этот факт во внимание; в противном случае, не постигнув суть священной войны, они вполне могут стать ее жертвами.
«Неполитическая война»: война за выживание
До сих пор в нашем анализе мы исходим из того, что войны ведутся ради чего-то; стало быть, разграничение, проводимое Клаузевицем, между войной, ее средствами и возможными целями, принималось нами как данность. На протяжении истории цели, ради которых люди сражались, были чрезвычайно разнообразны. В их число входили раз — личные светские «интересы», такие как территориальная экспансия, власть и нажива; но в их число входили также и абстрактные идеалы, такие как закон, справедливость, «права» и вящая слава Божия, и все они в действительности составляли различные комбинации друг с другом и нерелигиозными интересами. Хотя вышеперечисленные критерии до определенной степени полезны, парадокс состоит в том, что они не затрагивают того, что, возможно, было важнейшей формой войны во все времена. Это, конечно, война ради самого выживания сообщества. Столкнувшись с данным видом войны, даже самые фундаментальные понятия стратегии начинают терять смысл, доказывая таким образом свою неадекватность в качестве инструментов для анализа и понимания.
Есть особая ирония в том, что именно тогда, когда ставки наиболее высоки, а общество напрягает все силы для борьбы не на жизнь, а на смерть, обычная стратегическая терминология перестает работать. При таких обстоятельствах заявить, что война — «инструмент», служащий «политике» сообщества, которое «ведет» эту войну, означало бы расширить все эти три термина до полной бессмыслицы. Там, где стирается грань между целями и способами, даже сама идея о том, что война ведется «за» что-либо, малоприменима к действительности. Трудность заключается именно в том, что война этого типа не является продолжением политики другими средствами. Вместо этого было бы более правильным сказать, вспомнив сочинение Людендорфа о тотальной войне, что война как таковая сливается с политикой, становится политикой, сама и есть политика. Война этого типа не может быть «использована» для достижения той или иной цели, она также ничему не «служит». Напротив, вспышка насилия лучше всего может быть понята как высшее проявление существования, а также как его торжество.
Когда перед участниками встает вопрос «Быть или не быть?», война утрачивает свои обычные атрибуты и обнажает свою суть. На этом этапе телеологические рассуждения, основанные на таких понятиях и словах, как «причина», «цель», и «для того чтобы», вероятно, приносят больше вреда, чем пользы. Трудность коренится в том факте, что все эти понятия подразумевают устойчивое, упорядоченное поступательное движение от прошлого к настоящему и от настоящего к будущему. Если общество потерпит поражение в своей борьбе за существование и его культура погибнет (если, в соответствии с ультиматумом, который предъявили персы городу Милету в 490 г. до н. э., «мужчины будут порабощены, дети оскоплены, женщины изгнаны, а страна отдана чужеземцам»), — то для такого общества это поступательное движение будет прервано или даже вообще прекратится. Когда будущего нет, а прошлое уничтожено, даже сама мысль о такого рода войне затруднительна, и автор, чтобы донести свои идеи, вынужден по большей части отказываться от рассуждений и прибегать к метафорам и примерам.
Например, сказать, что народ Алжира в своей восьмилетней борьбе за освобождение от французского владычества «использовал» войну, преследуя политические интересы, означает сильно погрешить против истины. Политику нельзя путать с национальным самосознанием и тем более отождествлять с самим фактом существования того или иного народа. В противном случае масштабы «инструмента» расширяются до тех пор, пока он не станет тождественным «цели», которой служит, вследствие чего различие между ними потеряет всякий смысл. В 1954–1962 гг. именно французское государство, надежно защищенное Средиземным морем, воевало из политических целей, будь то обеспечение продолжения своего господства, защита колонистов европейского происхождения, контроль над нефтью Сахары или сохранение за собою статуса великой державы (который в то время все еще был связан с обладанием колониями). Напротив, алжирцы не воевали за свои интересы, не было у них и правительства, которое оказалось бы способно их сформулировать. Если бы интересы — т. е. то, что выгодно алжирцам как индивидам, были единственным поставленным на карту, то наверняка большинство из них поступили бы разумно, оставшись дома и занимаясь своими делами. Если бы Фронт национального освобождения (Front de Liberation Nationale) заявил народу, что сражается во имя какой-то «политики», он бы никогда не получил и доли той поддержки, которую ему удалось получить вопреки всем усилиям французов.
Обсуждаемый предмет выходит за рамки чистой семантики. Говорить на языке стратегии и думать о «политических целях», как будто они в равной степени относятся к французам и алжирцам, значит создать зеркальный образ, ни на чем не основанный и, что еще хуже, скрывающий истинные причины поражения и победы. Сражаясь за то, что оно считало своими политическими целями, французское правительство должно было заниматься подсчетом выгод и издержек, каким бы приблизительным и неточным он ни был. После того как оценки были произведены, оно «принимало решение о распределении» тех или иных конкретных ресурсов и «использовало» их для подавление восстания. В действительности потери французов были довольно невелики: 22 тысячи военнослужащих и около трех тысяч гражданских лиц убитыми не идут ни в какое сравнение с числом погибших в обычных дорожно-транспортных происшествиях, произошедших за все время, пока длился этот конфликт. Но, в конце концов, французы признали свою ошибку, заключив, что цена упорства превышает будущие выгоды. Таким образом, становится очевидно, что бухгалтерская рациональность на самом деле является предпосылкой капитуляции: французы потерпели поражение именно потому, что вели войну «как продолжение политики другими средствами».
Ситуация с алжирской стороны была совершенно иной, и чем дольше длился конфликт, тем яснее это становилось. Возглавляемое ФНО население никогда не занималось сравнением выгод и издержек; если бы это было сделано, то, скорее всего, соответствующее «Управление оценки чистой выгоды» отговорило бы алжирцев от борьбы еще до того, как она началась. Сражаясь же за существование нации, алжирцы могли выдержать карательные санкции практически неограниченных размеров — ко времени окончания конфликта их потери убитыми составили, по разным оценкам, от 300 тысяч до одного миллиона человек при численности населения, составлявшей одну треть населения Франции. Что еще более важно, сравнение выгод и издержек, в той мере, в какой их вообще можно было применить, приводило к противоположному результату. Чем больше были страдания и разрушения, тем меньше оставалось терять алжирцам. Чем меньше им оставалось терять, тем больше становилась их решимость добиться того, чтобы их жертвы не были напрасными. Французам, которые были пленниками общепринятого стратегического мышления, как и другим «рациональным» нациям до и после их, потребовалось много времени, чтобы осознать этот факт. Когда они, наконец, осознали, что происходит, когда до них дошло, что для алжирцев каждый новый убитый мужчина или женщина становились дополнительной причиной для продолжения борьбы, — французы уступили.
Еще один хороший пример войны как борьбы за существование показал Израиль в 1967 г. Окруженные численно превосходящим их противником, который никогда не скрывал своих намерений покончить с государством Израиль, как только ему представится такая возможность, израильтяне долгое время пребывали в тревоге. Когда в мае того года президент Египта Насер направил шесть дивизий на Синай, отклонил миротворческие инициативы ООН и закрыл Тиранский пролив, правительство и народ Израиля охватила паника. Когда Сирия и Иордания объединились в коалицию с Египтом, паника усилилась. Считалось — неважно, ошибочно или справедливо, — что второй Холокост неизбежен. Долгое время было модно, и не только в Израиле, сравнивать египетского диктатора с Адольфом Гитлером. Теперь же думали, что он и его союзники поставили себе цель уничтожить государство, истребить значительную часть еврейского населения Израиля и изгнать остальных.
На самом деле по мере углубления кризиса необходимость принимать во внимание политические факторы уменьшалась. Одно за другим отпадали обычные соображения, такие как задабривание союзников, достижение целей и сбережение ресурсов. Настал момент, когда даже ожидаемое число израильских потерь стало никому неинтересно; в то время как в парках Тель-Авива проходили церемонии их освящения, чтобы использовать те как кладбища, «политика» уступила место первобытному страху и желанию народа продать свою жизнь подороже. В этот момент Израиль начал войну. На протяжении шести славных дней понятия «Израиль» и «война» были тождественны. Как только прозвучал сигнал, население страны испытало огромное чувство освобождения подобно тому, что испытывает легкоатлет в начале дистанции, когда напряжен каждый мускул и ничто его больше не может удержать. Армия обороны Израиля вырвалась на свободу и провела блестящие сражения, разбив арабские армии и одержав победу, столь же быструю, сколь и неожиданную.
Как показывают эти и другие исторические примеры, которых великое множество, война за существование может быть как долгой, так и краткой. Она может вдохновить народ на подвиги доблести и стойкости, намного превосходящие те, на которые пришлось бы пойти, если бы речь шла просто о том, чтобы «достичь» цели, «реализовать» политику, «расширить» сферу влияния или «защитить» интересы. Такая война может вдохновить людей на жертвы, которые невозможно представить себе в «обычное» время; иногда в таких случаях выгоды и издержки даже меняют знаки, и каждая новая понесенная потеря попадает в графу «прибыль». Кроме того, тот, кто борется за существование, имеет еще одно преимущество. Нужда не знает правил, и борец чувствует себя вправе нарушать правила войны и применять неограниченную силу, тогда как его противник, сражающийся ради достижения политических целей, не может этого сделать, иначе пострадает от последствий, которые описывались выше.
Было бы неправильным также полагать, что война за существование — второстепенное явление, представляющее собой незначительное меньшинство среди всех конфликтов. Напротив, с течением времени любая война имеет тенденцию превращаться в борьбу за выживание, при условии, что военные действия достаточно интенсивны, а потери достаточно велики. Это происходит потому, что чем дольше продолжается конфликт и чем дороже он обходится, тем выше вероятность того, что причины, по которым он начался, будут забыты. Чем больше принесено жертв, тем более настоятельной становится необходимость оправдать их в глазах всего мира и в своих собственных. Если считать существование высшей целью, то в результате на уровне деклараций, а также зачастую и на практике, любая затяжная война между равными противниками, если она не угаснет сама собой, скорее всего, превратится в борьбу не на жизнь, а на смерть.
Хороший пример того, как это бывает в действительности, дает Первая мировая война. Если судить по терминологии, которую использовали дипломаты в беспокойном июле 1914 г., конфликт разгорелся вокруг таких понятий, как «баланс сил», «утраченные территории», «спорные территории», а также «коалиции», которые, в свою очередь, повлекли за собой нечто, называемое «честью». Все эти проблемы напрямую затрагивали жизнь лишь небольшого числа людей в воюющих странах; в каждой стране было много тех, кто, подобно бравому солдату Швейку, полагал, что существующая система коалиции обязывала Австрию воевать против Турции, Германию («этот немецкий сброд») — напасть на Австрию, а Францию — прийти на помощь осажденной Австрии. Несмотря на то что ревматизм приковал его к инвалидному креслу, Швейк с энтузиазмом приветствовал войну. Он не перестал приветствовать войну даже тогда, когда ситуация прояснилась и все осознали, что война будет вестись в союзе с Германией против Франции, таким образом поднимая щекотливый вопрос о том, не был ли энтузиазм бесчисленных швейков в воюющих странах основан на недоразумении.
Время — злейший враг энтузиазма, и война тоже иллюстрирует это правило. Со временем энтузиазм народов начал иссякать, и ему на смену пришла мрачная решимость. Потери со стороны Британского Содружества наций, составившие около 750 тысяч человек убитыми, не могли быть оправданы необходимостью спасти бедную маленькую Бельгию, с которой Великобритания фактически никогда даже не подписывала формального договора. Полуторамиллионные потери французов не могли быть оправданы необходимостью вернуть Эльзас и Лотарингию, принимая во внимание тот факт, что на протяжении сорока трех лет Франция прекрасно обходилась без этих провинций. Потери немцев, составившие два миллиона убитыми, нельзя списывать на желание Второго рейха помочь союзной Австрии, не говоря уже о том, чтобы оправдать их стремлением поддержать некий мистический «баланс сил». Чем больше льется крови и тратится средств на войну, тем настоятельнее становится требование, что все это должно быть чем-то оправдано. Первоначальные, сравнительно скромные цели войны разрастались все больше и больше. Выяснилось, что народы сражаются за создание Mitteleuropa[44], или ради того, чтобы усмирить германский «милитаризм», или для того, чтобы «сделать мир безопасным для демократии», или даже ради того, чтобы положить конец войне как таковой. Все эти лозунги едва ли могли скрыть тот факт, что люди ввязались в борьбу не на жизнь, а на смерть, даже не зная, почему или ради чего. Борьба стала поддерживать и оправдывать сама себя, подпитываясь реками пролитой крови. Она продолжалась и продолжалась, закончившись только тогда, когда одна из воюющих сторон была настолько истощена, что социальные связи начали разрушаться, и на смену общей заботе о существовании нации как целого пришел страх каждого отдельного ее представителя за свою жизнь.
Вторая мировая война дает нам в некотором смысле еще более наглядный пример того, как «политическая» война превращается в войну за существование. После поражения 1940 г. война под лозунгом Mourir pour Danzig[45] превратилась в сражение за независимое существование французского государства и, более того, французского народа. Лозунг Чемберлена «Выполним наши обязательства перед Польшей!» превратился в другой лозунг: «Остановим нацистского зверя!», а также в заявление Черчилля: «Мы будем сражаться на пляжах». По другую сторону линии фронта война, которая начиналась как попытка пересмотреть Версальский договор, или отвоевать так называемый «Польский коридор», или даже получить Lebensraum[46] для Grossdeutsche Reich[47], приобрела совершенно другой характер к зиме 1941/42 года. На смену ей пришла «ein Ringen um die Nationale Existenz»[48], которая захватила даже тех немцев, которые поначалу не были рады войне. Точно так же и на Дальнем Востоке «формирование Великой восточноазиатской сферы сопроцветания» происходило только до определенного момента. Затем на смену ему пришла борьба против «чужеземных дьяволов», которые, как считалось, лелеяли коварные планы по уничтожению всех японцев, как мужчин, так и женщин; и в этой борьбе были оправданны любые средства, даже камикадзе. Единственной воюющей сверхдержавой, которая, по мере того как война набирала обороты, не боролась за существование, были Соединенные Штаты, — недостаток, который, к великой радости Геббельса, был исправлен, когда Рузвельт потребовал «безоговорочной капитуляции».
О том, что все это может действовать и в обратном направлении, свидетельствуют мучения Америки во Вьетнаме. Неравенство противников по численности и силе, а также расстояние, разделявшее их, были настолько велики, что всякая попытка представить войну как борьбу за существование была обречена на провал из-за своей полной абсурдности. Таким образом, первоначальные цели американцев в этой войне, заключавшиеся в том, чтобы остановить распространение коммунизма и защитить демократию в южном Вьетнаме, содержали изрядную долю идеализма, пусть даже последний никогда не существовал в чистом виде. По мере эскалации конфликта требование, чтобы война велась не ради какой-то заоблачной идеалистической цели, а ради практических интересов, звучало все более настойчиво. «Интересы» использовались для того, чтобы оправдать все увеличивающиеся затраты людских и материальных ресурсов, но чем больше были эти затраты, тем сложнее было найти такие интересы, которые могли бы их оправдать. В конце концов, когда Генри Киссинджер возглавил Совет Национальной Безопасности США, он опубликовал статью, в которой говорилось, что США были во Вьетнаме просто потому, что были, — это прозвучало равносильно признанию в том, что Штаты ввязались в войну, вообще не имея на то никакой причины.
Нельзя сказать, что американский опыт во Вьетнаме нетипичен. Его разделили многие другие страны, включая даже Израиль, который когда-то показал своим врагам (и всему миру) наглядный пример того, что можно сделать, сражаясь за существование. В конце 1970-х гг., согласно имевшейся информации, Израиль увеличивал свой арсенал ядерного оружия, даже несмотря на то, что некоторые арабские страны демонстрировали готовность заключить мир. В то же время Армия обороны Израиля усиливалась в качественном и количественном отношении, пока не была создана самая мощная армия из когда-либо созданных страной такого размера. К 1982 г. стало очевидно, что существование страны больше не поставлено на карту, и это дало возможность правительству во главе с премьер-министром Бегином принять более традиционный курс и вторгнуться в Ливан. Будучи преимущественно «инструментальной», война в Ливане так и стала предметом политического консенсуса. Чем дольше она продолжалась, тем менее ясным становилось, зачем ее вообще надо было начинать. И годы спустя этот вопрос остается спорным до такой степени, что политическое руководство страны было публично обвинено в убийстве; это очень напоминает обвинения антивоенной оппозиции в убийстве американских детей, предъявленные президенту США Линдону Б. Джонсону.
Данная ситуация не лишена иронии, поскольку из всех войн, в которых участвовал Израиль, эта велась с наибольшей осторожностью и с наибольшей бережностью к сохранению человеческих жизней. Вооруженные силы Израиля в Ливане сопоставляли ожидаемые выгоды и понесенные издержки, причем не только с точки зрения своих потерь, но также с точки политической цены, которую пришлось бы заплатить, убив слишком много «невинных» арабов. Отчасти из-за этого их продвижение было необычайно медленным и неуклюжим. Военно-воздушные силы в своей дуэли с сирийскими средствами ПВО великолепно проявили себя, одержав победу, блеск которой был сопоставим разве только со степенью бесполезности этого выигрыша для окончательного исхода войны. Тем временем, осознавая необходимость удерживать число потерь на низком уровне, наземные войска продвигались медленно. Бронетанковые колонны располагали новейшей по тем временам техникой, но останавливались при малейшем сопротивлении и просили поддержки артиллерии для дальнейшего продвижения. Имея дело с противником, уступавшим и качественно, и (впервые за всю историю арабо-израильских войн) по численности, им не удалось проявить себя так ярко, как когда-то в прошлом.
Подводя итог вышесказанному, отметим, что концепция войны «по Клаузевицу», т. е. войны как «продолжения политики» лишь частично объясняет исторические факты. Очень важная форма конфликта, а именно война за выживание, если и вписывается в эти рамки, то с очень большим трудом. Война данного вида, можно сказать, опровергает закон всемирного тяготения, переворачивая с ног на голову расчеты затрат и результатов. При такого рода войне стратегическая рациональность не только не помогает одержать победу, но может стать предпосылкой поражения. Легион — имя тем, начиная с американцев во Вьетнаме и заканчивая советскими войсками в Афганистане, чьи расчеты оказались опрокинуты и спутаны решимостью противника твердо держаться и терпеть лишения. Мы бы погрешили против истины, если бы заявили, что сам факт того, что общество борется за существование, гарантирует его победу в любой ситуации. Однако правда заключается в том, что в такой войне нередко все происходит самым неожиданным образом.
В той степени, в какой всегда существовали войны за выживание того или иного сообщества, теории, которые основаны на картине мира «по Клаузевицу» и которые делают упор на рациональность, примат политики и оценку затрат и результатов, всегда оказывались неверны. Поскольку не подлежит сомнению, что такие войны будут по-прежнему иметь место в будущем, эти теории не могут служить твердым основанием для рассуждений о конфликтах, и следовательно, для планирования войны, ее ведения и победы в ней. Все вышесказанное имеет не только теоретическое значение. Лица, определяющие политику, и все, кто считают себя в состоянии рационально использовать вооруженные силы своей страны для достижения политических целей, должны усвоить урок: возможности войны, ведущейся ради интересов, по определению ограниченны, и попытки вести ее против противника, ведущего неинструментальную войну, во многих случаях не приводят ни к чему, кроме поражения.
Метаморфозы интересов
«Вы никогда не замечали, насколько трудно выразить чью-либо индивидуальность, как трудно точно определить, что отличает одного человека от другого, то, как кто-то чувствует и живет, насколько по-другому видят все его глаза, чувствует его душа, переживает сердце? Какая глубина скрыта в национальном характере, который, даже подвергнувшись многочисленным и тщательным наблюдениям, ускользает от мира, желающего его пленить и сделать доступным для всеобщего понимания и сопереживания? Если все эти суждения справедливы, то как возможно охватить океан всех земных народов, всех эпох и стран, постичь все, бросив на них лишь один взгляд, составив лишь поверхностное мнение или выразив все это лишь одной фразой, получив лишь неполное, размытое очертание мира? Живые картины манер, человеческих потребностей, особенностей и черт, мирских и духовных обычаев должны следовать за этим либо его предварять; следует постичь дух народа, прежде чем понять хотя бы одну его мысль или поступок. В действительности, вам придется найти то единственное слово, которое вмещает в себя все, что необходимо выразить, иначе вы будете просто воспринимать звуковую оболочку» (И. Г. Гердер).
Начиная с Макиавелли и заканчивая Киссинджером, «интерес» был термином, олицетворявшим собой ту цель, ради которой ведется война. «Интерес» — это Ковчег Завета в храме политики, расхожий товар для тех, кто принимает решения на всех уровнях. Это понятие пустило такие глубокие корни, что трактуется, как если бы оно было эквивалентно рациональности; объяснение того, почему кто-то поступил тем или иным образом, зачастую означает установление связи, вымышленной или реальной, между этим поступком и «интересом» человека. Поэтому далеко не тривиально наблюдение, что термин «интерес» в политическом понимании этого слова, т. е. то, чем обладает государство, или на что оно претендует, или что оно намеревается заполучить или защитить независимо от оснований или права на это, — является понятием Нового времени. Беря начало в мировоззрении, в соответствии с которым право и мораль считаются творением человека и полностью отделены от власти как таковой, это понятие вошло в английский язык только в XVI в., т. е. как раз в то время, когда закладывался фундамент первых государств современного типа. По-видимому, представители более ранних поколений основывали свою стратегию на другом типе мышления и вели войны ради совершенно других целей, потому что вряд ли незнакомые с этим понятием люди стали бы ради него погибать.
Попытка составить список всех целей, ради которых люди прошлых поколений вели войны, была бы равнозначна попытке написать всю историю цивилизации. Здесь я могу лишь кратко перечислить основные из этих целей. Начнем с того, что среди племенных сообществ целями войны были не столько «интересы» всего общества, сколько обиды, стремления и слава отдельных людей. Как уже следует из семантики самого слова brave («храбрец»), означающего индейского воина, взрослые мужчины в таком обществе получали статус преимущественно благодаря своей воинской отваге. Признанный храбрец мог рассчитывать на то, что к его мнению прислушаются при ведении дел племени, в том числе при принятии решений о войне и мире. Военная доблесть также давала ряд конкретных преимуществ в самых разных сферах. Часто великому воину даже не надо было «владеть» собственностью, если принять во внимание тот факт, что у него был привилегированный доступ к предметам первой необходимости; он мог рассчитывать на благосклонность представительниц противоположного пола и имел больше возможностей при выборе жен.
Как и в феодальном Средневековье, такое внимание к личной отваге парадоксальным образом вело к появлению достаточно неэффективных форм ведения войны. Например, поскольку каждый воин североамериканских индейских племен стремился лишь увеличить количество coups (фрагментов вражеских тел или оружия) и получить трофеи (человеческие скальпы), которые в остальном были совершенно бесполезны, их методы ведения войны оставляли мало возможностей для поддержания дисциплины и еще меньше — для создания организованных тактических построений. По этим и по другим причинам их типичной тактикой были засады, стычки и налеты; когда же им угрожало открытое столкновение с регулярными войсками, даже такими, которые не имели превосходства в технике, у индейцев не было никаких шансов, и они, как правило, легко бывали побеждены. Итак, можно почти с полной уверенностью утверждать, что в подобном обществе между общиной и ее «интересами» наблюдалась обратная связь. Война не только не была инструментом общей «политики» племени — напротив, она велась таким образом, что политика уступала место другим целям, которые считались более возвышенными или важными.
В некоторых примитивных обществах главной целью войны было заполучить живых пленников, чтобы потом бросить их в котел. Известно достаточно случаев, когда крайняя нужда заставляла людей питаться человеческим мясом, однако они не имеют ничего общего с войной. Исторически большинство племен, которые практиковали каннибализм на регулярной основе, делали это не из-за голода; а сама эта мысль, когда ее затрагивали антропологи, зачастую встречала лишь насмешки. Куда бы мы ни посмотрели — на Бразилию ли доколумбовой эпохи, Дагомею XVIII в. или острова Фиджи в XIX столетии, — убитых воинов не съедали немедленно, то же относится и к пленникам. Вместо этого они должны были играть роль piece de resistance[49] в празднествах, посвященных победе. В той степени, в какой эти празднования вообще имели под собой рациональные основания, последние часто состояли в желании победителей приобрести качества убитого врага, такие, как храбрость. И в Дагомее, и на островах Фиджи этот ход мысли привел к тому, что в случаях, когда пленник не отличался храбростью, устраивали сложные обряды с целью наделить его этим качеством.
Главной целью, ради которой воевали представители высокоразвитых цивилизаций Центральной Америки, позже уничтоженных Кортесом, тоже были пленники, которых брали в огромных количествах. Однако в этом случае пленников ожидала иная судьба, нежели быть зажаренными на костре. Вместо этого их использовали — если такая фраза уместна, поскольку, по всей видимости, все происходило не без их содействия — в жертвоприношениях. Кровь их сердец должна была оплодотворить и обновить Вселенную. Чем храбрее был пленник, тем более он был ценен. Особенно выдающихся держали живыми до одного года, с ними хорошо обращались и одновременно подвергали сложным ритуалам, целью которых было подготовить плененных к предназначенной для них роли. Сами жертвоприношения носили ритуальный характер, их значимость зависела от того, какому богу предназначалась жертва. На жертвоприношения главным богам собиралось огромное число народу, они сопровождались такой пышностью и торжественностью, какую только могли обеспечить эти общества. Акт жертвоприношения был настолько важен для выживания общества, что в отсутствие обычных конфликтов устраивались особые «цветочные войны», во время которых знатные ацтеки сражались друг с другом ради того, чтобы определить будущую жертву. Даже столкнувшись с европейцами, индейцы больше старались пленить своих противников, нежели их убить, — считается, что этот факт сыграл определенную роль в гибели этих аборигенных народностей.
Не следует думать, что только далекие, экзотические народы воевали ради целей, которые кажутся нам непостижимыми. В библейской книге Судей рассказывается история о том, как народ Израиля начал войну, чтобы отомстить за женщину, наложницу одного левита, над которой надругались жители города Гива. В результате этого погибли десятки тысяч человек и было почти уничтожено колено Вениаминово. Западная цивилизация начинается с момента, когда для того, чтобы вернуть женщину, которая по собственной воле последовала за своим любовником, отправилась тысяча кораблей: началась война, длившаяся десять лет и завершившаяся разграблением царского города. Не так много времени прошло с тех пор, как добропорядочные европейцы, будучи не в состоянии договориться о том, пресуществляются ли вино и хлеб в тело и кровь Господни (или наоборот), попытались разрешить данный вопрос с помощью взаимной резни. Конечно, сейчас все эти цели, как и многие другие, можно поместить в рубрику «интересов». Однако не следует забывать слова немецкого мыслителя XVIII в. Иоганна Готфрида Гердера, которого мы цитировали в начале этого раздела: «Когда значение термина расширяется настолько, что начинает означать все, что угодно, настает такой момент, когда он не значит ровным счетом ничего».
Сегодня мы принимаем как очевидную данность утверждение, что главной целью, ради которой ведутся войны, является установление контроля над какой-либо территорией. Однако антропологи часто отмечают, что у кочевых и полукочевых племен, которые живут в пустынях или джунглях, обычно отсутствует само понятие территориальности. Скорее наоборот, распространенная там точка зрения прямо противоположна нашей: не территория принадлежит народу, а народ принадлежит определенной территории. Поскольку духи умерших предков, придававшие смысл жизни племени, были привязаны к определенным участкам земли, о завоеваниях не могло быть и речи. Опять же, если племя вдруг решало расширить свою территорию, оно не имело уполномоченного правительства и постоянной военной организации, которые были необходимы, чтобы захватить новую территорию и удерживать ее под контролем. Поэтому, если вооруженные конфликты и имели территориальную основу, то в связи с правами доступа к пастбищам, источникам воды и т. п. Каковыми бы ни были интересы, во имя которых члены этих племен убивали друг друга, они не включали, да и не могли включать в себя «завоевание» в нашем понимании этого слова. Если смотреть под таким углом зрения, то, начиная с австралийских аборигенов, племен бассейна Амазонки и до «охотников за головами» из Западной Гвинеи, их деятельность вовсе не была войной, а представляла собой простую последовательность вооруженных набегов.
Похожие представления преобладали и в классической Греции, где полис являлся не только политической, но и религиозной единицей. Считалось, что каждый автохтонный город-государство, т. е. расположенный на территории Греции и не являвшийся колонией других городов, получил свою территорию прямо из рук одного из богов. При таком положении дел обычно «оправдательной причиной» (цитируя Фукидида), по которой города-государства воевали друг с другом, была необходимость помочь союзнику или отомстить за нанесенное оскорбление. Конечно, случалось и так, что земли, лежащие на границе двух городов, становились предметом спора и были причиной серии повторяющихся вооруженных конфликтов. В частности, в период с 431 по 404 г. до н. э. войны между самими греками приводили к разрушению целых городов и полному уничтожению или обращению в рабство их населения. Однако даже в таких крайних случаях речь не шла о завоевании или присоединении новых освободившихся территорий. Даже Мессена, родина илотов и самый жалкий из всех городов-государств, никогда не была аннексирована спартанцами, а лишь порабощена. Когда афиняне разграбили и сравняли с землей Мелос, они не присоединили эту землю к своей «национальной территории», а основали новый полис, состоящий из колонистов (kleruchoi), которые были посланы для того, чтобы занять место коренных жителей. Платон в «Государстве» сравнивает отношения между «исконными» городами (метрополиями) и их колониями с отношениями между родителями и детьми. С течением времени связи между «матерью» и «дочерью» обычно становились все более слабыми, до тех пор, пока последняя не становилась почти полностью независимой.
Современный читатель не должен заблуждаться, думая, что нежелание городов-государств завоевывать и присоединять земли друг друга было всего лишь странной причудой, не имевшей особого практического значения. В действительности, всю историю классической Греции и факт, что ей не удавалось объединить силы даже перед лицом грозной опасности извне, можно понять только в связи с тем образом мышления, в соответствии с которым полис и территория, на которой он находился, считались неприкосновенными. Поскольку каждый независимый город-государство претендовал на происхождение в результате божественного декрета, в игру вступали не только люди, но и боги; расстаться с политической независимостью означало отказаться от своей религии, и наоборот. Таким образом, самое большее, что могли предпринять большинство греческих городов-государств с целью формирования более крупных политических образований, это создавать союзы, такие, как Пелопонесский союз, Делосский союз, а позднее — Этолийский и Ахейский союзы. Многие такие союзы начинались как многополюсные оборонительные организации, а заканчивались доминированием в них единственного сильного города. Нередко с течением времени членство в этих союзах становилось обязательным, и попытки выхода воспринимались как мятеж. И все же они так и не стали государствами или империями в нашем понимании этих слов.
Процесс, в ходе которого светские политические идеи заменили те, которые были основаны на религии, начался во время Пелопонесской войны. Позже, к концу IV в. до н. э., Александр и его македонские преемники предприняли крупномасштабные завоевания новых территорий, не бывших, однако, эллинскими. Впоследствии эти правители присвоили божественные прерогативы, основав множество новых городов. В результате преобладавшие долгое время идеи о божественной защите городов и их территорий вскоре были отброшены. Раз при создании новых империй и установлении их границ применялась сила, ее можно было применить снова, чтобы эти границы изменить. Таким образом, зарождение новой концепции ведения войн с целью расширения территорий потребовало упадка одной эпохи — классической — и начала новой — эллинистической. Новая концепция привела к созданию инструмента для ее реализации, а именно — регулярной армии (хотя причинно-следственная связь могла действовать и в обратном направлении). В той мере, в какой эта концепция и инструмент ее реализации существуют в наши дни, эллинистические войны велись по причинам, очень напоминающим сегодняшние.
Во времена Римской империи, а также на протяжении почти всего Средневековья декларируемые (и отчасти действительные) причины, побуждавшие людей сражаться, носили преимущественно религиозный или правовой характер: dieu et mon droit[50]. И наоборот, нет ничего более характерного для современной эпохи, как тот факт, что политические соображения были отделены от правовых, и в особенности от религиозных, вследствие чего последние две группы стали рассматриваться как не имеющие отношения к войне. Начиная с 1648 г. соображения, по которым государства вели войны, носили исключительно светский характер и почти всегда основывались на расчетах соотношения сил. Представление о государстве, обладающем территорией (сначала понятие «территориальный» означало просто «непосредственно прилегающий»), возникло в период с 1600 по 1650 г., что совпало по времени с появлением первых современных карт. Начиная с Людовика XIV и Наполеона и заканчивая Адольфом Гитлером, географическая экспансия и объединение, несомненно, стали самой главной целью вооруженных конфликтов; как однажды сказал Фридрих II Великий, деревня на собственной границе стоит намного больше, чем целая область за сотни миль. Если бы эти знаменитые люди жили сегодня, они бы с удивлением протерли глаза. Поскольку документ, подписанный от лица большей части человечества, а именно Хартия ООН, однозначно запрещает применять силу для изменения национальных границ, они, вероятно, спросили бы, зачем мы, люди, живущие после Второй мировой войны, вообще утруждаем себя ведением войн.
Не так-то легко ответить на этот вопрос, по крайней мере когда дело касается войн между государствами. Хартия и сила общественного мнения, на которой она основывается, привели к возникновению такой ситуации, когда у государства остается все меньше возможностей открыто заявить, что его цель — завоевание другого государства, не говоря уже об уничтожении последнего. Что еще более важно, даже в случае действительного завоевания шансы на то, что оно будет признано международным сообществом, стали достаточно призрачными. Обычно в таких случаях за военными действиями следует не подписание мирного договора, а прекращение огня или перемирие, вследствие чего возникает правовая «серая зона», которая может существовать многие годы или даже десятилетия. Такова ситуация на Ближнем Востоке начиная с 1948 г.; а на Дальнем Востоке нечто подобное имеет место с 1945 г., когда Советский Союз оккупировал четыре острова Курильской гряды. С тех пор случаи, когда война приводила к изменению государственных границ, не говоря уже о том, чтобы изменения были признаны на международном уровне, можно легко сосчитать на пальцах одной руки. Даже в Африке, где многие границы первоначально были просто проведены линейкой на контурной карте, их обычно считают священными и неприкосновенными, сколь бы нелогичными они иногда ни казались.
Спустя три с половиной столетия после окончания Тридцатилетней войны никто не идет на войну, чтобы доказать, что Бог на его стороне, — по крайней мере большинство из нас так думали, пока приход к власти в Иране аятоллы Хомейни не доказал нам обратное. Конечно, тот факт, что причины, исторически считавшиеся крайне важными, — добыча, рабы, женщины — сегодня немыслимы, не гарантирует того, что они никогда не вернутся в обиход. Говоря о будущем, каждый из нас вправе дать волю своему воображению. Бесспорен, однако, тот факт, что поскольку изменяется сама природа военных организаций, то будут меняться и цели, во имя которых будут вестись войны. То, ради чего люди станут воевать завтра, будет отличаться от того, ради чего они воюют сегодня, и то, как это соотносится с религиозными и правовыми соображениями, тоже может отличаться от того, как смотрим на это мы.
Несомненно, циники будут доказывать, что такие цели, как справедливость и религия, всего лишь благовидная маска, поскольку как только спадает словесная шелуха, всегда и везде поднимают голову эгоистические соображения, имеющие отношение к интересам воюющего сообщества.
Это обвинение не является ни новым, ни голословным: слишком часто правда просто служит прикрытием для силы. Однако все может быть как раз наоборот. Если современная стратегическая мысль понимает рациональность как сведение справедливости и религии к лежащим в основе всего интересам, то эта же самая «интеллектуальная мясорубка» может свести интерес к скрытым религиозным или правовым принципам. Например, правомерно ли утверждать, что американские экономические и политические интересы привели к возникновению политической доктрины под названием «Manifest Destiny»[51] и к покорению континента? Или наоборот, что квазирелигиозная идея «Manifest Destiny» транслировалась в экономические и политические интересы? Мы можем снова и снова задавать себе этот вопрос, «обвешивая» его по ходу дела все новыми отсылками и доводами, но любой ответ, не учитывающий обе стороны, не будет достоверно отражать человеческую природу.
В заключение заметим, что современная стратегическая посылка, согласно которой война имеет смысл только в том случае, если она ведется ради политики или интересов, представляет точку зрения, которая одновременно и евроцентристская и модернистская. В лучшем случае она применима только к периоду начиная с 1648 г., когда войны преимущественно велись суверенными государствами, которые, как считалось, основывали свои отношения на силе, а не на религии, праве или, как во многих примитивных обществах, на кровном родстве. Данная посылка не подходит для объяснения происходившего в более отдаленном прошлом, так как в этом случае она будет либо бессмысленной, либо слишком узкой. В качестве руководства на будущее она определенно будет вводить в заблуждение. Если применить ее к неадекватному ей конфликту, последствия могут оказаться просто ужасными. Как многократно продемонстрировали недавние события, полагать, что справедливость и религия менее способны подвигнуть людей на битву и смерть, чем интересы, — это не реализм, а глупость.
Что еще хуже, обычная стратегическая мысль в традициях Клаузевица не способна справиться с тем, что представляет в некотором смысле важнейшую форму войны, а именно ту, целью которой является самовыживание, продолжение существования на земле той или иной нации или сообщества. Столкнувшись с такой войной, вся стратегическая структура начинает трещать по швам. Сама идея политики, подразумевающая подсчет затрат и результатов, становится неуместной, доказательством чему служат многочисленные случаи, когда современные государства, начиная с американцев во Вьетнаме и заканчивая израильтянами в Ливане, терпели тяжелые поражения именно из-за того, что они начинали войну исходя из стратегических соображений. Все сказанное сводится к тому, что политика и интересы и даже рациональность как таковая меняются в зависимости от обстоятельств, места и времени. Они сами — часть обычая войны, а потому не являются ни неизменными, ни само собой разумеющимися; они также не способны дать самоочевидных ориентиров для ведения войны.