Транскрипции программы Один с сайта «Эхо Москвы». 2015 — страница 196 из 251

Но в Пражской весне тоже не всё было просто и не всё было хорошо. Я понимаю, что ввод войск — это такой жест медведя в посудной лавке, после которого невозможно становится объективно говорить о Пражской весне. Не надо было вводить войска. Не надо было Яна Палаха доводить до самосожжения. И не надо было мешать Восточной Европе разобраться в своих проблемах. Но ведь и не надо было расстреливать и новороссийские протесты. Там тоже протестовали бывшие ветераны войны (хотя бывших ветеранов не бывает), там тоже протестовали хорошие люди, вполне советские, у которых не было антисоветской агитации, это были рабочие. И вот в том-то всё и дело, что последняя точка бифуркации была пройдена в 1962 году.

Много можно было бы спорить о Пражской весне, если бы она не была задушена, — вот так я бы сказал. Я абсолютно уверен, что в самой Чехии зрело довольно сильное движение сопротивления Пражской весне, но просто Пражская весна оказалась навеки права из-за того, что она была раздавлена танками. И поэтому очень важные споры 60-х годов оказались недоспоренными.

Вернёмся через три минуты.

НОВОСТИ

Д. Быков― Доброй ночи ещё раз! Продолжаем разговор. «Один», Быков в студии «Эха». Я немножко поотвечаю на письма, всякие добрые слова.

«Посоветуйте произведения русской литературы, в которых лучше всего раскрывается тема Северного Кавказа, в особенности советские и современные российские авторы».

Насчёт советских я бы вам… Прочтите Приставкина, «Ночевала тучка [золотая]». В принципе, советские авторы здесь в меньшей степени показательны. Понимаете, про грузинских авторов я могу говорить часами, а про авторов северокавказских я знаю явно недостаточно. Ну, Ахмедхан Абу-Бакар, «Ожерелье для моей любимой», но это был прекрасный фильм Абуладзе, а говорить о прозе довольно сложно. Нет, не берусь. Грузия, Абхазия — это пожалуйста. Из более поздних тоже, знаете, всё равно «Хаджи-Мурата» не превзошёл никто. «Хаджи-Мурат» — это, по-моему, абсолютная классика. Бестужев (Марлинский) интересный автор, конечно.

Вот очень интересный вопрос от Миши Васильева. Миша, привет! Спасибо вам большое. «Первое. В лекции про Пушкина вы говорили, что путь развития его поэзии был бы религиозным. Можно ли подробнее об этом? И развивалось ли это в поэзии XXI века?»

Конечно, развивалось. Дело в том, что религиозная поэзия, как и богословие, они в России начались очень поздно. Первое русское религиозное поэтическое произведение — это ода «Бог» Державина (именно богословская, именно религиозная), там уточняются понятия, там вырабатывается словарь. У Пушкина каменноостровский цикл 1836 года — это, конечно, цикл, на 90 процентов состоящий из стихов или написанных на религиозном материале, на библейском материале просто, или ставящих религиозную проблематику… Вот «Подражание Корану» — нет, это стилизация. В 1836 году Пушкин вплотную подходит к экзистенциальным главным проблемам — к проблемам религии и философии. «Он только что расцветал, он только что начинался», — говорит о нём Жуковский, и говорит, в общем, не напрасно.

Пушкин сам говорил, что он находится только в начале поприща. Такие стихи, как «Напрасно я бегу к Сионским высотам», или как «С древа сорвался предатель ученик…», или «Я памятник воздвиг себе нерукотворный», или «Когда за городом, задумчив, я брожу…», или даже «Из Пиндемонти», чего говорить, — эти все стихи, эти шестистопные ямбы, этот русский вариант александрийского стиха обещает нам совершенного другого Пушкина, гораздо более глубокого. Кстати, Пушкин своей самой глубокой поэмой считал «Анджело». Может быть, действительно философия власти там раскрыта самым непосредственным и ярким образом. У меня есть ощущение, что Пушкин действительно создал русскую религиозную поэзию, и она развивалась во многом путями, которые он наметил. Правда, эта линия в силу огромной официозности православия не получала достаточного развития — просто церковная цензура мешала светским поэтам говорить на эти темы.

А так я думаю, что в XX веке, например, поэзия Сергея Аверинцева — поэта просто первоклассного, по-моему, гораздо значительного в своём поэтическом качестве, нежели в литературоведческом… Вот такие стихи, как «Что нам делать, Раввуни, что нам делать?», по-моему, сделали бы честь любому крупнейшему религиозному поэту. Или такие стихи, как «Бегство в Египет» Заболоцкого, который тоже стоял на пороге огромного религиозного прозрения или какого-то религиозного свершения. Я уже не говорю о том, что пушкинские поздние эксперименты с дольником (прежде всего, конечно, «Песни западных славян») наметили пути развития русской поэзии намного вперёд. И неслучайно Аверинцев этим стихом писал свои замечательные духовные стихи.

«Вы много раз говорили, что сейчас наблюдается бурный интеллектуальный скачок. В связи с этим можно ли ожидать популяризации авторской песни? И какие дихотомии, какие вопросы нам следует ожидать в литературе?»

Развитие авторской песни? Не знаю, честно вам скажу, потому что ведь авторская песня возникла, когда интеллигенция стала народом, когда интеллигенция стала составлять большинство. Это фольклор этой новой интеллигенции. Солженицын называл её «образованщиной». Я предпочитаю всё-таки говорить, что это интеллигенты. Сейчас большинство размещено в каких-то других сферах, поэтому появляется другой фольклор — прежде всего сетевой (порошки, пирожки).

Народ поёт в четырёх состояниях: он поёт во время работы, поёт в застолье, поёт в лагере (по словам Синявского, лагерная песня — это важный феномен и главный вклад русской литературы в мировой фольклор в XX веке) и поёт на войне — то есть там, где он является не объектом, а субъектом истории, где он делает историю. В лагере, кстати говоря, он тоже делает её субъектом, потому что в лагерной песне человек свободен. Когда-то Вадим Делоне говорил: «Спеть песню на стихи Юлия Даниэля можно было только в лагере на лагерном концерте самодеятельности». В лагере он это и сделал. «Идут, идут цыганки и качаются // На высоких, сбитых набок, каблуках», — помните? Я думаю, что сегодня народ не является субъектом истории — и он поэтому не поёт. Он творит потаённо в Интернете, творит иногда довольно остроумно. Главным фольклорным жанром стал демотиватор. Но песня — это жанр, когда народ — хозяин своей судьбы. Поэтому взлёт авторской песни будет не скоро.

А основные дихотомии, по-моему, совершенно очевидны: дихотомия новаторства и архаики, которая вообще для России крайне характерна, и дихотомия большинства и меньшинства. Всегда ли право большинство? Странный вопрос, на который каждый раз почему-то приходится отвечать заново. Так стыдно это всё, как-то неинтересно, по большому счёту.

«Вы хвалили сценарий «Дюба-дюба», а мне почему-то не понравился. По-моему, он относится к модному в 80–90-х жанру «чернуха»».

Нет, не относится. Чернуха — это там, где нет концепции человека и нет веры в человека. А Луцик и Саморядов очень верили в человека, они создали нового героя, который как раз не вызывает отторжения. И портрет русской провинции в «Дюбе-дюбе» не чернушный, а портрет страстный. Это такое подполье, в котором разыгрываются огромные страсти, удивительные события. Герои этой провинции — совсем другие люди (помните, которые приезжают во ВГИК). Так что, ребята, это совсем другое.

«Закончил читать воспоминания Голомштока. Очень заинтересовала тема «Солженицын — Синявский». Что вы знаете об этом? Кто из них вам ближе? Вы говорили, что были дружны с Синявским. Что это был за человек?»

Давайте я в следующий раз сделаю просто лекцию о Синявском. Я действительно его знал хорошо. А Марья Васильевна, жена его — крёстная мать моего сына Андрея, названого в честь Синявского. Андрей Донатович Синявский мне представляется одним из крупнейших русских писателей, — вот так просто я и скажу. Для меня он писатель по масштабу своему ничуть не меньше Солженицына (по количеству написанного — меньше). Ну, эти «два бородача», как правильно сказала Наталья Борисовна Иванова, с разных сторон подпирали русскую литературы — слева и справа. И без того, и без другого, и без их конфликта русская литература очень бы обеднела. Такие тексты Синявского, как «Чтение в сердцах» о Солженицыне (какое великолепное название!) и открытое письмо Солженицыну, — необходимая страница полемической русской истории.

Я говорил уже много раз о том, что Солженицын — это явная инкарнация Достоевского (просто всё совпадает, даже внешность), а Синявский — очень странная инкарнация Чернышевского, очень интересная. Мне, кстати, что-то захотелось сейчас прочитать последний роман Чернышевского «Отблески сияния» и сравнить его немножко с поздними замыслами Синявского. Да, вот такой автор очерков гоголевского периода русской литературы в тени Гоголя, главный эстет «Современника», автор таких эстетических отношений искусства к действительности на новом этапе. Главное — он типологически похож. Это человек, поверивший в оттепель, заигравшийся в оттепель и севший. Он решил, что ему чуть больше можно. Кроме того, его проза так же провокативна, пародийна, остроумна, как проза Чернышевского. Хотя я думаю, что Синявский бы от этого сравнения вылез бы на стену. Но думаю, что Марье Васильевне аналогия с Ольгой Сократовной только бы понравилась.

Давайте сделаем лекцию о Синявском. Просто чтобы вам подготовиться (как я обычно студентам говорю), почитайте такие повести Синявские, совсем маленькие, как «Гололедица», рассказ «Ты и я», который кажется мне лучшим его рассказом, «Пхенц», «Графоманы», может быть, «Суд идёт» (хотя в меньшей степени) и, конечно, «Любимов». Ну а если найдёте (он труднонаходим, в принципе), то последний его роман «Кошкин дом». Понимаете, Синявский был гениальный сюжетчик, замечательный мастер стилистических фигур, из которых потом получались такие сложные и яркие фабулы. Во всяком случае, когда я по-настоящему хохотал последний раз над книгой, не считая веллеровских «Легенд [Невского проспекта]», это была, конечно, «Гололедица» и «Ты и я» — просто абсолютно великие тексты, по-моему, не имеющие себе равных в русской фантастике.