― А потому что… Ну, как тебе сказать? Секс — это всё на свете. Вот я начинаю свой новый сборник. У меня, даст Бог, в декабре выйдет новый сборник рассказов. Видите, как я много всего делаю?
Д. Быков― Драгунский, ты писуч, конечно, как кролик!
Д. Драгунский― Ну, берём пример с некоторых…
Д. Быков― Спасибо! Приятно, да.
Д. Драгунский― Берём пример. Понимаешь, однажды Аполлон вызвал Зевса на состязание в стрельбе. Есть знаменитый греческий миф такой. Аполлону выпало стрелять первым. Он выстрелил — и его стрела упала до самых Геркулесовых столбов, и все закричали: «Браво! Браво!» Тогда встал Зевс и — внимание! — занял собой всё пространство, и сказал: «Куда стрелять? Не осталось места». Вот секс занимает примерно такое же место.
Д. Быков― Ну, это как в классическом анекдоте, где д’Артаньян ставит крестик на Илье Муромце и говорит: «Я попаду сюда». Илья Муромец говорит: «Братцы, посыпьте его мелом».
Молодец, Денис! Поздравляю тебя. Вот я тебе от себя скажу: я терпеть не могу делать комплименты друзьям. Меня дико раздражала героиня, меня многое бесило в книге, но я так часто вздрагивал от совпадений, и всё-таки она такая получилась! Вот когда Лесков посмотрел «Иванова» чеховского, он написал: «Какая она умная у него получилась!» — имея в виду пьесу. Вот я очень тебя поздравляю с этой противной книгой.
Д. Драгунский― Спасибо большое!
Д. Быков― Обнимаю. Будь здоров.
Д. Драгунский― Целую. Пока.
Д. Быков― А мы продолжаем наш разговор. Мы соблюли условие Венедиктова — я был в студии один, хотя незримо присутствовал Драгунский. Почитайте, ребята, эту книгу. Она немножко похожа на такую… Я люблю этот образ: это как будто глотаешь гранату. Она действительно взрывает тебя немножко изнутри. Но «Дело принципа» — это, пожалуй, наряду с миндадзевским «Хансом и Петром», самое точное за последнее время произведение о предвоенности, о предвоенной ситуации, о неврозах, которые это порождают. Я думаю, что время этой книги по большому счёту придёт на будущий год, она долго будет усваиваться. Но когда усвоится, то она своё место займёт.
Отвечаю на прочие вопросы, приходящие постепенно. Меня очень часто спрашивают, будут ли действительно разговоры о депрессии. Поскольку действует тот же самый закон Венедиктова и я в студии должен быть один, я буду зачитывать исповеди, которых приходит очень много. Мне пишут, что не надо этого делать, что депрессия — это дело клинических психологов. Но, понимаете, есть клиническая депрессия, а есть мировоззренческие проблемы. Их мы будем как-то вместе решать, потому что…
Знаете, какое у меня есть подозрение? Человека может выручить только человек. Кстати, недавно эту мысль артикулировал Шевчук как раз в интервью со мной. Я его спросил: «Как можно спасаться от периодов упадка?» — «Ничего, кроме человека, человеку не поможет». Понимаете, ужасно же чувствовать себя в жизни, как в поезде с храпящими попутчиками, когда ты один в этом вагоне чужом, который везёт ещё тебя и в чужие места. Чувствуешь себя абсолютно обречённым, по Ясперсу — «вдвинутым в пустоту, в ничто», а вокруг раздаётся храп и запахи носков и несвежей курятины. Это ужасное ощущение. Значит, надо быть для человека человеком, надо быть реципиентом чужого отчаяния, выслушивать его, как-то озвучивать (простите за ужасное слово, которое все так не любят), скажем так, произносить вслух мучающие вас проблемы. Наверное, об этом надо будет говорить. И наиболее напряжённые вопросы приходят как раз о любви.
Например, один автор пишет, что до сих пор продолжает как бы смотреть фильм о судьбе девушки, с которой давно расстался, постоянно ощущает рядом её присутствие, и не знает, как быть, и ничем не может отвлечься.
Саша, две причины могут быть здесь. Одна — мне очень горько вам говорить об этом, но это безделье, потому что сосредоточенность на каких-то личных переживаниях возникает тогда, когда вам нечем отвлечься, когда нет работы. Помните, что труд и творчество — это самый сильный самогипноз. И вообще что-то сделать, что-то изменить в жизни — это значит вылечиться вернее всякой терапии. Значит, вы просто ничем не заняты, если вы всё время сосредоточены на любви.
Ну а если это действительно так, что никакая работа вас не отвлекает, если, как у Щербакова, «и тёплый ветер с юга одно и то же день и ночь [вновь и вновь] мне имя говорит» — ну, что поделать? Значит, тогда надо из этой ситуации извлечь максимум пользы — извлечь из неё лирику, извлечь какие-то новые переживания. В общем, если вам посылается такая любовь, похожая на душевную болезнь, надо попытаться из этой душевной болезни извлечь какие-то новые, небывалые эмоции и какие-то результаты. Когда-то Бродский замечательно сказал: «Если любовь не удалась, с неё можно стрясти стишок». Мне кажется, что здесь надо делать до известной степени то же самое.
«Вы часто употребляете слово «гений». Что вы вкладываете в это понятие? Какова природа гения? Врождённая ли это характеристика или это можно развить в себе?»
Развить в себе, боюсь, нельзя. А врождённая характеристика… Я уже говорил, чем гений отличается от таланта. Если хотите, охотно повторю эту формулировку. Когда вы читаете или слушаете талантливого автора, вы говорите: «Как он сформулировал! Ведь я всегда это знал». А когда вы слушаете гения, вы говорите: «Как он сформулировал? Ведь я никогда об этом не догадывался! Я ходил рядом с этим, но никогда этого не понимал». То есть гений открывает вам глаза, а талант надевает вам очки. Есть большая разница.
Я много раз говорил (опять же не вижу греха повториться), что гений и талант враждебны друг другу гораздо больше, чем гений и бездарность, потому что гений и бездарность могут быть равны хотя по масштабу — титаническая одарённость и титаническая бездарность. А дурак и, скажем, талант или гений и талант — между ними действительно бездны, потому что это вещи несопоставимые.
Вот очень интересный вопрос: «Учась в институте, я очень боялся идти в армию. До того добоялся, что после третьего курса взял академический отпуск и пошёл служить. Скажите, путешествие Чехова на Сахалин ради преодоления страха перед тюрьмой — был ли это акт того самого выдавливания из себя раба, о котором он говорил?»
Мне очень приятно, что вы слушали эту лекцию о Чехове, где я эту мысль развивал. Ведь я завтра (вот вы угадали) в одиннадцатом классе буду говорить о Чехове, и я как раз об этом собираюсь говорить. Чехову присуща клаустрофобия. Эта клаустрофобия читается довольно остро. К сожалению, никто пока об этом внятно не написал. Чехову присуща болезненная, такая страстная ненависть к замкнутому пространству — к дому, любому тесному и душному помещению. Ему везде тесно и душно. Его стихи — это степь. Вот «Степь» — самое счастливое его произведение. Он действительно человек степной, морской, таганрогский. А вспомните описание дома и описание отца, архитектора вот этого, в «Моей жизни». Вспомните описание квартиры в «Рассказе неизвестного человека». Он ненавидит замкнутое пространство. Отсюда страх тюрьмы — болезненный, преследующий его всегда. Он особенно активно, особенно яростно борется с ним, конечно, в «Палате № 6».
Интересно, что Ленин, который всё-таки отличался как критик довольно высокой эмпатией, когда прочёл «Палату № 6» (он пишет об этом сестре), он испытал паническую атаку. Он написал: «Я не мог оставаться в комнате и выбежал на улицу. У меня было чувство, что я заперт в палате № 6». Вот это ощущение замкнутости, запертости, спёртости, невозможности выйти из этого воздуха, страшное зловоние — это есть у Чехова, конечно. «Палата № 6» — исповедальная вещь. Его дискуссии с Ражиным… с Рагиным (ражий — большой, толстый, толстой) — конечно, это с толстовством его дискуссии. И доктор Рагин — это носитель мыслей Толстого, Марка Аврелия, стоицизма. А Громов — это автопортрет Чехова, это его душа, его мечты; он там позволяет себе быть собой.
Конечно, это безумие, этот ужас, что могут схватить, повести, и ничего не докажешь, — это он забалтывает… вернее, не забалтывает, а сублимирует собственный ужас. И поездка его на Сахалин была абсолютно медицинским актом, когда он поступил, конечно, как психиатр. Мы все знаем, что если человек боится некоторой опасности, единственный способ это излечить — это пойти этой опасности навстречу. Если человек больше всего боится тюрьмы, то он должен шагнуть в тюрьму — добровольно, правда, естественно, чтобы никто его туда не загонял, а сам он поехал и произвёл там перепись. Чехов так боялся ада, что спустился в ад. Он заболел туберкулёзом в этой поездке, но он излечился душевно. Потому что всё, что Чехов писал после 1891 года — качественно это просто на голову выше, это новая степень свободы, которую он достиг. И, конечно, это был акт самоизлечения.
Я вам честно скажу: если вы чего-то боитесь, шагайте этому навстречу. Об этом написан один из моих любимых рассказов Туве Янссон — «Филифьонка в ожидании катастрофы». Когда Филифьонка ждёт катастрофу — она ничтожество. Когда она шагает навстречу катастрофе — она полубог. «Филифьонка — полубог» — это, конечно, круто звучит.
«Расскажите о вашем отношении к Говарду Филлипсу Лавкрафту и его творчеству. Согласны ли вы с теми, кто называет его Эдгаром По XX века?»
Ну, с Лавкрафтом всё сложно. Лавкрафт, безусловно, в какой-то степени сродни Эдгару По, он вторичен очень по отношению к нему. Но у Лавкрафта его готическая проза тесно связана с его готическим мировоззрением, с его уверенностью в том, что мир лежит во зле, что человек беспомощен, что человек — по сути, разумное животное, такая разумная рыба, выползшая на берег. Отсюда, кстати, мистические и часто нацистские увлечения Лавкрафта. Ну, осторожно я об этом говорю, потому что у него разные бывали взгляды на протяжении жизни, но связь между мистикой и тоталитаризмом довольно прямая. И фашистская мистика… Я не хочу сказать, что Лавкрафт был фашистом, но я хочу сказать, что путь, по которому он шёл, легко может к этому подвести. Не забывайте, что… Ну, у Менкена, скажем, можно найти довольно подробный анализ этого, у Алистера Кроули. То есть связь между авторитаризмом, угнетением и мистикой довольно очевидна. Мистика снимает с человека моральную ответственность, мистика иррациональна. И диктатура по своей природе всегда иррациональна. Она вообще боится рациональности, просвещения, прямых призывов к морали, боится моральной ответственности. Поэтому мистика Лавкрафта имела вот такие мотивы.