Понимаете, Саша, я всегда говорил, что вы очень умный. Вот в этом-то вся и проблема, что они адаптивные, они имеют животную адаптивность и человеческий ум, конечно. Атарки почему побеждают? Потому что они умеют объединяться, они строят стаю. Там же у Гансовского два этих героя — журналист и лесник — ни о чём не могут договориться, ни по каким базовым вещам. А атарки договариваются на биологическом уровне. Поэтому Шариков со Швондером тоже очень легко договаривается.
«Что можно прочитать, чтобы с максимальной реалистичностью погрузиться в атмосферу СССР 30-х годов?»
Ну, я бы вам рекомендовал в первую очередь, конечно, прозу Гайдара и прозу Виктора Сержа, таким неожиданным образом. Да, Виктор Серж [Кибальчич], троцкист. Это псевдоним. Три его романа изданы. Лучшее, что написано о 30-х годах, — по-моему, это его проза. В Интернете эти романы есть. Но я читал их ещё в английских переводах, когда они не были по-русски доступны. Да, Виктор Серж кажется мне, наверное, в этом смысле самым интересным персонажем.
«Вы, конечно, смотрели спектакль Эфроса «Дальше — тишина…». Почему у хороших, умных и любящих друг друга родителей все пятеро детей оказались бездушными и чёрствыми людьми, равнодушными к родителям? И почему, как вы думаете, в жизни такая ситуация — далеко не редкость?»
Лена, жестокие вещи придётся говорить, но, как совершенно правильно сказал о нём Швыдкой, Эфрос — это самый глубокий, беспристрастный и иногда жестокий исследователь психологии семейной, домашней, интимной, самый жестокий исследователь интимности. И поэтому в «Дальше — тишина…», если вы хорошо помните спектакль, там показана не только жестокость и равнодушие этих детей, но показана и наивность, и в определённом смысле невыносимость этих стариков. Помните, когда пришёл начальник, а мама (Раневская) лезет в разговор, постоянно говорит ерунду, компрометирует собственного сына, ставит его в неловкое положение.
Это же спектакль не о том, что кто-то хороший, а кто-то плохой. И пьеса не об этом. Ну, пьесы нет, это сценарий фильма. И фильм был изначально не об этом. Это о том, что время беспощадно, понимаете, что «берегите стариков, потому что они были вами, а вы будете ими», как сказала Цветаева. И ничего с этим не поделаешь. Это же не про то… Ну, дети же предлагают им, они не на улицу же их гонят, а они предлагают им доживать поврозь. Но они вместе хотят — вот в чём ужас-то, понимаете.
Это, конечно, история «Короля Лира». И как правильно говорит Арабов, весь Голливуд использует метапоэтические старинные схемы. Ничего здесь страшного нет в том, чтобы использовать эту идею «Короля Лира». Но ведь в «Короле Лире», что тот же Толстой очень хорошо показал, там не только и Регана и Гонерилья жестокие, но и Лир ведёт себя, как самодур, как идиот.
Кстати, в фильме Козинцева, где Юри Ярвет его играет… Понимаете, я же видел многих Лиров. Я видел Лира, которого играл Царёв, который был величественен, прекрасен, разумен. Я видел и Лира, которого сыграл Юри Ярвет, который и жесток, и бездушен. И вспомните, вообще как он расправился с Корделией. Как раз Толстой говорит, что нет никакой логики в том, что он выгнал самую любимую дочь. Да есть в этом логика! Логика самодурства. Он заподозрил, что она его недостаточно любит, — и пошла она замуж, лишившись родительского благословения за «стыдливую целомудренность чувств», как переводит Пастернак, по-моему. Это нормально совершенно.
Конечно, и старики эти — тоже они совершенно не вписываются в их жизни, совершенно они архаичные. Но в этом-то и ужас, что когда мы стареем, мы перестаём быть выносимыми. Я по себе это вижу очень хорошо. Поэтому не нужно думать, что «Дальше — тишина…» — это сентиментальный спектакль о двух добрых стариках. Это спектакль о том, что бездна между поколениями непреодолима, и надо пытаться её замазывать как-то. И, кстати, дети их — они нормальные же люди.
Со Старыгиным, который играл там в первом составе когда-то, я много об этом спектакле говорил. Он говорил, что Раневская и Плятт играли так, что невозможно было не рыдать, на них глядя. Но это просто потому, что все остальные не доигрывали, не могли с ними конкурировать. Почему он и попросил его снять с этого спектакля — потому что у него там руки начинали дрожать, и он не могу держать бутылку шампанского на сцене. Ну невозможно было с ними играть! А спектакль этот гораздо глубже, чем сентиментальная сказка. Это спектакль о том, что дальше — тишина; это провал в бездну, которая нас разделяет.
«Судьба Луначарского — точно ли она изображена Булгаковым в образе Берлиоза?»
Не знаю, кто это придумал, но Луначарский здесь совершенно ни при чём. Берлиоз — это обобщённая фигура советского неглупого сановника, безнадёжно плоского. Я не думаю, что Булгаков имел в виду такие плоские же параллели.
«В течение полугода ничего не читал. С чего стоит начать после такого перерыва, учитывая, что особого рвения по-прежнему нет?»
Слушайте, нет рвения — так зачем же и начинать-то? Помните, как сказано было у Чуковского в совершенно замечательной книге, в его рецензии на «Санина», очень точной: «Если «не хочешь и не можешь», то зачем же «лезть»?» Наверное, здесь и не нужно. Подождите, пока это станет насущным. Я вообще за то, чтобы делать только то, что очень хочется.
Просят подчеркнуть особую роль Гердта в звучании Ярвета. Да, согласен. Если бы Ярвет там говорил не гердтовским голосом, то, конечно, той глубины в Лире бы не было. И может быть, как раз сочетание этой нордической внешности и мягкого голоса добавляет пьесе особенной глубины. Хотя и сама пьеса ничего.
«Толстой написал «Холстомера» как житие. Непереносимую жестокость мира стоически выдержал пегий мерин. Способен ли человек пройти подобный путь? Или Толстой не верит в милосердие?»
Толстой верит в нравственные ограничители, которые есть у человека. Он верит в религию и верит в семью. Чем меньше человек мнит о себе, тем он лучше, и тогда он может достичь идеала Холстомера. Это подало Шестову повод говорить о Толстом, как о человеке, требующем от всех всеобщей кроткой животности. Но что мы поднимаем под животностью? Ведь не плотскую какую-то мощь. Под животностью Толстой понимает отсутствие эгоизма. Для него вторая сигнальная система — это такой синоним эгоизма. Вот этот жеребец потому такой и хороший, что он не говорит.
Но, конечно, «Холстомер» — это не житие. Понимаете как? Надо очень чётко разделять святость по Толстому (например, святость Поленьки в «Отце Сергии») и жизнь Холстомера. Холстомер очень хорош потому, что он всю жизнь приносил пользу, а после смерти его, оказалось, можно пустить на пропитание головастым волченятам. И шкура его, и кости тоже на что-то пошли. То есть он полезный, а не святой. И это совсем другая история. Вы всё-таки Толстого уж настолько-то не упрощайте.
Пишет Дима Усенок. Привет, Дима! «Райкин тоже играет в «Сатириконе» самодура Лира, слепца, который разрушает мир вокруг себя».
Слушайте, Райкин вообще умеет героически гасить своё феноменальное личное обаяние. Вот лично я не знаю человека более гипнотического обаяния, чем Райкин. Но он умеет быть таким страшным! А как он тень играл? И почему-то ему это интересно, понимаете. Интересны ему «Записки из подполья» — одна из самых омерзительных для меня вещей Достоевского. И действительно ему нравится в себе будить это чёрное, потому что для него (он много раз об этом говорил) это единственный способ его преодоления. Да, Райкин, конечно, абсолютно отважный человек.
«В фильме Чухрая «Трясина» материнская любовь уничтожает сына. Став дезертиром, он сохранил жизнь, но убил в себе человеческое. Открытая Чухраем правда о войне невыносима. Зачем он сказал нам это последнее слово о войне?»
Знаете, ваше отношение к картине разделяют многие люди. Я со своей стороны считаю, что Чухрай снял два очень сильных фильма, действительно великих: это «Баллада о солдате» и «Трясина». Я считаю, что это великая картина, да. Но вот Павел Чухрай — сын и во многих отношениях ученик отца — считает, что этот фильм слишком жесток к матери, что моральное осуждение, которому этот дезертир и Нонна Мордюкова там подвергнуты, оно не христианское или во всяком случае слишком радикальное.
Видите ли, вот страшную вещь скажу, но Чухрай принадлежит к тем художникам, которым надо форсировать голос, чтобы быть услышанными. Для того чтобы высказать эту правду в «Трясине», ему пришлось взять очень экстремальную ситуацию. До последней правды о войне мы на самом деле ещё не дожили. И мы очень много сейчас недоговариваем. И я недоговариваю. И мы не можем этого сказать. Но если брать ситуацию именно в таком экстремальном, в таком жестоко-христианском, я бы сказал самурайски-христианском воззрении, как сделал это именно Чухрай, то, пожалуй, понять это можно.
Он выступает в это время… Понимаете, это всё-таки 1975–1976 год, а фильм ещё позднее вышел, насколько я помню, долго делался. Сценарий там, по-моему, Мережко, если я ничего не путаю. Они выступают против вот этого тотального размягчения, против того, что Аннинский назвал «текучим и повальным попустительством». Они выступают против семидесятнической моральной изнеженности. Они пытаются вернуть моральный императив. Вот чем эта картина продиктована, понимаете.
Кстати, меня спрашивают, как я отношусь к Павлу Чухраю. Я его считаю одним из лучших ныне живущих режиссёров, вообще-то между нами говоря. А особенно я люблю «Водителя для Веры» и сценарий (пока не осуществившийся) «Воробьиное поле». Я думаю, что если бы эту картину сняли, то это был бы мрачнейший, германовского уровня, великий фильм. В общем, если вы, Павел Григорьевич, меня слышите, я большой-большой привет вам передаю.
«Проза Алданова, на мой взгляд, слабее его исторической документалистики. Что выдумаете о его творчестве? Насколько он силён как литератор?»
Он сильный литератор, но вы совершенно правы в том, что он литератор нового жанра. Алданов в традиционных жанрах слаб. Как эссеист в «Ульмской ночи» он, по-моему, ужасно многословен и претенциозен. Как романист он холоден. И «Самоубийство», в общем, холодноватая книга. Пожалуй, что и «Истоки», пожалуй, что и трилогия «Ключ», «Пещера» и… [«Бегство»] Что там ещё есть? Да, «Самоубийство» как раз, по-моему, третья часть. Она слабовата. Но именно в биографических своих сочинениях — прежде всего в очерке о Каннегисере и вообще о начале Красного террора — он интересен очень.