Транскрипции программы Один с сайта «Эхо Москвы». 2016 Июль - Декабрь — страница 206 из 271

Вот то, что Некрасов это почувствовал, за это ему большое спасибо, потому что он-то ведь пережил оттепельные надежды, которые в 1864 году разочарованием величайшим для него закончились, когда он вынужден был писать оду Муравьёву — страшнейший эпизод в его биографии. Понимаете, можно было пережить Николая, и при Николае он писал лучшие вещи. В конце концов, сюжет и главные тексты всей первой книги стихотворений, открывавшейся «Поэтом и гражданином» и вышедшей в 1855 году, — всё это написано в так называемое «мрачное семилетие», при позднем Николае. А позднего Александра (конец 1860-х и 1870-е) Некрасов уже вынести не смог.

И я думаю, что его поздняя депрессия, конечно, была именно из-за того, что после кратковременной надежды и реформ просиявших вдруг опустилась новая темнота — не хуже прежней, нет. Конечно, николаевских зверств уже не было, солдат не запарывали, мужики обрели хоть какую-то свободу и так далее, но тошнее было. Очень тошная всё-таки эта эпоха — 1877 год. О чём, надо сказать, Толстой в «Анне Карениной» написал с предельной откровенностью, восьмую часть даже Катков не пропустил.

«Читаете ли вы Татьяну Толстую? Сильный ли она писатель?»

Давайте вы сами будете решать. Я не читаю.

«Вы обещали подчитать на тему неоконченной «Истории села Горюхина» и планах написать что-то подобное у Бродского».

Нет, у Бродского никогда не было таких планов. У Бродского были прозаические опыты, но ничего подобного «Истории села Горюхина» он не планировал никогда.

«Могли бы вы рассказать вообще о таких предсмертных, незаконченных произведениях русских писателей? И как могла бы пойти их эволюция, если бы не было смерти? Не только на примере Пушкина, о его возможной трансформации вы говорили не раз».

Не помню, чтобы я о ней говорил. Как раз это довольно интересная тема. О Лермонтове я говорил, потому что правильно совершенно сказал, на мой взгляд, Толстой: «Проживи он ещё восемь лет, нам всем нечего было бы делать». Но тема любопытная.

Мы можем сделать с вами довольно подробный разговор (давайте в следующий раз) о поэтике незаконченного романа. Я даже с несколькими приятелями — с Вадиком Эрлихманом в частности, начальником «ЖЗЛ», редактором, — собирался писать книжку о незаконченных романах, «Великие незаконченные романы», о поэтике незаконченного романа, то есть о текстах, которые, будь они завершены, много потеряли бы.

Самый наглядный пример — «Тайна Эдвина Друда». Тайна, если бы её раскрыл Диккенс, при всей своей неожиданности, при всей феноменальной внезапности концовки, всё-таки была бы уже далеко не так готична, далеко не так фатальна, как сейчас, когда никто не может понять, что же там всё-таки было. Все достраивали — и никто не знает до сих пор, где же ключи к тайне Эдвина Друда.

Другие такие… Ну, я считаю, что «Онегин» — незаконченный роман, и сознательно незаконченный. Правда, я лелею мечту издать полного «Онегина» в девяти главах, потому что девятая глава сохранилась в гораздо более полном варианте. И никакой десятой не было, конечно, а именно было три главы по три части. Для Пушкина очень важна асимметрия. Точнее — три части по три главы.

Думаю, что великий незаконченный роман — это «Жизнь Клима Самгина». Ну и так далее. В общем, поэтика незавершённого текста имеет какое-то сходство с жизнью, которая внезапно оборвана смертью и обретает таким образом второе дно, вот этот ореол, ауру загадки. О великих незаконченных романах давайте поговорим.

«Как вы оцениваете рассказы и повести Мелвилла? Есть ли среди них сопоставимые с «Моби Диком»?»

Ну, как вам сказать? Если сравнивать с «Моби Диком», то практически вся американская литература XIX столетия этого сравнения не выдерживает. Конечно, «Моби Дик» немного напоминает матрёшку, в которую слишком много всего вставлено, но великий американский роман на библейской фабульной основе заложен именно в этой матрице. Именно сюжет, композиция, цитатное и фактологическое богатство «Моби Дика» — они заложили прообраз великой американской большой книги в целом.

Поэтому, конечно, ничто у Мелвилла — даже такая прелестная вещь, как «Тайпи» — никакого сравнения с «Моби Диком» не выдерживает. Выдерживает по библейской насыщенности и масштабности только «Билли Бадд», которую Питер Устинов называл величайшей прозой XIX века. Да, «Билли Бадд», наверное, можно сопоставлять. Но в принципе мне представляется, что Мелвилл — автор одной великой книги, которая недавно опошлена экранизацией «В сердце моря», где от неё вообще ничего не осталось, библейский пафос исчез начисто.

«Что поведал о тайне любви Бертолуччи в «Последнем танго в Париже»?»

Скучнейший фильм, по-моему. Никогда не мог его досмотреть, но раз все говорят, что он великий, пришлось. Что вам сказать?

И роковое их слиянье.

И… поединок роковой…

Заложена там толстовская-то в общем мысль, что сама по себе любовь и сам по себе секс, само по себе влечение — это штука довольно убийственная. Если связь не освещена каким-то высшим смыслом, то это всегда перерастёт во взаимную зависимость, во взаимное мучительство и в конце концов — в гибель. Наверное, что-то такое он хотел сказать. Я вообще люблю «Мечтателей» гораздо больше. У меня вкусы примитивные. Понимаете, мысль-то верная, фильм просто нудный. Горько, но нудный.

«Как вы относитесь к графическим романам?»

Кроме «Мышей», ни одного не мог дочитать никогда до конца. Всегда очень любил в детстве журнал комиксов PIF, но это потому, что он приезжал из-за границы и был такой экзотической прелестью.

Вернёмся через три минуты.

РЕКЛАМА

Д. Быков― Продолжаем разговор. Много вопросов не столько про «Таинственную страсть» (я здесь попытался высказаться в «Новой»), сколько про шестидесятые-семидесятые и их соотношение. Ну, сериал до семидесятых не дошёл, роман как раз сосредоточен на этой теме предательства собственного прошлого и собственной души.

«Почему творческая интеллигенция так легко приняла отход от оттепели конца пятидесятых — начала шестидесятых в застой? Особенно заметно это по кино. Почему это так быстро произошло? Фильмы шестидесятых легки и свободны, а фильмы семидесятых тяжеловесны и формализованы, за исключением комедий».

Ну видите, причина именно в том, о чём я в этой статье в «Новой», в «Воттебель», пытаюсь говорить. Да, может быть, кино шестидесятых легко, но оно страшно поверхностно. Вообще шестидесятые годы — в них хорошо было жить, хорошо было дышать, но не было, конечно, в них ни глубины, ни решения и желания двигаться дальше. Понимаете, эта решимость отсутствовала.

Как раз Лев Аннинский тогда совершенно точно написал, что шестидесятники не готовы были глубже в себя идти, и уж конечно, они не готовы были (добавлю от себя) глубже мыслить социально. Потому что попытки Солженицына заглянуть за дозволенную критику Сталина и замахнуться на Ленина, на социализм в принципе, они были совершенно невозможны. Более того, ведь в «Раковом корпусе» нет никаких принципиальных политических новаций и ничего слишком резкого в этом смысле; это книга, которая пытается говорить о жизни и смерти. Но более глубокий взгляд на проблему жизни и смерти и тут был невозможен.

Именно поэтому, обратите внимание, ведь запреты Солженицына — они начались не с «В круге первом», а с «Матрёнина двора», которому поменяли название, и с «Ракового корпуса». Потому что оказалось вдруг, что советский человек смертен, что он трагически одинок и плоск без второго дна, что без религии мировоззрения у него нет (да и религия у нас крайне поверхностна), что при поверке смертью это оказывается человек крайне беззащитный, практически ветром носимый. Только Костоглотов с его страшным лагерным опытом и некоторым навыком внутреннего сопротивления, да ещё вот эта, конечно, бледновато обрисованная докторша, которой там на грудь можно было линейку положить (это очень запоминается), — это два человека, на которых можно взгляду отдохнуть.

Попытки глубже копнуть в шестидесятые были ещё опаснее, чем попытки пойти дальше в социальной критике, поэтому шестидесятые — это довольно поверхностные годы. Если почитать большинство поэтов той поры, выяснится, что мыслил в это время один Евтушенко. Вот нравится он вам, не нравится, но он мыслил. Я сейчас о Бродском не говорю, он был с самого начала вне этой тенденции.

Поэты-семидесятники — такие, как Кушнер и Чухонцев, и расцветший тогда по-настоящему Самойлов — вот это действительно рыба глубоководная. Кушнер, Чухонцев, Юрий Кузнецов — три автора, которые в семидесятые годы значительно позади себя оставили всех остальных. Мне кажется, что семидесятые годы были глубже, интереснее, поливариантнее.

И поэтому и кино семидесятых… Ну сравните вы «Зеркало» даже с «Андреем Рублёвым» — с великим фильмом, с шедевром, который «Cahiers du Cinéma» назвал «фильмом фильмов» (как Библия — книга книг). По сравнению с «Зеркалом», конечно, «Рублёв» — гораздо более плоская картина. То есть я считаю, что не только кинематограф, но и литература, и авторская песня, и социальные мыслители семидесятых (тогда они уже в СССР появились — в диапазоне от Ильенкова до Карпинского) — они были гораздо интереснее.

Понимаете, я к чему призываю? Может быть, сериал по роману, скажем, Кормера «Наследство» был бы не таким вкусным, не таким клубничным, как «Таинственная страсть», но он был бы гораздо интереснее, гораздо насыщеннее. Потому что жизнь интеллигенции семидесятых, в том числе творческой, — вот где действительно великие подпольные комплексы, диссидентство, скрытые всякие кружки, типа Южинского кружка (мамлеевского) или кружка, описанного у Владимира Орлова, «таинственные хлопобуды». Все тогда кружковались и кучковались. Вот где золотое дно, нехоженая поляна. Но, к сожалению, пока никто не рвётся этим заниматься.

«Есть ли у вас хобби — монетки, марки, фантики?»

Ну почему? Я, так сказать… Во-первых, школа остаётся моим хобби. Во-вторых, я действительно очень люблю соловил и сегвей, люблю кататься. Дача для меня — существенное хобби. Коллекционировать что-то я не могу, потому что не вижу смысла. В детстве я собирал марки, конечно, в основном по искусству, но это длилось до десяти лет.