тоял компьютер), но постоянным источником его музыкального и поэтического восторга. «Фиолетово-чёрный», «Египтянин» — всё это звучало дома круглые сутки. И когда на записи одной программы сын живьём увидел Шклярского, он, кажется, меня впервые зауважал — за то, что Шклярский со мной поздоровался. Это было очень круто, конечно. Я Шклярского люблю, безусловно.
«Я получил высшее образование, но понял, что программирование — не моё. Мне это не нравится. Возник кризис непонимания, чего мне хочется, в каком направлении двигаться. Ведь только занятие любимым делом является правильным выбором». Видите ли, Григорий, любимым делом можно заниматься необязательно на работе — во-первых. Работа совершенно не обязана быть любимой. Очень часто работа является средством прокорма, и ничего дурного я в этом не вижу. Но если программирование — не ваше, то мне кажется… Знаете, вам надо год-два поработать журналистом, потому что это позволяет перебрать сразу добрый десяток профессий, увидеть жизнь очень широко. Кроме того, это риск, это занятие для молодых, это весело, иногда это трагично. Но в любом случае работа журналиста — это лучшая работа для познания мира. Попробуйте, вдруг у вас получится. А если не понравится, то всегда сможете вернуться к программированию.
«У писателей чаще всего получаются успешными автобиографические романы. Значит ли это, что писатель больше понимает о себе, чем о других?» Нет, это, конечно, особая категория писателей, которые лучше всего пишут о себе. Из тех, о ком можно… Ну, я думаю, что Стендаль принадлежал к этой категории. А Флобер, например, не принадлежал. Это как экстраверты и интроверты. Кстати, Житинский мне когда-то говорил: «Напрасно считают, что легче всего писать о себе. Наоборот, это самое трудное, потому что в стихах можно быть в маске лирического героя, а проза раздевает тебя, как ничто, и здесь ты проговариваешься помимо собственной воли». Да, боюсь, это верно. Боюсь, это так.
Есть действительно литераторы, которые могут и умеют рассказывать только о себе. Солженицын называл это всё-таки «литературой второго ряда», «литературой второго сорта». Для меня это не так. Я считаю, что подробно, по-настоящему рассказать о себе, запечатлеть одного человека в абсолютной полноте — это задача, сравнимая с божественной, с титанической: создать героя, который является твоей копией, оставить себя. В русской литературе очень мало таких произведений. Могу назвать два — очень разномастных, разномасштабных.
Одно — «История моего современника» Короленко — лучший роман о себе, который, наверное, был написан. Роман очень трезвый, и самое интересное, что не эгоцентричен. В нём фигура автора присутствует, безусловно, — автора замечательного душевного здоровья и силы. Но интересен ему не только он, интересны и другие люди, которые его формируют.
Вторая книга вызывает у меня некоторый восторг и преклонение, потому что это пишет наш современник в условиях очень сложных. Речь идёт об Александре Фурмане с его книгой «История одного присутствия». Фурман — не самое известное имя литературное. И надо сказать, что мне, например, он стал известен по чистой случайности просто: я в Еврейском культурном центре увидел эту книгу на полке и взял. Надо сразу сказать, что еврейская тема в этой книге практически никакой роли не играет. И вообще речь в ней, строго говоря, даже и не о Фурмане как таковом (хотя, конечно, он главный герой, центральный персонаж). Интересна эта книга другим.
Фурман принадлежит к замечательному поколению… В литературе, думаю, только Борис Минаев может как-то с ним рядом встать. И они вообще друзья. Отчасти, может быть, Денис Драгунский. Это поколение, которому накануне перестройки, которому в момент перестройки было 20 лет. Поколение, на мой взгляд, с потенциями гениальными. К нему же принадлежит Пелевин, кстати говоря. Это люди, которые успели сформироваться в позднесоветской среде — необычайно густой, плотной, насыщенной, очень неоднозначной, потому что выводы из этого положения, выходы из ситуации, стоявшей на доске, были не очевидны, комбинация на доске была сложная. А потом фигуры просто смахнули с доски.
Фурман принадлежит к тому кругу, который светился довольно много в «Алом парусе», дружил с Хилтуненом и Мариничевой. Понимаете, что было тогда интересно? В Советском Союзе было очень много сред. Товаров мало, а сред много. Это была упомянутая мною среда детской редакции радиовещания, среда «Алого паруса», откуда вышла почти вся «Новая газета» и Щекочихин в частности. Это была среда Дубны, среда «Под интегралом» в Новосибирске. Это были такие кружки. Может быть, это было явление и не совсем здоровое — в том смысле, что люди как-то кучковались, не было единого общества, а было несколько страт. Но в этих стратах, наверное, были нравы довольно патологические — как сказать? — очень напряжённые нервно, напряжённые эмоционально. Все эти игры в свечку, долгие вечера с пением под гитару… Как сказано у Валерия Попова: «Экстатическое и неестественное состояние, которое называется «спорить до хрипоты о прекрасном»». Там это было, наверное. Но это формировало очень одарённых людей.
Фурман — летописец этой необычайно сложной и необычайно напряжённой жизни. Рядом с ним я мог бы поставить, наверное, безвременно ушедшего блистательного ленинградского прозаика Леонида Липьяйнена, который известен в основном своей повестью «Курортный роман старшеклассника». Липьяйнен писал об этих детях, как о взрослых, о взрослых тринадцатилетних детях 1983–84 годов. Я этих детей хорошо знал.
Книга Фурмана написана, конечно, в основном о себе. Это титанический замысел — там шесть томов, почти прустовский масштаб. Действительно человек решил целиком растворить себя, целиком оставить себя в литературе. Из этой книги «Присутствие», как она называется, пять томов уже напечатаны, а шестой у него в работе. Я думаю, что если вы прочтёте эту книгу, то вас просто ожидает шок от встречи с очень сильным писателем и очень умным собеседником. Для меня, во всяком случае, это было шоком. Когда я увидел живого Фурмана, я совершенно не знал, о чём с ним говорить, потому что передо мной было огромное литературное явление, которое выросло рядом. И непонятно, как на него реагировать, никто о нём не знает, никому не нужен этот опыт чужой жизни, который так буквально, так блистательно там отрефлексирован. Если вы где-то эту книгу найдёте, то прочтите. Так что писать про себя — это не хуже, чем писать про других.
«Ваше мнение о романе Толстого «Хождение по мукам» и о романе Тургенева «Новь». На меня они произвели хорошее впечатление», — снисходительно замечает serbik8. Дорогой serbik8, «Хождение по мукам» — вещь очень неоднородная. Общим местом стало то, что первый том хорош, особенно первая его редакция в Петрополисе, вышедшая, дай бог памяти, в 1922 году; второй — промежуточен; третий — просто плох. Я уж не говорю о повести «Хлеб» (она же «Оборона Царицына»), которую Толстой и сам считал художественной неудачей и написал её, просто жизнью свою спасая. Это о том, как Сталин героически оборонял Царицын в 1919 году.
«Хождение по мукам» как трилогия, как цельное высказывание имеет довольно нестандартный и довольно интересный художественный посыл. Это книга о России, безусловно, — рефлексия по поводу русского пути. Так вот, русское в представлении Алексея Толстого, надо сказать, довольно привлекательно. Для него там русское воплощено в образе этого попа-расстриги, который появляется в третьем томе (и во втором немного присутствует), который говорит: «Замечательная вещь — русские женщины. Любовь они любят». Это очень хорошо сказано. Русские действительно представлены у Алексея Толстого любящим, авантюрным, весёлым народом. Очень хорошо писал Горький о Толстом: «Талант Ваш, — писал он ему в письме, — истинно русский, с русской острой усмешечкой».
Дело в том, что всему русскому очень враждебна тошнотворная серьёзность, пафосная, елейная, консервативная, государственническая серьёзность, победоносцевская серьёзность. Это явление не русское, это скорее явление немецкое. А в России есть именно тяга к нестандартным ситуациям, любовь к ним. И вот эта весёлая, жадная, ироническая, чувственная природа русского дана в «Хождении по мукам» очень хорошо.
Катя и Даша — они, конечно, не самые любимые мои героини в русской литературе, но нельзя не признать того, что Даша и Телегин — это очень обаятельная пара, во-первых. Во-вторых, «Хождение по мукам», на мой взгляд, встраивается в архетип русского романа — романа о революции как романа об адюльтере, где прежний муж обречён (как обречён этот несчастный Катин муж, адвокат Николай), а новый проходит сложный путь. Есть там и мёртвый ребёнок, который у Даши рождается. Это тоже почему-то постоянный такой инвариант в русском революционном романе, когда адюльтер случился, двое любящих друг друга нашли, но вырастить жизнеспособное поколение они не могут. Кстати, у Григория с Аксиньей [«Тихий Дон», Шолохов] ровно та же история. То, что этот роман встраивается в архетип, мне кажется очень симптоматичным и очень доказывает правоту Алексея Толстого, доказывает, что он верно увидел ситуацию. Там, кстати, очень сильна эта сцена, когда Даша видит своего ребёнка, умершего на девятый день, и видит, что у него волосики встали дыбом от ужаса, и говорит: «Представь, что он умер один, а я даже не проснулась». Это очень сильно сделано.
Вообще, Толстой — мастер художественной детали. Целое у него не всегда выходило, а детали — замечательно. И потом, он прекрасный летописец массовых безумий, хотя он вроде бы пытается сделать из себя любителя нормы, даже целый культ нормы у него: «Вот патология была в моде, а быть просто хорошим человеком было не модно», — говорит он в начале «Сестёр». Но сам-то он, конечно, человек Серебряного века, любил Серебряный век и никогда не мог простить Серебряному веку, что занимал в нём недостаточно высокое положение. И отсюда его злоба против Блока и достаточно нервная и желчная карикатура на него в образе Бессонова (хотя Ахматова и говорила, что Блок похож, «написано с нелюбовью, но похож»). Я думаю, что не похож, но книга хорошая в любом случае. Первые две книги прочесть уж по-всякому стоит.