Транскрипции программы Один с сайта «Эхо Москвы». 2016 Июль - Декабрь — страница 241 из 271

Вот есть отдельные (не побоюсь этого слова) кретины, которые вылавливают мои статьи десятилетней, двадцатилетней давности и говорят: «Как же? Вы были провластным журналистом, а вот теперь переобулись в воздухе». Ни от одной из своих статей я не отрекаюсь. Когда я говорил о том, что «русская интеллигенция нагибается перед любой силой» — простите, мы и сейчас это видим. Конечно, интеллигенция — лучшая часть народа, но она несёт в себе, к сожалению, все родимые пятна этого народа. Она не может от него отличаться радикально, она им порождена.

Точно так же либерализм очень часто является трусливым выбором слабака, потому что это знак неготовности противостоять злу. И иногда действительно толерантность бывает отвратительна. Уже дотерпелись до того, что терпят вещи совершенно несовместимые с жизнью (не говорю — с моралью). Конечно, и патриотическое воспитание совершенно необходимо, когда его осуществляют умные, а не идиоты. Иными словами — я категорически за то, чтобы быть патриотом и государственником. Иное дело, что пока так получается, что я государственник без государства, потому что государство в его нынешнем виде имеет исключительно садические цели.

А так ни от одной из своих публикаций антилиберального толка я совершенно не отрекаюсь, поэтому у меня и такие сложные отношения что с либералами, что с консерваторами. Я ни в один паттерн не укладываюсь. И человек я по вкусам своим скорее консервативный. Ну, что даже поделать, если в России консерватизм в последнее время (а впрочем, и всегда) понимается как поддержка репрессий. Ну что же? Какое это отношение имеет к консерватизму? Это, наоборот, деструкция полная, разрушение. Но тем не менее консерватором называется тот, кто призывает всё запретить и всех убить.

Поэтому пока ещё я остаюсь патриотом небесной родины, идеальной родины, а родина реальная вызывает у меня очень много вопросов. А уж та Россия, которая на каждом углу кричит об англосаксах и русофобии, — это, мне кажется, один из самых неприятных её изводов. Но это вовсе не значит, я стал лучше относиться к девяностым годам. В конце концов, всё, что мы сегодня наблюдаем, — это следствие и последствие девяностых годов. Просто свободы слова тогда было больше, и мы все были в заложниках у этой свободы слова. А так я и тогда, в общем, ничего особенно провластного не писал. Не было у меня и никаких пропутинских текстов. Я говорил, что Путин вызывает у меня определённые надежды. Он их вызывал, как и у очень многих. Но я очень быстро понял, что ломать матрицу он не намерен, а согласно этой матрице он обязан выродиться. И поэтому уже к Беслану у меня никаких иллюзий не было. Да собственно, их и изначально не было.

Просто мне кажется, что непостоянная оппозиционность, непостоянная лояльность — они не имеют ничего общего с интеллектом; они имеют общее, может быть, со следованием определённому паттерну. Но паттерну я не следовал никогда. Поэтому всем, кто пытается меня ловить на изменчивости или говорить о моём карьерном росте — ну покажите мне те выгоды, которые мне приносило всё это. По-моему, я в своих убеждениях абсолютно последователен.

И мне даже до сих пор кажется, что, скажем, в 1999 году Путин был гораздо меньшим злом, нежели Лужков и Примаков. Я абсолютно уверен, что при Лужкове и Примакове всё, что мы имеем сейчас (включая, возможно, крымнаш), началось бы десятью годами раньше. Правда, может быть, и окончилось бы раньше. Но пока ничто на это не указывает. Поэтому как раз в своей нелиберальности и в своём неконсерватизме я и продолжаю пока вызывать ненависть у обеих сторон. Это для меня показатель того, что я нахожусь на правильном пути. Больше же всего меня не любят дураки, и это особенно приятно.

«Какая работа является для вас важнее и сложнее — преподавание в школе или в университете?»

Ну, видите, сложнее, конечно, в школе, потому что там вы находитесь в непосредственном контакте с аудиторией. Она может спросить, сорвать разговор, может сорвать урок, если захочет. Ну, студенты не будут этого делать просто в силу того, что они взрослее, и ваш контакт с ними гораздо опосредованнее, и их больше. Конечно, университет — это мой праздник. И конечно, когда я преподаю студентам — это всегда радостно, потому что они взрослее, и они мне скорее друзья, и нет риска создать секту.

А что касается школы, то это веселее и это адреналинистее. И я с большой, честно говоря, радостью думаю о том, что я завтра с утра пойду в школу, потому что это всегда немножко, понимаете, поездка на соловиле или спуск на лыжах, что я в детстве очень любил (правда, не на горных, а на обычных, на Ленгорах). То есть это всегда немножко риск, экстрим и разгонение крови. По эгоистическим соображениям я больше люблю школу — просто потому, что это здоровее. Тем более у меня там завтра Гумилёв, тоже всё очень интересно.

«Подскажите пожалуйста художественную или научную литературу по истории европейского Средневековья».

Ну, Басовская для меня здесь самый привлекательный автор. Интересно, кстати говоря, Сапковского почитать, научные (они не фантастические, а исторические) его сочинения. Ну, мне нравились всегда, если о детской литературе говорить, то повести Сергиенко, хотя это не совсем Средневековье, это уже Новое время. Про Средневековье у него только «Ксения», насколько я помню. Да так сразу и не вспомнишь…

Понимаете, европейское Средневековье очень расписано в литературе, начиная с Вальтера Скотта и кончая поставщиками современных любовных романов, которые обожают развёртывать действия в этой хорошо изученной сфере. Трудно на чём-то остановиться. Я, как вы знаете, вообще люблю средневековую поэзию, трубадуров. Огромная нежность связывает меня с лирикой вагантов в гениальных переводах Гинзбурга. В общем, поэзия Средневековья мне ближе, нежели историческая проза о нём. Я вообще не очень люблю историческую прозу.

«Как вы думаете, какие могут быть мотивы у человека люто ненавидеть гомосексуалистов, кроме того, что он сам им в глубине души является и боится в этом признаться?»

Это любимая версия: если вы что-то ненавидите, вы сами являетесь скрытым вот этим. Это глупость. Я не понимаю, что может заставить человека ненавидеть гомосексуалистов, потому что это слишком такое сильное чувство, но я понимаю, что может заставить опасаться их или брезговать ими, или не любить их, скажем так. Я не разделяю этих чувств, но я понимаю их, потому что человеку свойственно бояться другого, бояться непохожего, бояться отклонения от нормы. На эту тему у Уиндема был совершенно замечательный роман «Отклонение от нормы», во всяком случае в русском переводе он так назывался. По-моему, в оригинале он назывался «Хризалиды», но это надо проверить.

Мне кажется, что отклонения от нормы любые — будь то инвалидность, толщина, ум или глупость, гомосексуализм или импотенция, или асексуальность, сейчас это тоже очень модно, — они вызывают ужас. Человек привержен к норме. Чем древнее, чем консервативнее цивилизация, тем сильнее влияние этих клише. Это отвратительно, конечно, потому что в идеале норма не должна обожествляться. Но окончательно размываться она тоже не должна. И вот в этом-то как раз и парадокс, что по Ефремову человек — это лезвие бритвы: надо всё время проходить по лезвию между чудовищными крайностями.

«Как вы оцениваете книги Ханны Арендт и Хабермаса? Не являются ли они устаревшими, как это принято считать?»

Не знаю, кем принято. Ханна Арендт никак не устарела, по моим ощущениям. И скажу больше — она один из всё-таки главных умов XX столетия, как сейчас видно. «Банальность зла», ничего не поделаешь.

А что касается Хабермаса. Я не знаю, как он может тоже устареть. Я не очень понимаю, чему там устаревать, но это интересное и увлекательное чтение. Во всяком случае его работы, имеющие отношение к религии, религиозному сознанию и религиозной философии, — это интересно всегда. Философия языка не может устареть тоже. Понимаете, это та вещь, которая, грубо говоря, с Витгенштейна… ну, пусть не началась, но Витгенштейном решительно двинута вперёд, та, которая никак не может ни устареть, ни выпасть из моды, потому что язык — это в конце концов единственная среда, в которой мы все так или иначе варимся, она абсолютно универсальная. Эта проблема волнует всех, даже больше, чем секс. Секс — не всех, а язык — всех. Поэтому ни Арендт, ин Хабермас, никто из крупных мыслителей, имевших отношение к проблемам языка, коммуникации, нормы, — никто из них благополучно не устареет. Это не самое весёлое чтение, но довольно увлекательное. Это как говорил Щеглов: «Кому интересно, тому не скучно».

«Вопрос по поводу поэмы Гёте «Лесной царь», — это не поэма, а баллада. — Мою дочь в школе учат, что герой этой поэмы — мальчик — умер то ли от страха, то ли от мистического воздействия лесного царя. Мне же всегда казалось, что умер от болезни, вызвавшей сильный жар с галлюцинациями. А как считаете вы?»

Знаете, здесь же ещё в почту пришёл вопрос: а считаю ли я, что кузина Рэйчел убила мужа? Имеется в виду героиня романа Дафны дю Морье «Моя кузина Рэйчел». Очень многие художественные произведения не предполагают однозначного ответа на вопрос, понимаете, и в этом их прелесть, что там вилка. Как сказано в «Against the Day» у Пинчона: «Дойдя до развилки двух дорог, выбирай развилку». Вот это умение остановиться в мучительно колеблющемся состоянии на распутье между версиями — оно очень часто и есть предмет поэзии. Мы не знаем, от чего умер мальчик в «Лесном царе».

Лесник погоняет, лесник доскакал…

В руках его мёртвый младенец лежал.

Почему он умер? Галлюцинации у него? Или отец задушил его в объятиях? Или лесной царь преследует его? Лесной царь, или как было у замечательного венгерского поэта (сейчас вспомню) князь тишины. Его это сочинение пел «Nautilus». Кстати, это же буквальное повторение «Лесного царя». Ади, по-моему, его фамилия.

По лунному свету блуждаю, посвистывая,

Но только оглядываться мы не должны.

Бредёт, бредёт за мной по пятам.