Транскрипции программы Один с сайта «Эхо Москвы». 2015 — страница 72 из 251

«В последней передаче показалось, что вам неприятно и не хочется говорить о Мартине». Почему? И приятно, и хочется, но просто для меня он — не столько культурное явление, сколько маркетинговое. Вот и всё. Для вас это может быть, очень иначе, а для меня — вот так.

Про Питера Уоттса сказал. Названы две его книги, которые я, к сожалению, не читал.

Я перехожу всё-таки к Аксёнову, потому что для меня Аксёнов — ключевая фигура… А, нет.

«Чья позиция насчёт участия или неучастия оппозиции в выборах вам ближе — Навального или Кашина?» Наверное, Кашина, но я не берусь… Понимаете, я не хочу ничем сейчас повредить Навальному, потому что для меня Навальный — очень важный и очень интересный человек. Я думаю, что ближе к делу станет понятно. Конечно, у меня была идея неучастия в этих выборах довольно долго. Потом Навальный блестяще показал себя во время выборов мэра — и показалось, что что-то можно. Но в нынешней России, где всё забетонировано, я думаю, другие какие-то варианты нужны, варианты другого воздействия. Надо сейчас говорить, и говорить как можно больше правды.

«Вопросы к вам приняли форму соревнования в остроумии. Хотя, я думаю, это не страшно». Любое соревнование, тем более соревнование в остроумии, мне бесконечно приятно.

«Я узнал про Некрасова. У него не сложилось с образованием, он недоучился. Впоследствии то же у Маяковского, Есенина, Бродского, Высоцкого. Почему не складывается?»

Знаете, у кого сложилось с самообразованием в XIX веке? У Льва Толстого, что ли? Лев Толстой тоже был выгнан из Казанского университета. Университетское образование XIX столетия, к сожалению, было очень косным и очень политически ограниченным. Что говорить о том, что выгоняли Лобачевского, выгнали Менделеева из профессоров. Что говорить? Поэтому я категорически против того, чтобы всегда настаивать на университетском образовании для писателя. Я совершенно не думаю, что оно ему нужно. И не думаю я, что ему нужны такие «Мои университеты», какие были у Горького. Как замечательно сказал Пьецух: «Писатель не тот, у кого большой жизненный опыт, а тот, у кого на плечах волшебная голова». Это совершенно гениальная форма. Я думаю, что никто и никогда не скажет, от чего зависит писатель. Я думаю, только от двух вещей: от амбиций, то есть желания что-то объяснить миру, и от интеллекта.

«Что вы скажете о Платонове?» Сказал уже. Для того чтобы читать лекцию о Платонове, надо быть Еленой Шубиной, которая занималась им долгие годы. Я не рискну. Это должен быть человек, который внимательнейшим образом…

А, вот мне пишут, что Дороти Сэйерс. Да, Дороти Сэйерс — один из фактических предшественников Джоан Роулинг. Да, наверное, хотя я недостаточно её знаю.

Вернёмся через 3 минуты.

РЕКЛАМА

Д. Быков― Дмитрий Быков, «Один» в эфире. Последняя четверть пошла.

Вопрос: «Был такой поэт, писатель и философ Халиль Джебран. Знакомо ли вам это имя? Попадались ли Вам его книги?» Конечно, знаком. У любимого моего прозаика Хьортсберга [Hjortsberg] в очень хорошем романе «Mañana» есть такой крайне противный наёмный убийца, который всё время цитирует Халиля Джебрана, ложные красивости. У меня примерно такое же отношение к Халилю Джебрану. И вообще читайте Хьортсберга.

Очень хороший вопрос: «Расскажите о Ксении Некрасовой». Обязательно.

«Можно ли назвать Леонида Филатова поэтом с большой буквы?» А как же.

«Придумываю вирусную новость, но не могу придумать. Подскажите, какой бред можно сочинить». Вам подскажешь — а все поверят. Не хочу, неинтересно. Сейчас нет такой новости, которая была бы заведомо всеми отвергнута. Примерно как в своё время, помните, с Орсоном Уэллсом и с его экранизацией «Войны миров», точнее, радиоверсией.

Про Аксёнова обещанный разговор. Творчество Василия Павловича распадается совершенно отчётливо на четыре периода.

Первый — соцреалистический, соцреалистический с человеческим лицом, большого интереса, на мой взгляд, не представляющий, хотя именно тогда были написаны замечательные «Коллеги» и сенсационный «Звёздный билет». Но я согласен скорее с матерью моей, которая сказала, что, конечно, настоящий Аксёнов начинается не со «Звёздного билета», который все прочли и который вызвал ужасную моду (в нём была молодёжная пошловатость), а с «Апельсинов из Марокко».

«Апельсины из Марокко» — первая повесть, в которой есть Аксёнов, в которой есть неразрешимые проблемы, в которой чёткое понимание, что ни на какой Север, ни какие окраины, ни в какой Таллин не уедешь от себя; и куда бы ты ни уехал, там тебя это догонит, и любые апельсины из Марокко обернутся собственной твоей внутренней драмой. Это великая повесть, на мой взгляд, очень серьёзная.

Конечно, говорят, что Аксёнов — это мастер рассказа. И действительно во втором периоде его творчества лучшее, что он писал — это новеллы и повести. Это период Аксёнова сюрреалистического. Это такие вещи, как малоудачный, на мой взгляд, бродящий, половинчатый роман «Пора, мой друг, пора» и целый цикл поразительных рассказов.

«Победа» — лучший рассказ Аксёнова, написанный ночью за три часа в Доме творчества после того, как он увидел шахматную партию между Балтером и Гладилиным. Конечно, Г.О. — этот потрясающий персонаж, в котором Жолковский прочитывает «говно» — это персонаж, вызывающий острое сочувствие, острую жалость, потому что это убогий, обделённый человек. Не следует думать, что Аксёнов его ненавидит. Определённое чувство вины перед ним ещё присутствует у гроссмейстера, поэтому гроссмейстер и выдаёт ему медаль. Но вместе с тем Аксёнов уже понимает, что хватит жалеть Г.О., надо научиться дистанцироваться. Потому что главная задача Г.О. — это расстрелять гроссмейстера; мирного существования быть не может.

Тогда же написаны две лучшие повести Аксёнова — «Затоваренная бочкотара» (всеобщей любви к которой я не разделяю, потому что мне кажется, что это стилистический экзерсис, хотя и очень точный, очень русский, прелестный) и лучшая его повесть, на мой взгляд, «Стальная Птица», о которой мы будем сейчас говорить чрезвычайно подробно, потому что это, как мне представляется, его произведение наиболее значимое.

Заканчивается этот период чудом осуществившейся публикацией маленькой повести «Рандеву» в журнале «Аврора». Аксёнов всегда печатал эту вещь с курсивом, чтобы все увидели, что оттуда вырублено. Вырублена оттуда была примерно треть. Но каким-то образом, насколько я помню, Елена Невзглядова умудрилась напечатать её, страшно ободрав ей бока, кажется, в 1971 году. Мне когда-то Попов Валерий давал читать дико затрёпанный этот номер «Авроры», не выпуская из рук, только у него в кабинете. Это было во времена, когда Аксёнов ещё был в эмиграции. И я читал «Рандеву». Помню, что на меня она произвела тогда очень странное впечатление. Я не очень понял, о чём там речь. Ну, это очень зашифрованная вещь, очень герметичная.

Лёва Малахитов — такой типичный универсальный шестидесятник, бабник, саксофонист, хоккеист, писатель. Потом он распался на все эти ипостаси в «Ожоге». Он приезжает на свидание, которое ему на ночной стройплощадке устраивает Юф Смеллдищев, такой типичный партноменклатурщик, шестидесятник выродившийся, с некоей Смердящей Дамой. Дамой очень пожилой, пиковой дамой, у которой сердечком губы, такие тоже пиковые, нарисованные помадой, от неё пахнет плесенью. И она говорит Малахитову: «А чего вы не любите меня, Малахитов?» — «Оттого что вы Смердящая Дама!» — отвечает ей Малахитов неожиданно.

Это такой образ Софьи Власьевны, советской власти, но не только. Это образ и всей русской косности, и всей агрессии безумной, всего шовинистического зловония и всей пошлости — кстати, необязательно шовинистической, но вообще всей пошлости советской. И он отказывается целовать ей руку и умирает потом на этой заброшенной стройке. И потом его душа попадает в какое-то подобие рая, и Лёва думает: «Неужели спасён?» На самом деле это уже было довольно решительное расставание с эпохой, со страной.

Потом последовал третий и, наверное, самый знаменитый, самый громкий период Аксёнова, который символизируется и больше всего олицетворяется двумя вещами. Это два романа — «Ожог» и «Остров Крым», — которые составили знаменитый аксёновский двухтомник, ознаменовавший собой его возвращение, вышедший в «Огоньке».

«Ожог» — это роман, выдержанный уже в жанре магического сюрреализма, сказал бы я, где главный герой распадается на пять своих ипостасей: на Пантелея Пантелея, на Сама Саблера, саксофониста, на писателя, на гениального медика. И вот там до сих пор они доигрывают страшную драму своей жизни, потому что в основе-то Толик фон Штейнбок, в котором узнаётся маленький Вася Гинзбург… Аксёнов (он сын Евгении Гинзбург). Там изложена основа его биографии, как он поехал к матери, вышедшей на поселение в Магадан после войны, познакомился с её новым мужем-католиком, вообще живо заинтересовался католичеством. Потом её арестовали — по-прежнему красавицу, по-прежнему умницу. Её арестовали у него на глазах.

Вот это и есть главный ожог в его биографии, после которого он и разломился на эти пять ипостасей, потому что цельности нет больше у людей с ожогом. Это страшная автобиография, автобиография целого поколения, у которого цельности нет и не может быть, оно как бы разбито. Это тоже очень сложный и зашифрованный роман. Я помню, Аксёнов мне объяснял, что в финале происходит второе пришествие Христа. Помните, когда пауза, кто-то появился, замерли все машины. «А потом всё снова поехало», — финальная фраза романа.

Я опасаюсь, честно говоря. Я не думаю, что я правильно это понимаю. Аксёнов же очень избыточен — и стилистически, и фабульно. Но «Ожог» — это, конечно, роман о драме поколения, у которого этот страшный ожог в памяти, и после этого оно оказалось неспособно к цельности, неспособно к цельному поступку.

Эта тема осталась у Аксёнова очень больной. Он потом написал о ней свой предпоследний и самый знаменитый роман «Таинственная страсть». Какая таинственная страсть? Таинственная страсть к предательству, к сдаче своих убеждений. Никто из героев этого романа не оказался готов пойти до конца, никто из них не смог стать ни полноценным борцом, ни полноценным защитником и собственной, и чужой свободы. У них у всех есть этот роковой надлом. И этот надлом впервые описан в «Ожоге».