Да какая мне разница, что читать?
«Что вы думаете о конспирологах? Всегда ли они неадекватны?»
Нет, почему? Конспирологи бывают… Если среди них и попадаются действительно безмозглые (такое иногда бывает), то как люди, лишённые мозга, они спинным мозгом очень хорошо всё чувствуют. Чем меньше ума, тем боле интуиции. Понимаете как? Конспиролог интуитивно чувствует, что кто-то его обманывает, что что-то здесь не так. Но он придумывает себе простую и плоскую картину мира, простое его объяснение. Это всё равно как если бы кто-то по бликам причудливым в лесу предположил бы, что там бегает жираф. А там не жираф, а это солнце так играет. Но они солнца не видят, и они предполагают жирафа. Поэтому конспиролог видит низменную версию высокой сложности мира, двухмерную проекцию какого-нибудь семимерного пространства.
«Получили ли вы нашу книгу Луцика и Саморядова с вашим предисловием?» Нет. Я знаю, что она вышла. Спасибо вам большое. «Будем рады видеть вас на её презентации!» С удовольствием приду.
Начинаем отвечать на вопросы в письмах.
«Дочитал «Доктора Живаго», разрыдался. Это ли состояние хотел вызвать Пастернак?»
Конечно! Я абсолютно уверен, что он и сам рыдал, читая.
Вот Лёня Плескачевский (спасибо вам, Лёня, вы один из постоянных и любимых авторов и слушателей): «Силками пользуются для ловли зайца. Поймав зайца, забывают про силки. То, что заключено в словах — это мысль. Обретя мысль, забывают про слова. Где же мне найти забывшего про слова человека, чтобы с ним поговорить?» (Чжуан-цзы)».
Эта мысль, конечно, прекрасная, но дело, видите ли, в том, что у человека, кроме слов-то, ничего нет — вот в чём всё дело. Конечно, мы все понимаем, что за словами стоит какая-то великая прекрасная реальность, но, к сожалению, нам ничего не дано, кроме слов. Поэтому найти забывшего слова человека вам не удастся. Это интересно, что сходная мысль высказывалась у Окуджавы:
Я, нижеподписавшийся, ненавижу слова,
слова, которым не боязно в речах поизноситься,
слова, от которых кружится говорящего голова,
слова, которым не боязно в речах поизноситься
[слова, которые любят со звоном произноситься].
Слова, которым так хочется меня обмануть,
хотя меня давно обмануть уже трудно.
Вот в этом и катастрофа человека — что он действительно в словах как в силке, но ничего, кроме слов, у него нет.
«Прочёл книгу Пелевина. «Книгу вам нельзя», — уверенно сказала мне непрошибаемая продавщица. «Но ведь это не табак, — парировал я, — не алкоголь», — это пишет Тимофей Свинцов, хороший писатель. — Она наотрез отказалась, взглянув на меня коршуном, правда, очень тупым, — но как-то вы же, Тима, сумели её обмануть и получили книгу? — О книге. Как мне думается, «Лампа» Пелевина — только о Пелевине и больше ни о чём. Когда писатель чахнет — это катастрофа, хотя и неимоверно талантливая катастрофа. Вспоминает Виктор Олегович, что изящно описал своё детство, и описывает подобным приёмом детство и юность своего Кримпая. И таким он видится картонным, надуманным, и не поймёшь почему».
Нет, мне он не показалось картонным. Как раз первая часть — вот там, где Кримпай… Ну да, редуцированный такой мир, плосковатый, но ведь Кримпай же не писатель, он не обязан описывать свой мир достаточно живописно, как Пелевин описал его в «Онтологии детства». Нет, он действительно такой плосковатый. Он пытался покончить с собой (простите за спойлер) именно из-за того, что его в жизни ничто не удерживало.
«В Храмлаге Пелевин вспоминает в себе писателя, конспиратора, демагога, но местами кажется, что скучает от своей литературы. «Кто-то хихикнет, а про гомосексуализм здесь потому лишь вспомним, что ничего не осталось, кроме гомосексуализма», — да, есть такая цитата в «Москве — Петушках». — А вот девушку Пелевин, кажется, описать уже не в силах».
Ну почему? Ему просто неинтересно описывать девушку. Помните, у него было: «Почему, если мне понравились глаза девушки, я должен лезть…?» — не буду цитировать куда. Ему действительно девушка кажется таким механическим существом, довольно простым, подобным девушке механической из «S.N.U.F.F.». Видимо, это такой демон, насылаемый нам для того, чтобы мы с ним беседовали. Вот у Пелевина такое представление о девушке. Чего же её описывать? Лучшее описание девушки у Пелевина — это, по-моему, крыса Одноглазка в «Затворнике и Шестипалом». Вот там описана идеальная любовь Отшельника [Затворника] и Крысы.
«Подумалось: не является ли предвестием «Собачьего сердца» «Каштанка» Чехова?»
Нет, Тима, не является. Я же сказал, всё растёт из «Острова доктора Моро».
«Вы говорите о гениальном поколении детей, называя их «новыми людьми». В связи с этим расскажите о романе «Что делать?». И почему он катастрофически сегодня популярен?»
Артём, вы прямо вмастили! Я говорили об этом полчаса назад. У меня будет лекция про «Что делать?». Просто другое дело, что новые люди у Чернышевского — результат не генетического, не информационного, а политического скачка. И не могли появиться новые люди после столь масштабной ломки, как в 1855–1856 годах пережила Россия. Они, конечно, появились.
Другой вопрос: что делать? Почему вообще встаёт вопрос «Что делать?»? «Что делать, когда делать нечего?» — вот что прочитывается в названии. Что делать этим новым людям, когда они появились, они вызваны к жизни исторической необходимостью, обстоятельствами, предпосылками, а им некуда деваться, некуда себя деть? Вот об этом рассказывает роман Чернышевского. На вопрос «Что делать?» он отвечает: «Себя». И, наверное, Рахметов и есть идеальный герой, потому что он посвящает свою жизнь абсолютно целенаправленному страстному самосовершенствованию. Зачем? А ответ на этот вопрос вы уже должны дать сами. Я знаю зачем.
Когда-то, помнится, Эрлихман… Я его упоминаю второй раз. Это важный в моей жизни человек, не просто один из руководителей серии «ЖЗЛ», но мой близкий друг и очень хороший историк. И вот мы с Эрлихманом довольно много обсуждали вопросы эволюции — исторической, биологической. И на вопрос «Что делать?» он мне однажды ответил: «В идеале — стать Богом». Стать им, наверное, трудно, но, конечно, на путях парадоксального, иногда совершенно идиотского самоусовершенствования, о которых рассказывает нам Чернышевский, — на этих путях нас ждут преображения. А на других путях — нет.
«Вы сами писали, что Пелевин занимается буддийской практикой неписания, и это лучший выход. Почему же вы осуждаете его?»
Совершенно не осуждаю. Он абсолютно правильно делает. Он действительно повторяет одно и то же — иногда талантливо, иногда неталантливо. Просто он действительно может себе это позволить. Это такая буддийская форма неписания, потому что не писание нового — это и есть неписание. Вот у Сорокина произошёл некоторый качественный скачок. Мне кажется, что он написал «Метель» — и это был действительно прорыв в какое-то новое, больное, но человеческое измерение. А потом он вернулся к «Теллурии», которая опять такой коллаж. А до этого он написал в совершенно неколлажной технике довольно интересно придуманную «Метель».
У Пелевина я не вижу такого прорыва, и главное — не вижу желания совершать этот прорыв. Он и так довольно комфортно существует. Когда надо будет написать что-то новое, когда закончится одна реальность и начнётся другая, он её напишет. А пока он занимается такой стратегией, от которой ни жарко, ни холодно ни ему, ни остальным, а издателю это нравится. Я, в общем, его с этим поздравляю. Это совершенно правильно нашедший себя, по-моему, автор.
«О чём невозможно говорить, о том следует молчать».
Да, действительно есть такая цитата Витгенштейна, это последняя фраза «Логико-философского словаря [трактата]». Она у меня долгое время висела над столом.
«В Советском Союзе были книги о войне, о путешествиях. А была ли книга про самоубийство Бога?»
Ну а как же? «Трудно быть богом», пожалуйста. И не только это. В Советском Союзе вообще тема самоубийства Бога играла огромную роль. Я подробно рассказываю, что Маяковский осуществляет этот самый сюжет борхесовский, и теперь нам как бы можно этого не делать. Самоубийство Бога — это все прометеевские мифы о великих советских подвигах. И советский герой ведь необязательно выживал — иногда он погибал, приносил себя в жертву. Я думаю, что у Василя Быкова в его экзистенциальной военной прозе сюжет самоубийства Бога (например, в «Обелиске») до известной степени прослеживается.
«Как нужно относиться к самому себе — творческому человеку? Быть предельно самокритичным? Требовать от себя большего? Или хвалить себя и успокаивать?»
Надо сочетать эти стратегии. Когда вы ленитесь, вы должны себя подстёгивать и говорить: «Сколько можно?» А когда вам не пишется, когда вы работаете и у вас не получается, то тогда наоборот — надо себя утешать. Единственное для творческого человека, по-моему, непростительное дело (помимо нравственных вещей, которые мы сейчас трогать не будем), единственное в его отношении к себе, что непростительно, — это чрезмерная серьёзность. Ну и лень непростительна, потому что если ты рождён что-то делать, а прозябаешь в безделье, в бездействии, в прокрастинации, то это, конечно, стыдно. Но я думаю, что таких людей же нет практически. Понимаете, когда человек рождён с желанием что-то делать, он так мучается, так страдает от простоя, что в конце концов он плюнет на всё, отодвинут всю подёнщину, всё, что нужно для выживания, сядет и будет работать, потому что не работать для художника невыносимо.
«Возник женский вопрос, — пожалуйста, Таня! — Всем известны великие женские образы в литературе, про это пишут сочинения. А какие есть мужские образы? Можно ли узнать из художественной литературы, что такое мужчина?»
Вот здесь вы задаёте вопрос чрезвычайно интересный, потому что мужчина обычно — это герой, чья гендерная природа, в общем, не прояснена. Он гений поступка, что называется: