Транскрипции программы Один с сайта «Эхо Москвы». 2016 Июль - Декабрь — страница 194 из 271

Возвращаюсь теперь к лекции. Моя бы воля, я бы просто Слепакову читал, чем комментировать, но надо что-то о ней и сказать.

Поэзия Слепаковой поражает такой акмеистической плотностью, вещественностью, чутьём на деталь, но при этом, конечно, безупречно точной композицией, великолепным знанием законов развития поэтического сюжета. Она прекрасно находила всегда очень точную, почти геометрическую форму, в которую уложить историю. При этом, конечно, она сама обижалась, когда её называли «поэтом некрасовской школы» (у неё даже был такой стишок «Плач поэта некрасовской школы»), потому что её раздражало, когда видели в её поэзии только чуткость к детали (которая sine qua non, непременное условие хорошего текста) и не видели метафизической устремлённости.

Скажем, в книге «Преддверие», которая вошла в её итоговый сборник «Полоса отчуждения» (религиозная лирика в основном), такое отчаянное восклицание: «О Господи, ты что ж в меня не веришь, что подтверждений требуешь всечасно?!» Но надо сказать, что именно этим сочетанием метафизической устремлённости и бытовой плотности невероятной как раз и достигается напряжение её лирики.

Слепакова была отважна в постановке последних вопросов и при этом очень принципиально неконформная:

Не могу, когда советуют «успей!»,

Безнаказанно сулят «сходи, прочти».

Пусть я всех нерасторопней и глупей,

Да не буду, хоть ты тресни, уж прости!

Ты прости мне эту пафосную речь,

Эту жажду — вольно жить!

Хоть по крошечкам свободу-то сберечь,

По осколочкам в мозаику сложить!

[Здесь и далее цитирование стихов Н. Слепаковой в варианте Д. Быкова, возможны расхождения с оригиналом – прим.]

Вот этот дух противоречий (стихи называются «Дух противоречий»), он в ней сидел очень глубоко. При этом она всегда себя ощущала последней в каком-то смысле — и из-за травли в школе (а травят всегда сильных), и из-за травли в литературе из-за принципиального своего такого одиночества.

У сильных, как всегда, в полу-запрете,

У слабых, как всегда, в полу-бойкоте,

Я вновь — нелепый валенок при лете,

Селёдочное масло — при компоте.

Вот эту двойственность своего положения она очень хорошо осознавала. И был у неё замечательный стишок (детский, конечно), и я его прочту, называется он «Собакам и кошкам» [«Собаки и кошки»]. Несмотря на его детскость, он очень точный.

Я не люблю собак: загрызли, задушили —

Втроём на одного — любимого кота…

Лежал он, присмирев, и только блохи жили

И шевелили шерсть на кончике хвоста.

Я не люблю собак — их выучку, их рабью

Собачью преданность — вне зла и вне добра,

Эрделя куцый зад, боксёра морду жабью,

Притворство и прицел в улыбке овчара.

Ведь ежели когда у нас любовь к животным

Дарована была из самых высших рук,

То разве к лошадям военно-благородным

И к псам сторожевым — на сигаретах «Друг».

Пёс — точный инструмент охраны, гона, сыска,

Хоть в этом и нельзя винить самих собак,

Меж тем как замкнуто-подтянутая киска —

Житейской милоты, бестрепетности знак.

Люблю отдельную, хотя впритирку рядом,

Двойную жизнь кота, когда, уйдя в себя,

За мною он следит лишь уголочным взглядом,

Не доверяясь мне, но помня и любя.

Но если вдруг коты на основанье этом

Надменно созовут избраннический сход

И псину нарекут плебеем и отпетым

Скотом, ничтожеством, за то, что он — не кот,

И вызовут, шипя, машину живодёров,

Чтобы на улицах переловить собак, —

Я кошек разлюблю без долгих разговоров,

И полюблю собак. Вот так и только так.

В этом всегда была Слепакова, в этом таком её оголтелом неостановимом сочувствии к травимому. И она действительно всегда оказывалась в меньшинстве, и это была принципиальная её позиция.

Надо немножко проиллюстрировать как-то и вот такую странную черту её творчества, её лирики, как удивительную откровенность, удивительную, я бы сказал, способность натуралистически страшные детали согреть и переплавить так, что это перестаёт восприниматься как антипоэтическая материя и становится всё-таки поэзией.

Я помню, что после её стихотворения «Лотова жена» [«Попытка к бегству»], которое она мне прочла сразу после написания, я сказал: «Так нельзя. Вот это нельзя. Тут перейдены те пределы…» Она страшно разозлилась. И я сейчас её понимаю, потому что действительно это великое стихотворение, хотя оно, как вы понимаете, действительно на грани фола.

Город, где хнычет гармошка,

Город, где рычет резня,

Темечком чувствовать можно,

Но оглянуться нельзя.

Там огнедышащи купы

Вспухших церквей и домов,

Там освежёваны трупы

Нерасторопных умов.

Боже, дозволь уроженке

С Пулковских глянуть высот

Хоть на чугунные стенки

С чёрными зенками сот!

Как уходить без оглядки,

Без оборота назад

В том же ли стройном порядке

Мой покидаемый ад?

Так же ли в школьной тетрадке

Хвостик у буквы поджат?

Так же ли кругло на грядке

Головы ближних лежат?

Слушаться я не умею

И костенею на том —

Ломит кристаллами шею,

Сводит чело с животом,

Дальнего запаха гари

Больше не чувствует нос,

Губы, что вопль исторгали,

Оцепенели на «Гос…»

Не в назидание бабам

Солью становится плоть:

В непослушании слабом

Пользу усмотрит Господь,

Чтоб на холме я блистала,

Дивно бела и тверда,

Солью земли этой стала

И не ушла никуда.

Ну, все помнят легенду о Лотовой жене. И здесь, конечно, для Слепаковой уход из того Ленинграда, который она видела разорённым и практически переродившимся, — это для неё и был соблазн эмиграции всегда, но она, естественно, отметала его категорически. Она не может оттуда уйти. И она сравнивает себя с Лотовой женой, которая обращается в соляной столб именно потому, что становится солью этой земли. Это великолепная трактовка легенды. Хотя надо сказать, что стихи-то действительно жутковатые.

Я помню, как Лидия Гинзбург, прочитав новую подборку Слепаковой, выбегает из кухни в комнату, где Слепакова ждёт её вердикта, и кричит: «Нонна, какие СТРАШНЫЕ стихи!» Это в устах Гинзбург был очень серьёзный комплимент. А сказано это было после «Наброска записки», который Слепакова даже не печатала (он вошёл в пятитомник, уже во второй том среди вариантов). Чрезвычайно жестокие стихи. Сейчас я вспомню, подождите…

В моей смерти прошу никого не винить,

Никого не судить, не карать,

И особо прошу я меня извинить

Тех, кто будет мой труп убирать.

Ничего! Самогонкой противность зальют,

А закуска придёт с ветерком:

Отдавая мне свой черно-жёлтый салют,

Крематорий дохнет шашлыком.

И тогда замешаюсь я в снег или дождь,

В городские втемяшусь дымки.

На кудрях меня будет носить молодёжь

И на шапках носить старики.

Я влечу в твои сумки с картошкой, родня,

Я прилипну к подошве ноги.

И тогда ты простишь наконец-то меня

И зачислишь в друзья — не враги.

Вот тогда-то узнает меня вся страна,

Только мёртвых умея ценить.

Прожила я одна и уйду я одна,

И прошу никого не винить.

Очень подростковые стихи, хотя они написаны уже автором, которому за пятьдесят. Но, понимаете, их натурализм — отчаянный, жестокий — переходит в какую-то свою противоположность, как у Золя, вот это становится поэзией чрезвычайно высокой.

Или возьмём совсем уж страшные стихи:

Когда мои ближние умирают

И, словно сбираясь на выход в свет,

С особенным тщаньем перебирают

Сорочку свою, простыню и плед,

Когда уж нельзя безрассудно ляпнуть:

«Устала аж до смерти! Ох, помру!» —

При них, начинающих смертно зябнуть,

Чтоб накрепко закоченеть к утру;

Когда ненужную валерьянку

Я им, отчаявшимся, даю,

Молюсь ли, то судно внося, то склянку,

Чтоб милые были скорей в Раю?

Казалось бы, только бы и молиться:

«Возьми их, не мучай, я их люблю!» —

Но, Господи Боже мой, тут граница,

Которую я не переступлю.

И я, погрубей слова подбирая,

Свой плач подавляю и свой протест:

«Молчи! Проживёшь и не помирая!»,

«Ешь кашу, не то не дойдёшь до Рая!».

Они отойдут и под этот текст.

Я помню тоже, когда я это прочёл, у меня было ощущение, что так нельзя. Но видите, в чём дело? Слепакова воспринимается как поэт сильный, а сила умеет вот это ужасное переплавлять в более высокое, переплавлять в трагическое. Вот в этом, наверное, её сила. По сравнению с остальными поэтами поколения она не боится реальности самой грубой, самой жуткой, но умудряется сделать из этого поэзию — поэзию запредельную, поэзию запредельного XX века. Она не отворачивается от жизни, не боится её совершенно, прикасается к ней с этой женской страшной откровенностью.

И любовная лирика Слепаковой столь же непримирима, жестока, всегда трагична.

Горе, прощай! Я тебя исписала,

Я иструбила надрывной трубой

Птицу, что пёрышко мне ниспослала.

Я не губила её, не спасала —