Транскрипции программы Один с сайта «Эхо Москвы». 2016 Июль - Декабрь — страница 104 из 271

Мне представляется, что самое трудное, самое главное в профессии учителя — это пройти по грани между строгим профессионализмом и гуманным, глубоким сочувствием к ребёнку. Ребёнку трудно. Понимаете, мы же имеем с ними дело в самый критический период их жизни — в период созревания, в период первого столкновения с наиболее масштабными проблемами. Мы должны им помогать, конечно, мы должны им сострадать, но при этом мы должны вести себя не как вожди, а как терапевты, если угодно. Вот это мне представляется очень сложной задачей.

«Как быть, если не хочется идти в класс?»

Уже отвечал: не ходить.

«Насколько тяжело было расти вам и ей? Какие нюансы в родительстве добавляет тот факт, что старшая дочь у вас приёмная?»

Ну, это дочь Иры от первого брака. Знаете, никаких проблем не было. Я не могу рассказать вам ни о каких трудностях в этой области. Наверное, потому, что всё-таки она досталась мне ещё совсем маленькой. Наверное, там были свои трудности. Наверное, Ирке было труднее всех. Но странное дело — Женька выросла как-то даже больше похожей на меня, чем Андрей, младший сын, который собственно мой. Как это получилось? Я не знаю. Наверное, потому что, когда она со мной стала пресекаться (во всяком случае, когда она уже стала со мной жить), она была тоже в возрасте довольно впечатлительном. Я сейчас думаю, что… Я не знаю, удалось ли мне достаточно держать дистанцию с собственными детьми, но я вспоминаю, что именно Женька с её каким-то очень тихим и весёлым нравом всегда умудрялась замирять меня в минуты отчаяния, в минуты скандалов и так далее. Когда я начинал орать непредсказуемо, она тихо говорила: «Быков лютует», — и это как-то сразу проливало ворвань на это бушующее море.

Понимаете, мне кажется, не надо просто фиксироваться на этих проблемах. И есть только один рецепт обращения с ребёнком: надо всё-таки понимать, что он взрослее вас, надо относиться к нему, как к равному, как к человеку, который преодолевает серьёзные проблемы. Я никогда не забуду ответ Андрюхи, когда я что-то тоже был не в духе. Я говорю: «Андрей, а что ты мне ничего не рассказываешь про школу? Ты меня боишься?» Он на меня посмотрел вдумчиво и сказал: «Нет, это ты меня боишься». И я всё понял. Да, действительно мы их боимся больше, чем они нас.

«Ваше отношение к канону русской литературы? Есть ли он или это искусственное понятие?»

Ну, под каноном мы понимаем главные тексты русской литературы и главные её черты. Я как раз сейчас, кстати, по просьбе родного «Собеседника» пишу репортаж о первом уроке, о линейке. Ну, просто нет больше учителей в редакции, и всем интересно, как это происходит. И вот я сегодня обсуждал с детьми главные архетипы, главные жанры русской литературы, её основные черты. Русская литература… Ну, есть семь основных черт русской прозы и русской литературы в целом, как я их выделяю для детей. Я вам их сейчас перечислять не буду. Если хотите — пришлю методичку. Но мне представляется, что русская литература — прежде всего очень молода (моложе только американская). И эта литература наглая, как подросток. Только русская литература может себе позволить написать роман, триста первых страниц которого герой не встаёт с дивана. Русская литература похожа на мосластый русский в лайковой английской, итальянской или французской перчатке: форму мы заимствуем, а содержание у нас глубоко и принципиально своё.

И вот сегодня одна девочка сказала совершенно потрясшую меня вещь. Я с присущим мне таким литературным центризмом сказал: «С моей точки зрения, русская литература среди мировых — это айфон среди кнопочных телефонов. Она быстрая, у неё страшное количество функций. Поскольку нет ни философии, ни социологии, ничего ещё нет, она отвечает за всё. Её невероятная функциональность, быстрота, оперативность, изящество её формы (особенно Тургенев, конечно, Толстой и Чехов много в это дело вложили) — вот это делает её айфоном». И на это мне умный ребёнок сказал: «Но ведь первое, что делает человек, обзаведясь айфоном, — он делает селфи. Можно ли сказать, что русская литература — это в общем селфи? Вот вы говорите, что главная проблема русской литературы — это проблема сверхчеловека». — «Да, я действительно это говорю». — «Так можно ли сказать, что это селфи сверхчеловеков?» И я с ужасом понял, что это так!

Толстой с его опытом артиллерийского офицера, с его невероятной физической силой, чувственностью и страшной остротой переживания боли, с его потрясающим воображением, с его восемью языками, ивритом, который он начал изучать в восемьдесят лет, с его наездничеством, колоссальной физической силой, с его феноменальными энциклопедическими знаниями, хозяйственными экспериментами. Лермонтов, про которого тот же Толстой сказал: «Проживи он ещё восемь лет, нам всем нечего было бы делать». Про Пушкина уж я не говорю, это действительно фигура христологическая. Да, в общем, русская литература — это такое селфи сверхчеловеков. Как ни странно об этом говорить, как ни изумительно, но это так.

Кроме того, как сказал замечательно один мальчик: «Русская литература похожа на автомат Калашникова», — в том смысле, что это главный бренд, и в том смысле, что её вечно подозревают в придуманности на Западе, потому что все же знают, что автомат Калашникова якобы (что, конечно, неправда) возник из немецких разработок. Вот русскую литературу тоже всё время подозревают в западных корнях, а она на самом деле берёт западную форму только для того, чтобы наполнить её принципиально новым содержанием. И эти сравнения детей, эти их разговоры мне представляются необычайно интересными. И мне самому, конечно, такое бы в голову не пришло.

Мне сразу уточняют: «А ведь героиня Прокловой воспитала тех, кто не состоялся. Жестокая вещь».

Нет, почему? Они состоялись, в том-то всё и дело. Они талантливые, умные. Они в каком-то смысле, я бы сказал, взрослые, более взрослые, чем остальные дети в этой школе. Но их ум и талант — они в основном направлены на подпитку их эго, на поиски какого-то нового самоуважения. А внушать школьнику самоуважение — это для учителя вовсе не главное. Конечно, вы обязаны их подбадривать, говорить им, что они самые умные, подсказывать им какие-то ходы — да, конечно. Но внушать им сектантское сознание, что «они — молодцы, а все остальные — дураки», конечно, ни в коем случае не надо.

«Вчера за рюмкой чая пришла мысль: а нет ли христологических мотивов в «Догвилле» фон Триера? Грейс — это такой Христос, после распятия и воскресения которого отец даёт в руки пулемёт».

Знаете, там есть не просто христологический мотив, а там есть довольно агрессивный пародийный мотив. Помните, какой там финал? Вынужден я, к сожалению, процитировать своё старую статью, которая называется «Город Псовск» про «Догвилль». В конце режиссёр авторским голосом задаёт вопрос: «Так закончилось путешествие Грейс в Догвилль. После этого или она отвернулась от Догвилля, или Догвилль отвернулся от неё. Не будем уточнять». То есть или Бог отвернулся от мира, или мир отвернулся от Бога. На мой взгляд, просто Ларс фон Триер отвернулся от обоих, вот и всё. Потому что вопрос, как он поставлен в «Догвилле»… Великолепное, фантастическое художественное мастерство в постановке некоторых сцен, особенно, конечно, в сцене с гномами, — это несколько затеняет, заслоняет от нас абсолютно провокативный, искусственный подход Ларса фон Триера к проблеме. Христианство, к сожалению, бесконечно далеко от того, чем занимается этот режиссёр. Я думаю, что гораздо более христианская картина — это «Меланхолия», в которой все обнимаются перед концом света. Да и вообще в этом смысле… Как бы сказать? Ну, это более совершенная картина.

«Поражён наглостью и глупостью некоторых людей. Впрочем, чему тут удивляться?»

Я подробнее отвечу потом на этот вопрос. Я понимаю, в связи с чем он задан. Вернее, это не вопрос, а такое скорее пожелание добра.

«Нравятся ли вам «Белые слоны» Хемингуэя? И почему?»

Вадим, не нравятся. То есть как? Я понимаю, что это очень хорошо. А почему мне это не нравится — я объясню буквально через три минуты.

РЕКЛАМА

Д. Быков― Братцы, продолжаем разговор. И, как я и обещал, в этой программе будет немного гостя. Но гость по условиям, которые поставил и подчеркнул Венедиктов, может быть только по телефону, потому что формат программы «Один»: я должен быть в студии один, всё должно быть строго. Потому что, как выяснилось, у нас некоторый конфликт интересов с другими программами. Мало осталось писателей, и этот же писатель нарасхват со своим новым романом будет присутствовать ещё в нескольких эховских программах. Ну, ничего не поделаешь. Я не могу не отреагировать на то, что мой близкий друг, прекрасный прозаик Денис Драгунский взял да и написал роман, причём роман о Первой мировой войне, точнее — о непосредственно предшествовавшей ей эпохе.

На проводе ли у нас Драгунский? Привет, Драгунский!

Д. Драгунский― Привет, Быков! Я здесь.

Д. Быков― Счастлив тебя слышать. Денис, может ты мне объяснить всеобщую моду на Первую мировую войну? Почему вдруг неожиданно, 100 лет спустя, она привлекла всеобщее внимание и все о ней записали, и даже ты?

Д. Драгунский― Понимаешь, в чём дело? Во-первых, она ещё не кончилась, так сказать. Она как началась в 1914 году, потом она в своей острой стадии продолжилась до 1945 года (а может быть, даже и до 1953-го, когда с Кореей что-то делалось), и как-то она потихонечку затухает, и до своего 100-летнего юбилея она дожила, в общем, как бы не кончаясь. Воюем, что называется. Кроме того, это действительно очень такая интересная эпоха, эпоха европейского суицида, когда прекрасная, благополучная, наконец-то дорвавшаяся до мира и спокойствия Европа, до какого-то относительного процветания, до социального благополучия, до искусства прекрасного и свободного, не догматичного… вдруг совершенно, как какие-то шавки полоумные, все народы вцепились друг другу в глотки. Вот этот суицид цивилизации очень интересен, на мой взгляд.