Транскрипции программы Один с сайта «Эхо Москвы». 2016 Июль - Декабрь — страница 161 из 271

В чём проблема? Поэт вообще выбирает себе ту лирическую позицию, того лирического героя, в которой ему комфортно. Я знал нескольких людей, в том числе очень талантливых поэтов, действительно талантливых, для которых была комфортной ситуация унижения — вот это ощущение, что весь мир их отвергает, что они никому не нужны, и ситуация проистекающего от этого озлобления, страшной мстительности, которая многих вдохновляет. В конце концов, а почему такой сенсацией XIX века были французские проклятые поэты, начиная с Бодлера? Потому что они как-то отказались от традиционного поэтического образа: эстетика безобразного, воспевание отвратительного и до известной степени, конечно, самоненависть. Таким своеобразным лирическим двойником Бодлера был его ровесник и человек, очень на него похожий даже внешне, — Некрасов. Просто в России социальная проблематика была более жгучей, поэтому некрасовская эстетика безобразного по большей части основана на проблемах социального реализма. Но при этом, конечно, отрицательный протагонист — вот это явление именно XIX столетия, когда поэт перестал быть хорошим, перестал нравиться себе.

Вот один хороший филолог, на которого я не могу, так сказать, сослаться, поскольку эта мысль в частном разговоре, а не напечатана, он сказал: «Пастернак всё время старался быть хорошим, а иногда это не нужно». С этим я согласен. Так вот, Сирано выбрал ту лирическую позицию (во всяком случае, тот Сирано, которого мы знаем по Ронсару, он сильно отличается от реального де Бержерака), он выбрал позицию быть несчастным. Это нормальная креативная позиция в любовной лирике, потому что любовная лирика, когда она становится слишком счастливой, начинает раздражать. Вот Кушнер даже с некоторой завистью написал:

Быть нелюбимым! боже мой!

Какое счастье быть несчастным!

Идти под дождиком домой

С лицом потерянным и красным.

Вот для Кушнера как раз романтическая позиция не органична, он её отвергает, и поэтому он сказал принципиально новую вещь в русской литературе:

Трагическое миросозерцанье

Тем плохо, что оно высокомерно.

Он отверг романтизм вслед за Лидией Гинзбург как высокомерное мировоззрение. А Сирано де Бержерак, наоборот, ценой отказа от личного счастья выбирает очень комфортную, очень плодотворную, продуктивную позицию поэта.

Это, кстати, долгий спор в литературе: а может ли поэт позволить себе быть счастливым? Он же на этом… Знаете, выигрывая в силе, проигрываешь в расстоянии. Да, он, может быть, выигрывает в гармонии, но он при этом колоссально проигрывает в энергетике. Мы любим, конечно, любовную лирику Пушкина:

Я вас любил так искренно, так нежно,

Как дай вам Бог любимой быть другим.

И более того:

Печаль моя светла;

Печаль моя полна тобою,

Тобой, одной тобой… [Унынья моего]

Ничто не мучит, не тревожит…

Потому что это гармоничное ощущение отвергнутого, но всё ещё любящего и от этого счастливого человека. Но обратите внимание, что всё-таки в русской лирике гораздо более распространена и гораздо более любима (и читателями, и коллегами) позиция Лермонтова, где, по мысли Эткинда, разворачивая тему отношений с женщиной как тему отношений с Богом, он язвительно восклицает:

Устрой лишь так, чтобы тебя отныне

Недолго я ещё благодарил.

То есть романтическая позиция де Бержерака очень выигрышна, как бы мы ни сострадали ему с его несчастным носом. Кстати говоря, нос — это такая довольно распространённая метафора личности.

Тут тоже очень много вопросов: «А следует ли мне бороться с моими такими-то и такими-то недостатками?» Знаете, вы можете с ними добороться до полного их исчезновения, но не забывайте, что таким образом вы можете избавиться от индивидуальности. В конце концов, когда я… Это не значит, что я призываю вас быть таким строго индивидуальным мерзавцем и принимать себя нарциссически-восторженно. Но когда вы начинаете бороться с мучительным телесным ли, духовным ли недостатком, с манией, фобией, как хотите, то не забывайте, что это может быть единственно ценным, что у вас есть.

Понимаете, ведь «Нос» Акутагавы, который передаёт, конечно, привет и «Носу» Гоголя… Акутагава всё-таки любит очень русскую классику, и «Бататовая каша» связана с «Шинелью» теснейшим образом. «Нос» у Акутагавы — это интересная такая трактовка. Там тоже исчезновение носа. Был монах, у которого нос свисал, как колбаса, перерезая рот пополам. Этот нос болтался при ходьбе (ничего фаллического), страшно ему надоел. Он попросил, чтобы послушник выполнил ритуал избавления от носа. Его сначала надо окунуть в кипящее молоко, потом потоптаться соломенными сандалиями (гэта) — и из носа вылезают такие жировые колбаски, похожие на черенки перьев. Это довольно все натуралистично описано в блестящем переводе Аркадия Стругацкого. Ну и проснулся он — а носа нет. Маленький короткий нос посреди лица. И вот тут-то он и понял, что он лишился своего самого дорогого. И когда в финале у него после долгих его молитв этот нос опять отрос: «Теперь-то уж я тебя уберегу», — подумал монах и подставил свой бедный нос осеннему ветру». Я всегда, когда об этом читаю, испытываю какое-то такое слезливое, несколько, может быть, мазохистское умиление.

Потому что надо же отделять свою проклятость, как было в случае Сирано (и тоже нос, обратите внимание), от личности. Представьте себе Сирано без носа. Отделять порок от индивидуальности. Представьте Сирано, у которого вот этого носа нет, а есть, допустим, красивый, благородный, прямой, совсем не гасконский нос — и что такое будет этот Сирано? Нос его — это шпага, которой он бросает вызов миру.

«Зачем Пушкину в «Капитанской дочке» так нужен вожатый — Пугачёв? Всегда понимал его как демонического двойника отца. Что провидел Пушкин в этом образе?»

Не скажу, что демонический, не скажу, что отец, но какая-то фигура старшая и как бы знающая дорогу. Народ в этом смысле, конечно, выступает у Пушкина как старший по отношению к дворянину. Вообще отношения народа и дворянства — это огромная и отдельная пушкинская тема, достаточно серьёзная. У Цветаевой она рассмотрена, мне кажется, слишком эмоционально и слишком пристрастно. Но вообще пушкинский аристократизм, в отличие от демократизма разночинцев (об этом есть подробно у Мережковского, и не только у него), конечно, заслуживает подробного анализа.

Для Пушкина принадлежность к аристократии означает особые отношения с народом, отношения, в которых нет панибратства; это отношения двух равных вселенных. Оба в повести — и Пушкин, и, скажем так, Гринёв как пушкинский автопортрет, и Пугачёв — проявляют благородство. Понимаете, между народом и аристократом существует особый договор. Это то, о чём, прости господи, так бесконечно пошло писала Елена Ямпольская, говоря, что между народом и барином существуют особые отношения. Но это она просто транслирует старую мысль Мережковского о том, что аристократы и народ находятся именно в отношениях двух равных вселенных. Идея служения народу аристократу совершенно чужда, он никому не служит. И Гринёв честно отвечает Пугачёву: «Как могу обещать тебе, что не буду воевать против тебя? У меня есть долг, у меня есть обязанности». И у Пугачёва есть обязанности, ведь Пугачёв… Понимаете, он же не вождь народной войны в чистом виде, а он позиционирует себя именно как царя, потому что народ и царь — это явления равные и соприродные.

И в тех же отношениях с народом находится художник: «Да, «ты царь: живи один», я ничего тебе не должен»; «Зависеть от царя, зависеть от народа — // Не все ли нам равно?». Поэтому Пугачёв не столько вожатый, сколько равный, сколько другой, отдельный, бесконечно интересный и притягательный мир.

Конечно, Цветаева, безусловно, права в том, что в истории Пугачёва другой Пугачёв. А Пугачёв, который мажет салом свои раны, салом расстрелянного генерала, — это не тот Пугачёв, которого любим мы. И Пугачёв, который расстреливает детей этого генерала, которые «сползлись в кустах» (Цветаева подробно цитирует это), — это не вожатый. Вожатый — это благородный народный царь. И вот такое отношение к народу мне кажется очень… опять-таки не скажу — правильным, неправильным (я всё рассматриваю с одной точки зрения), но оно мне кажется креативным и в каком-то смысле — ну как вам сказать? — уважительным, потому что никому служить и ни у кого вымаливать милости мне бы как художнику не хотелось.

«При чтении «ЖД» невольно себя соотносишь с одной из групп населения. Читатели видят себя либо в хазарах, либо в васьках, либо в варягах. А есть и вариант — «раскаявшийся варяг». А кто вы?»

Знаете, наверное, я такой задумавшийся хазар. Хотя мне бы хотелось принадлежать к монастырскому братству — к тем людям, которые… Ну, к братству отца Николая, если хотите, потому что они действительно… Христианство спасло их из плена почвенничества и прочего. Но об этой освобождающей сути христианства хорошо есть у Пастернака.

«Как вы можете поэтически оценить поэму Есенина «Баллада о тридцати шести»? Это про каторжников, Сибирь или что-то ещё?»

Ну, с горечью должен сказать, что я оцениваю её как поэтическую неудачу — и «Балладу о двадцати шести», и «Поэму о тридцати шести». Все попытки Есенина так или иначе вписаться в мейнстрим получались, по-моему, неудачными. Гений он там, где в «Руси [Москве] кабацкой» описывает собственный распад. Лучшее, что он написал в это время, — это «Пой [сыпь], гармоника! Скука… Скука…». Вот это, мне кажется. Хотя…

Говорит тогда [Возговорит наш царь]

Алексеич Пётр:

Подойди ко мне,

Дорогой Лефорт.

Ну, такая новая попытка, что ли, народного стиха, раёшная, но она не очень удачная, понимаете. Есенин гений там, где он принадлежит к народу, и плох там, где он стилизуется под него.

«Мамочки, — ужасное, конечно, слово! — интересуются: что можно дать почитать девочкам 12 лет? Есть ли литература, способная на них положительно повлиять?»