Транскрипции программы Один с сайта «Эхо Москвы». 2015 — страница 112 из 251

Что касается «Нови». «Новь» — второй, по-моему, по качеству тургеневский роман. Первый — безусловно, «Дым», наиболее мной любимый. Мне очень нравится там сцена народнического проповедования, когда главный герой приезжает проповедовать в кабак, напивается, а крестьяне сдают его уряднику и измываются над ним. Маркелов — интересный персонаж. А что касается тургеневской девушки Марианны, то это тот редкий случай, когда… Соломин очень интересный. Ну, почитайте, вам понравится. А, впрочем, вы уже почитали.

Это тот редкий случай, понимаете, братцы, когда тургеневская женщина уже переходит, что ли, прежние границы этого образа. Тургеневская женщина — это, конечно, девушка из «Первой любви», это в известном смысле, вероятно, Елена из «Накануне». Но в Марианне волевого начала больше, чем женского, больше, чем человеческого. И она всегда выбирает победителя. Сильная женщина у Тургенева бывает двух видов: бывает Елена, а бывает Полозова из «Вешних вод». Женская сила бывает неразборчива, цинична, часто берёт сторону сильного, и поэтому отношение Тургенева к сильной женщине было довольно-таки сложным, нейтральным, оно тоже менялось. И мне кажется, что Марианна — это тот женский тип, который скорее у автора вызывает подспудное неприятие, подспудный страх. Ведь дело в том, что девушка 1881 года — это совсем не то, что девушка из стихотворения «Порог», и не то, что девушка 1856 года из «Накануне». За 25 лет многое изменилось, и она успела из дворянской усадьбы шагнуть в прямой террор. Поэтому образ женщины сильной, мне кажется, самого автора начал несколько попугивать.

«Что Вы можете сказать о творчестве Роберта Стайна?» Я уже отзывался о творчестве Роберта Стайна: хороший писатель, но ничего особенного.

«Как вы считаете, почему в России так и не было написано романа-эпопеи о Первой мировой Войне — такого же, как «Война и мир» Толстого о войне с Наполеоном?» Легко отвечу вам на этот вопрос.

Во-первых, попытки делались. Всё-таки «Красное колесо» — это роман о Первой мировой войне главным образом, и начинается он с «Августа Четырнадцатого». Конечно, он недотягивает очень сильно — прежде всего в смысле художественной ткани — до «Войны и мира» (и с точки зрения психологизма), потому что у Солженицына гениально сделаны все общественно-политические куски, а за судьбой генерала [полковника] Воротынцева или Сани Лаженицына, или демонической женщины Хельги, кажется, — там уже перестаёшь следить со второго тома.

Видите ли, в чём дело? Для того чтобы написать роман масштаба «Войны и мира» о сравнительно близкой реальности, нужно обладать концепцией, нужно обладать своим взглядом на вещи. Толстой всё уложил в формулу Шопенгауэра: история есть равнодействующая миллионов воль, всё в истории делается само и ничто по человеческой воле; можно только угадать вектор, и то очень редко. Поэтому и Бородино случилось вопреки замыслам Кутузова и Наполеона, а случилось само, и Москва сгорела сама. И вообще «историей движет божественная, непостижимая для нас воля», и нам надо, как вы помните в финале, отказаться от несуществующей свободы и признать неощущаемую нами зависимость.

Следовательно, для того чтобы написать роман о Первой мировой войне и Русской революции, требовалась такая же высота взгляда, требовалось концептуальное личное отношение к русской истории. А в силу разных причин такое концептуальное отношение сложиться не могло в России в XX веке. Россия была задавлена сначала тоталитаризмом, потом — распадом, выживанием. И человека, который решился бы сказать о России правду, так и не появилось, потому что это должна быть правда внеидеологическая.

Россия — вообще внеидеологическая страна; в ней образ жизни значит больше, чем образ мысли. Поэтому такой человек, который бы сказал эту правду, пока не появился. Возможно, он появится. Но я боюсь, что личный взгляд на вещи будет слишком идеологизирован. Эту книгу надо писать вне идеологии — как «Война и мир» написана вне идеологии. Ведь при Толстом уже были и западники, и славянофилы, а роман этот не западнический и не славянофильский. Это роман, написанный на основе гораздо более серьёзных, более строгих дихотомий, других противопоставлений.

Скажем, он развивает тему сверхчеловека — тему сверхчеловека Долохова, который, конечно, лжесупермен, который на самом деле всего лишь бесчеловечен, и тему сверхчеловека Пьера, который просто человек в высшей степени, человек в своём высшем проявлении. Это лежит в русле традиционных дискуссий русской литературы о сверхчеловеке, это реплика Толстого в дискуссии о Раскольникове, о Рахметове, о Базарове. Долохов, конечно, вписан в эту парадигму. Но проблема в том, что Толстой бесконечно выше и шире этого.

Я думаю, что тот, кто продолжит антропологическую линию, антропологическую дискуссию в русской литературе, дискуссию о сверхчеловеке — такой человек может, наверное, написать хороший роман о 1914 годе. И я думаю, что ключевой фигурой для такого романа мог бы быть Гумилёв (вообще очень хороший герой для литературы). Кстати говоря, если брать не десятилогию Солженицына в целом, а если взять только «Ленина в Цюрихе» как абсолютно гениальный художественный фрагмент — это пролегомен, набросок к будущей эпопее о революции и гражданской войне, который выдержан, конечно, на высочайшем уровне, я считаю (может быть, потому, что там очень наглядная внутренняя линия). Рекомендую ли я читать «Красное колесо»? Да, конечно.

«Собираетесь ли вы писать роман о литературе и литераторах конца XIX — начала XX века?» Да я давно уже написал такой роман, и не один. Собственно, «Орфография» об этом. Я не хочу к этой теме возвращаться. Мне сейчас интересней рубеж 30–40-х годов, наверное. И вообще писать роман о литераторах не очень интересно.

«Дмитрий, я считаю не совсем верно, — говорит Карен Петросянц, — объяснять события реальной жизни с точки зрения произведений художественной литературы. Не зря же на английском языке «художественная литература» — это «fiction». Каково ваше мнение?»

Нет, Карен, я считаю, что литература гораздо больше говорит о реальности, чем газета. Литература имеет дело с тенденциями, она их видит и из них делает материал для вечности. Я вообще больше верю литературе, чем газете. Газета растворяется в пёстрой пустоте, газета не видит силовых линий, она поверхностна. А литература — это тот магнит, который располагает опилки правильный образом, и сразу обнажаются силовые линии. Так что я считаю, что литература — вообще главный источник нашего знания о мире.

«Смотрели ли вы сериал «Blackadder»?» Нет, не смотрел. Я вообще не смотрю сериалы, к сожалению.

«Прослушав ваши лекции и задав несколько вопросов, я разочаровался. Такое ощущение, что вам реальная жизнь и события скучны по сравнению с чужими фантазиями и мышлением в книгах. Вы предпочли бы «прочитать» о том, что происходит сегодня, в книге, что выйдет несколько лет спустя. Я прав?» Конечно, правы. Вы разочаровались — слава богу. Приятно, что вы были очарованы. Ещё приятнее, что вы разочаровались. Я вообще люблю людей разочаровывать, то есть устраивать им лишние столкновения с реальностью. Естественно, когда я писал «Жизнь выше литературы…», я делал это иронически. На самом деле:

Жизнь не стоит того, чтоб жить,

тем более умирать.

Нечем особенно дорожить,

нечего выбирать.

Месиво, крошево, тесто, печево, зелье,

белье, сырье —

Пусть ее любят те, кому нечего делать,

кроме неё.

— это написал я когда-то вполне искренне. Конечно, литература интереснее, литература концентрированнее. Вообще всё вторичное — всё, в чём реальность как бы преломлена — всегда интереснее реальности. Реальность — это сырьё, сырая нефть. Точно так же, как не интересны имманентные вещи: место рождения, имя, фамилия, род, пол. Интересно то, что вы сделали из этого. Мы вернёмся к этому через три минуты.

РЕКЛАМА

Д. Быков― Поехали дальше! «Один», Дмитрий Быков отвечает на ваши вопросы в студии.

«Когда же будет лекция о Киплинге?» Ну, когда её закажет кто-то, кроме вас. Моя бы воля, о Редьярде я говорил бы сколько влезет, потому что, во-первых, я действительно его очень люблю; во-вторых — я много его переводил; в-третьих — это универсальный писатель, и не только поэт, но и прозаик. И я к нему отношусь чрезвычайно уважительно. А уж влияние его на русскую литературу больше, чем всю мировую вместе взятую.

«Хотелось бы узнать ваше мнение о Динаре Асановой». Динара Асанова — очень крупный режиссёр. Её фильм «Ключ без права передачи» по блистательной, по-моему, пьесе Полонского «Драма из-за лирики» (очень сложной пьесе) кажется мне одним из самых концептуальных высказываний о русском педагогическом сектантстве. Как раз о том, как учитель-новатор влюбляет в себя класс, а потом оказывается, что этот директор, которого замечательно сыграл Петренко — рядовой, простой, в общем глуповатый человек, — оказывается и гуманнее, и умнее этого новатора.

Я вообще не люблю апологий так называемых «простых людей» и не люблю апологий массы, и не люблю, когда ненавидят оторвавшихся от коллектива. Мне кажется, что оторваться от коллектива — это лучшее, что можно сделать с коллективом. Как замечательно сказано у Пелевина: «Социум — это приспособление для преодоления Стены Мира, для того, чтобы вылететь за неё». Но тут есть свои соблазны.

И об этом соблазне высокомерия и, главное, о соблазне сектантства, которое возникает в таком классе, Полонский написал замечательную пьесу. Он же и сценарист, если помните, «Доживём до понедельника». И вообще Полонский был очень крупным драматургом. Я считаю, что и «Репетитор» — выдающаяся пьеса. Я счастлив сказать, что он был моим старшим другом, что я очень многому от него научился. Он был невероятно интересным человеком. Его последнее пьеса — «Короткие гастроли в Берген-Бельзен» — одна из самых мучительных и талантливых русских пьес последнего двадцатилетия. И более чем символично, что она, напечатанная в «Современной драматургии» и широко обнародованная, не нашла сценического воплощения. Это пьеса о том, как человек — борец за истину, почти святая — в конце оказывается душевно больной. И этим объясняется и её некоторая душевная глухота, и её пренебрежение к чужим жизням, и то, что она может любить всех людей, но не может полюбить одного человека. В общем, горькая пьеса.