Вот эти три минуты чистого ужаса, которые мы с вами сейчас пережили, — это, конечно, следствие очень специфического дара Петрушевской, следствие её очень специфического взгляда на жизнь. Это действует и продолжает действовать, даже когда ты понимаешь, как это сделано. Правильно кто-то написал, что это специфика авторского взгляда, который выделяет из реальности только вот это, приковывается только к этому.
Ну, возьмите роман «Время ночь» (всё-таки повесь, как мне кажется). Разве жизнь этой героини не полна каких-то других вещей — каких-то клейких зелёных листочков, на которые она могла бы откликаться и отвлекаться? В конце концов, разве не сама она кузнец своего несчастья? Но в том-то и дело, что после чтения Петрушевской перестаёшь верить ханжам, начинаешь их ненавидеть, все утешители начинают восприниматься как предатели, как садисты, потому что при такой глубине переживания человеческого страдания (всё время, кстати, подчёркнутого в её речи нарочитыми канцеляризмами — «путём затыкания трубки пальцем» и так далее), при такой глубине отчаяния любые утешения выглядят фарисейством. Ну как ты такому человеку предложишь религиозные утешения или утешения той же природой, или добротой, или любовью?
Петрушевская — это в чистом виде ожог, ожог жизнью, страшное, безутешное, нарочито усиленное переживание трагедии. Иногда ты начинаешь ненавидеть этого автора, потому что ты понимаешь, что она использует человеческие страдания для создания художественного эффекта. Да, безусловно, художественный эффект дан. Но потом ты начинаешь понимать, что ведь художественный эффект ей тоже зачем-то нужен.
Петрушевская из той же породы художников, которые в семидесятые годы, почувствовав лоск и жир зажравшегося обывателя, начали просто пробивать его и пытаться вызвать у него, может быть, какой-то эффект, какое-то воздействие, необязательно играя на пианино, а иногда просто стуча по крышке рояля, а иногда просто и давая под дых этому читателю. И Петрушевская часть даёт читателю под дых, и Алесь Адамович это делал постоянно. А сколько раз это проделывал Элем Климов в своих фильмах? А как это проделывается Кира Муратова, которая тоже всё время выходит за грань допустимого, особенно в поздних своих картинах? Иначе не пробьёшь завравшегося читателя.
Для чего же Петрушевская это делает? А для того, для чего и Андерсон, — напомнить о базовых вещах, потому что если мы об этих базовых вещах не вспомним, нам о них напомнят мировой войной. Айтматов же замечательно говорил: «Если литература не будет трагической, то человеку придётся учиться трагедий у жизни, у реальности».
То, как работает Петрушевская, конечно, вызывает восхищение чисто читательское, чисто эстетическое. Я, пожалуй, как эталон романа рассмотрел бы её «Номер Один». Она не зря так назвала эту книгу, потому что автор этого романа, безусловно, номер один в современной российской прозе, может быть, и в фантастике тоже, потому что это фантастическая история.
Это история о том, что Алексей Иванов в «Золоте бунта» назвал «истяжельчеством» — извлечением души, намеренным переселением, подселением души (есть такая жизненная практика). Это довольно страшная история о том, как в разорившемся НИИ, руководить которым пришёл бандит, один учёный как раз освоил это истяжельчество, извлечение души, потому что он долго занимался ритуальными практиками народа энти. Мне ужасно нравится, что они называются «энти». Он сумел подселиться в тело бандита и с помощью этого бандита добыть денег для своей беспомощной жены и больного мальчика. (Ну, где Петрушевская, там больные дети всегда.) Вот он это сделал, а дальше тело начало довлеть, начало давить на душу. И в результате он пришёл, ребёнка избил, а жену изнасиловал.
Вот это потрясающая история, потому что бандитское тело оказалось сильнее интеллигентской души. И там гениальная сцена, когда борются в нём эта душа с этим телом! Это на языковом уровне решено, потому что Петрушевская владеет языком, как никто. И блатная феня в сочетании с научной — это производит замечательный эффект. Там же и замечательные размышления о русском язычестве, очень созвучные и, кстати, цитирующие пелевинские «Числа» — о том, что в России ритуал значит больше веры, о том, что языческий ритуал лежит в основе всего; человек из всего себе делает обрядность. Ну, может быть, это обсессия и компульсия своего рода, но там это замечательно обосновано: где нет веры, там бал правит суеверие. Это очень здорово сделано.
Мне из Петрушевской больше всего нравится, конечно, рассказ «Гигиена» про семейство Р., которое… Что Петрушевская очень точно на самом деле поняла в девяностые? Девяностые годы были ожиданием большой катастрофы, потому что ощущение греховности происходящего накапливалось, антиутопия становилась основным жанром. Самой популярной антиутопией, помимо кабаковского «Невозвращенца», была, конечно, маленькая новелла Петрушевской «Новые робинзоны». И вот эта новелла вся дышит ожиданием того, что скоро начнётся. Что начнётся? Распад, раздрай, разруха, глад, мор, уход в деревню из городов. Там есть такая фигура — отец, который о многом догадывается, который ладит избушку, умелец такой, заранее заготавливает консервы, заготавливает транспорт. И вот они все спасаются в этих вымирающих русских деревнях, где остались ещё какие-то старухи и избы, и больше ничего. «А потом, — говорит главная героиня, — они придут и сюда к нам, но мы уже присмотрели делянку в лесу».
Вот это ощущение (Сергей Оробий, кстати, недавно о нём очень хорошо писал), что всё разрешится бегством, что нет ничего, кроме бегства, что главным занятием нового человека станет бегство. И мы продолжаем жить с этим ощущением, потому что под нашей стабильностью, так сказать, бродит ледяное болото. Как под гнойной коркой шевелится какая-то больная, страшная и незаживающая рана, её можно заливать деньги, мёдом, чем угодно, но она не перестанет быть — тут нужен пенициллин.
У Петрушевской как раз «Гигиена» — это очередной рассказ о возмездии, об отсроченной расплате, где всё семейство Р., в сущности, погибает от гигиены. Там сообщают о том, что идёт эпидемия. Эпидемию разносят мыши — соответственно, и кошки, которые этих мышей нажрались. И когда семейство Р. замечает, что девочка целует кошку, они изолируют девочку. Там главная примета болезни — то, что человека раздувает страшно, как гору, и он лопается потом. И вот они все начинают запасаться продуктами, жрут страшно много, превращаются в эти огромные чёрные горы — и лопаются. Но в том-то и фокус, что умирают они от гигиены, от того, как они пытались бороться с эпидемией, а есть она на самом деле или нет — неважно. Важно, что человек губит себя, пытаясь предотвратить этот ужас, потому что он предотвращает его с помощью предельного эгоизма, бесчеловечности.
Да, конечно, Петрушевская — писатель, который не соблюдает никаких барьеров. Это, может быть, женское неумение вовремя остановиться (опять гендерную проблему приходится поднимать), некоторая истерия. Но Петрушевская, конечно, пишет сильнее десяти мужчин вместе взятых именно потому, что она страшно внимательна, страшно чутка, она отличается невероятной пластической зоркостью. И пьесы её сделаны очень точным слухом, но на сцене эта точность не так поражает, как при чтении. Ну, просто смотришь: жизнь — и жизнь. А вот когда читаешь её, то поражаешься этим уколам точности и понимания. Она работает со страхами. И именно то, что она не боится вглядываться в эти страхи, вытаскивает их наружу — это и спасает читателя от ублюдочного эгоизма, это заставляет его избавиться от страха и посмотреть на страдающих рядом людей. Поэтому это великая литература. И если бы Петрушевской достался Нобель, это было бы очень хорошо.
А мы с вами услышимся через неделю. Пока!
*****************************************************
13 ноября 2015
http://echo.msk.ru/programs/odin/1656548-echo/
Д. Быков― Привет, полуночники! С вами Дмитрий Быков в программе «Один». И я сегодня внесу некоторые новшества: я буду больше отвечать на вопросы, пришедшие на почту. Да их и количественно больше. Напоминаю: dmibykov@yandex.ru. Мне как-то даже и приятнее на них отвечать, потому что в них содержатся в основном вопросы литературного свойства, а это мне более интересно. Но на форумные — тоже. Первые полчаса будет разговор о форуме.
Лекция, как и было обещано (слово я стараюсь держать), и по бесчисленным просьбам, почему-то повторяющимся сейчас, будет о Павле Васильеве. Это действительно чрезвычайно интересный поэт. Сегодня он на щите, и поднят он на щит слишком многими, абсолютно взаимоисключающими людьми и силами. И поэтому, наверное, пора поговорить о том, что такое Васильев (во всяком случае, в моём понимании), не убегая от всяких действительно важных и серьёзных подходов к теме.
Начинаю пока всё-таки с форума.
«Как вы относитесь к творчеству Бориса Штерна? И кого из не самых известных советских писателей в жанре юмористической прозы можете посоветовать?»
Штерн ни в коей мере не юморист. Штерн — серьёзный фантаст, один из наиболее популярных постмодернистов фантастики 90-х годов, во всяком случае, благодаря огромному роману «Эфиоп» — такой альтернативной истории Пушкина. Это действительно жизнь такого «всепоэта», как выражалась Слепакова, такого поэтического архетипа. Кроме «Эфиопа», собственно, я у него ничего и не читал. Плюс переписка с Борисом Стругацким, конечно, очень интересная. Так что Штерн не юморист. Штерн — это такая скорее филологическая проза плюс альтернативная история. Ну, он был просто очень остроумный человек. Он мало прожил (Царствие ему небесное), к сожалению, чуть больше 50 лет. Он был одессит, насколько я помню.
Кого я рекомендовал бы почитать в этой же традиции — не юмористической, но литературной и немного иронической? Конечно, в первую очередь — Далию Трускиновскую с романом «Шайтан-звезда». Это великолепный коллаж на темы «Тысячи и одной ночи», вообще персидской, арабской мифологии. Это совершенно удивительный текст. Михаил Успенского, конечно, который был большим другом и одним из главных популяризаторов творчества Штерна. Конечно, всё, что написал Успенский, никак в юмористику не укладывается, но это всегда смешно. Достаточно вспомнить трилогию о Жихаре, да и «Чугунный всадник», и «Дорогой товарищ король». Если вам понравился «Эфиоп», вам понравится и это.