Мне нравились у Бориса Васильева не самые известные его вещи. Я ценю, конечно, и «В списках не значился», и мне интересно было читать «Не стреляйте в белых лебедей», но это, мне кажется, вещи очень советские, немного плакатные и не лишённые какого-то стилистического перебора. Борис Полевой всё время рисовал на полях его прозы знак «22», что означало перебор. Переборов таких у него много. А я люблю «Иванов катер» (очень жёсткую повесть, интересную), люблю «Экспонат №…», «Вы чьё, старичьё?». Его историческую прозу я читать не могу.
Тра-та-та-та-та… Глупости какие-то.
Дальше не глупости, а: «Где наши Золя и Фейхтвангеры?!»
Кстати, это здравый вопрос: почему нет сегодня серьёзной прозы? Серьёзной прозы сегодня нет потому, что она требует глубоких и точных нравственных оценок, а раздавать эти нравственные оценки себе дороже. Есть очень много людей, которые не способны, к сожалению, сегодня посмотреть объективно на происходящее, и поэтому не может быть разговора о будущем, не может быть разговора о настоящем.
«Интересно узнать ваше мнение о Черкасове». Смотря о каком. Если имеется в виду Глеб Черкасов как журналист, то хороший журналист. Если актёр Николай Черкасов, то великий актёр. О каком Черкасове вы говорите, не понимаю.
«Расскажите об Олжасе Сулейменове и его книге «Аз и Я»». Я не настолько владею темой, чтобы об этой книге рассуждать. Я помню, какой скандал она в своё время вызвала. Это интересная книга, название её просто гениальное, но я не настолько знаю творчество Сулейменова.
«Расскажите про Михаила Черкасского. Его книга «Сегодня и завтра, и в день моей смерти» искалечила мою психику!» Не читал эту книгу. Ну, раз вы её так рекламируете, придётся ознакомиться.
«Леннон или Маккартни?» Маккартни, безусловно. ««Машина времени» или «Воскресение»?» «Воскресение». «Лирики или физики?» Лирики. Спасибо, приятные вопросы.
«Нравится ли вам Артур Хейли?» Нравится, но Золя нравится больше.
Здесь мы вынуждены, как я понимаю… А, нет, есть у меня ещё немножко времени.
Я отвечу на один абсолютно потрясший меня вопрос, вопрос очень важный, вопрос из личной почты следующего содержания. Я его зачитаю, но не буду называть автора, потому что это довольно интимный вопрос. В общем, там речь идёт о том, что герой хочет уехать, а его подруга радикально против. И его очень мучает этот вопрос. Вот он пишет, что жить в России больше не может:
«Во мне борются два начала. С одной стороны — желание с головой погрузиться в работу, но при этом необходимо находиться здесь. С другой стороны — во мне как никогда сильное чувство уехать за границу, потому что меня дико угнетает окружающий меня здесь мир. Ехать не к кому. Появилось стойкое желание начать всё сначала. Жажды денег у меня нет. Есть большая вероятность, что проблема кроется во мне, и мне будет одинаково плохо везде. Я практически готов уехать, но любимый человек категорически против. Доводилось ли вам переживать подобное?»
Павел, доводилось, хотя, слава богу, в несколько смягчённом варианте. Что я вам могу сказать? Когда есть выбор «или…, или…», он практически всегда неверен. Попробуйте сочетать «и…, и…». Мне кажется, надо попробовать какое-то время пожить там, не окончательно бросая жизнь здешнюю, попробовать не обрывать все корни, попробовать как-то существовать на разных полюсах. Как говорил Скотт Фицджеральд: «Самое трудное — это удерживать в голове две взаимоисключающие мысли и при этом действовать». А ничего не поделаешь, мир состоит из взаимоисключающих вещей.
Я думаю, что время, когда надо было безоглядно выбирать — жить там или жить здесь, — это время прошло. По-моему, надо жить везде. Во всяком случае, если вам мучительно жить на Родине и вы не можете порвать с любимым человеком, попытайтесь часть времени проводить там. Может быть, попытайтесь пересадить себя на эту почву постепенно. Я вообще враг радикальных решений. Я считаю, что здесь нужно действовать умно.
Вернёмся через три минуты.
РЕКЛАМА
Д. Быков― Мы разговариваем сейчас (ещё раз говорю — в программе «Один») сразу о двух темах, потому что по моей личной почте получил я восемь голосов за Шаламова и девять — за Алексиевич и Адамовича. Я сейчас их увяжу, ребята, это не проблема, потому что и то, и другое — в сущности, вопрос о парадоксальной, сверхчеловеческой, непонятной, внелитературной реальности, с которой надо как-то…
Только на один вопрос ещё отвечу. Денис пишет: «Вы говорите, что если ты не можешь примириться с мыслью о реальности гибели, то лучше допустить, что смерти вообще нет. Но такой мыслительной хитростью вы всё равно не обманете смерть, если она есть. Получается, что вы отрицаете смерть только на том основании, что вам страшно исчезнуть навсегда. Этого недостаточно».
Денис, «страх» — это совершенно не то слово, это совершенно другая история. Может быть, некоторые и хотели бы исчезнуть навсегда (вы правильно об этом пишете), но есть понятие когнитивного диссонанса — интеллектуальной несовместимости мысли о своём Я и мысли о его исчезновении. Иногда, когда вам снится во сне, что вы умерли, попробуйте проснуться с тем же ужасом, который вы там испытали. Есть такое Я, которое стремится к самоуничтожению, но всё равно это Я где-то на самом дне души не допускает мысли о полном своём исчезновении.
Когда мне люди говорят: «Биология доказала полностью смерть и невосстановимость»… Ну что мы знаем о способности мыслить, жить, думать и любить после смерти? Очень мало нам об этом известно, к сожалению (или к счастью). Так получается, что этот опыт каждому приходится переживать в одиночку, и утешение только в том, что он универсален, всеобщий. Хотя я до сих пор думаю, что умирают не все.
Короче, Денис, надо отличать страх от того когнитивного диссонанса, который описан в «Ultima Thule» у Набокова и особенно ярко у [Льва] Толстого в «Записках сумасшедшего». Перечитайте их, правда, и вы увидите, что там описано именно явление совершенно рациональное — явление ума, столкнувшегося с несовместимостью. А всё остальное вам станет понятным потом, как мне кажется.
Это знаете, как? Когда ты критикуешь другого писателя, всегда говорят, что это зависть. Когда ты говоришь, что смерти нет, всегда говорят, что это страх. Приписывать низменные мотивации оппоненту — это такой старый приём, что на нём даже не стоит останавливаться. Да, когда вы хвалите девушку, то это похоть. Ну не надо всё к физиологии сводить. Я очень не люблю (я не про вас говорю сейчас, а вообще) упёртых биологов, таких биологистов, которые всё сводят к биологии. Это не так. Человек к этому не сводится.
Теперь поговорим о сверхлитературе.
Я предпочитаю рассмотреть две тенденции сразу. Одна тенденция — Шаламов — то есть тенденция художественного преображения реальности всё-таки. И случай Адамовича, потому что, конечно, всё, что делает Светлана Алексиевич, — это продолжение традиции Алеся Адамовича. И я абсолютно уверен, что если бы он дожил, Нобелевскую премию, конечно, получил бы он (не потому, что она хуже, а потому что он раньше).
Кошмары XX века породили вечный вопрос, задаваемый [Теодором] Адорно: «Не подлость ли, не низость ли писать стихи после Освенцима?» «И какого качества должны быть эти стихи после Освенцима?» — добавим мы от себя. На мой взгляд, есть три пути решения этой проблемы, пути традиционные.
Попытки писать всё-таки прозу о кошмарах сталинских и фашистских лагерей и о кошмаре, например, газовой камеры в традиции Льва Толстого, может быть. Я думаю, что Гроссман сделал такую титаническую попытку. Ему не везде это удалось, но всё, что касается Софьи Левинтон, написано, конечно, гениально и с невероятной силой и страстью. Помните, когда там голые люди в очереди в крематории? «Огромное тело народа предстало перед ним», — это написано без брезгливости, без ужаса, а с каким-то странным чувством величия. Да, это парадоксальная вещь, какая-то запредельная. Это гениальная проза, конечно. Может быть, там только одна и есть гениальная глава на всю «Жизнь и судьбу».
Есть второй путь — это путь документального повествования, когда даётся голос источнику, когда проза превращается в коллаж документов. Я считаю, что Алексиевич делает это не очень совершенным образом. Я считаю, что действительно прав один из читателей, мне написавших, что у неё все герои говорят одним языком, и видно, что она действительно не всегда соблюдает это личностное разделение. Но в большинстве случаев всё-таки там есть какие-то речевые особенности. Иначе получается, что ты немножко кокетничаешь этими речевыми особенностями, словами-паразитами. Может быть, в подчёркнутой нейтрализации стиля тоже есть какое-то целомудрие.
И есть третий путь — путь самый трагический, путь почти невероятный — путь Шаламова. Это путь распада языка; путь, когда автор как бы самоуничтожается в процессе письма. Я знаю два таких текста в истории литературы. Это «Перчатка, или КР-2» Шаламова, это второй том «Колымских рассказов», написанный уже в состоянии прогрессирующей деменции, и это проза Надежды Яковлевны Мандельштам.
Отчасти — как разновидность — это проза Павла Улитина. Его называют «русским Джойсом» (на мой взгляд, без всяких оснований). Это человек, который автоматическое письмо, такой поток сознания поставил на поток (простите за каламбур). То, что пишет Улитин, — это вроде того, что пишет [Осип] Мандельштам в «Египетской марке»: роман о заметке на полях романа. Это не проза, а это мысли по поводу прозы, записанные подряд. Это почти невозможно читать. Это действительно поток мыслей. Опыт жизни у Улитина был очень страшным: там были и психушки, и аресты, и репрессии всякого рода. Вот он осмысливает, рефлексирует этот опыт именно так, показывая разорванное сознание, — сознание, которое разорвалось и не может больше быть целостным. Это можно понять.
Так вот, опыт Шаламова… Почему письмо Шаламова воспринимается как авангардное? Потому что ранние «Колымские рассказы», в которых есть ещё и некоторый вымысел, и типизация, и другие черты прозы, и даже иронические цитатные отсылки (например: «Играли в карты у коногона Наумова» — «Играли в карты у конногвардейца Нарумова»), не производят такого впечатления, хотя они очень страшны по фактуре, например, как «Прокажённые».