Транскрипции программы Один с сайта «Эхо Москвы». 2016 Июль - Декабрь — страница 245 из 271

Юра, в том-то и дело, что я не считаю его гением. Я считаю его писателем исключительной одарённости, но что-то ему было недодано. Я даже по вашей наводке стал перечитывать «Прыгай, старик, прыгай!». Тогда (ну, имеется в виду — в семидесятые годы) было два автора, которые вызывали у молодёжи бешеный интерес: Азаров, в том числе с романом «Ты уже не поднимешься, старик», и Анчаров с повестью «Прыгай, старик, прыгай!». Рифмующиеся два самодеятельных философа — один педагог, второй художник — Азаров и Анчаров. Ну, на фоне литературы советской семидесятых годов, конечно, это было ярко. «Самшитовый лес» безумно меня увлекал, загадочная такая книга. Сапожников вот этот — прелестный герой.

Понимаете, мне кажется, что Анчаров был прекрасным драматургом, создателем первых русских сериалов, в частности «В одном микрорайоне», «День за днём». Я до сих пор помню:

Заря упала и растаяла.

Ночные дремлют корпуса.

Многоэтажная окраина

Плывёт по лунным небесам…

Кстати, это же Анчаров: «Стою на полустаночке в цветастом полушалочке». Все песни туда тоже написал он. Но когда сейчас это пересматриваешь и перечитываешь, поражает вот что.

Как прозаик он очень много выделывается, и выделывается он за счёт того, что мысль его искусственно тормозит. Он не может сказать главного — по цензурным ли условиям, по условиям ли советской своей половинчатости — он многого недоговаривает, поэтому отсутствие смелости мировоззренческой, отсутствие глубины он компенсирует несколько фейерверочным блеском своих повествовательных стратегий. И эти стратегии меня раздражают. Меня раздражает стиль «Прыгай, старик», раздражает меня многое в «Самшитовом лесе» — просто потому, что это всё-таки бенгальские огни. При том, что песни его ранние были великолепные. Одна из них ушла народа — «Балалаечку свою я со шкафа достаю» («Песня психа из больницы Ганнушкина», из лечебницы), и это прекрасная песня. Ну а «Песня про органиста»? А «Святой из десанта»? Нет, он прекрасный был бард, но, к сожалению, именно как прозаик он вызывает у меня довольно серьёзные вопросы, недоумения.

«Что вы думаете о Богомиле Райнове?»

Хороший очень писатель, но, к сожалению, не выше общего уровня прозы соцстран. Всё время чувствуются какие-то барьеры, ограничения, какие-то недодачи. То есть при том, что… Богомил Райнов, конечно, из всех болгарских литераторов был (насколько я могу судить по переводам, оценить переводы) замечательным стилистом, может быть, лучшим стилистом, уж точно лучше, нежели столь мною любимый Вежинов.

«Почему Фауст у Пушкина купился на банальную провокацию Мефистофеля?»

Никакой провокации. Напротив, Пушкин впервые решил переиродить Гёте и сделал Фауста персонажем более страшным, чем Мефистофель. Тут довольно глубокая мысль, которую потом Сокуров в своём Фаусте отобразил. Но Фауст Сокурова мне не нравится именно потому, что это насмешка, извращение фаустовской легенды, там само познание сделано символом зла. Я этого не понимаю и не люблю.

А вот что касается… Ну, Фауст — это же драма позитивизма. А религия не представляется мне здравой альтернативой фаустианства. Что касается пушкинской темы, то там как раз очень всё просто: наделённый всемогуществом человек деградирует быстрее, чем дьявол («всех утопить»). Мефистофелю просто скучно, а скука Фауста выражается вот в таких вот чудовищных крайностях. Ну, ничего не поделаешь.

Услышимся через три минуты.

РЕКЛАМА

Д. Быков― Ну, ещё на пару вопросов я отвечу, и после этого уже Бажов.

«Как вы относитесь к Теории коммуникативного действия Хабермаса?»

Ну, видите, Хабермас считается таким врагом логоцентризма: западная цивилизация погрязла в словах, ну, как бы в ущерб действию. Я не могу сказать, насколько это обосновано, но то, что всякое действие сегодня есть прежде всего действие в сфере коммуникации — с этим невозможно не согласиться. Другое дело, что читать Хабермаса очень трудно в силу того, что, как правильно кто-то сказал, «всех немецких философов сначала надо перевести на немецкий, а потом уже на другие языки». У него очень произвольные термины, и этих терминов очень много, и они всегда требуют достаточно серьёзного, вдумчивого, контекстуального изучения.

В любом случае его книгу о модерне «Дискурс о модерне» я бы рекомендовал в обязательном порядке, потому что та там модернизм прочитан правильно, а наше время прочитано как антимодернистское — не просто постмодернистское, а антимодернистское. И это, мне кажется, замечательно. Я, честно, пробовал читать книгу лекций «От картин мира к жизненному миру» — не пошло совершенно, ничего не понял. Но я не профессиональный читатель философии, и я от этого далёк. Вот про модерн я что-то понимаю.

«Почему вы не хотите поговорить про Гельмана или Юлиана Семёнова?»

Ну, про Юлиана Семёнова у меня есть довольно большая статья. Вы можете её найти в «Дилетанте» или в Сети, или в сборнике «Советская литература. Расширенный курс». Что касается Гельмана, я знаю всего две пьесы — «Наедине со всеми» и «Заседание парткома» (она же «Премия»); и много публицистических работ, замечательный текст про Олега Ефремова в частности, и стихи какие-то. Ну, недостаточно знаю всё-таки Александра Гельмана, чтобы о нём говорить. Если надо будет, я подчитаю. А про Семёнова — ради бога. У меня есть большая лекция «Штирлиц как Бендер», и там рассматривается момент вот этого… ну, эволюции христологического мифа в XX веке. Там можно что-то довольно забавное найти.

«Спасибо». Спасибо и вам. Передают привет, Катя передаёт привет Лукьяновой о Чуковском. Тоже, по-моему, хорошая.

«У меня появился вопрос после вашей «Орфографии». А как вообще удалось большевикам удержать власть? Как вообще в России после революции смогли что-то построить? Ведь 1918 год — разруха, мороз, голод. 1920-й — то же самое, душат всё живое. Получившаяся страна если не мертворождённая, то — франкенштейн».

Катя, легко так сказать, но это внешний взгляд. Всё-таки ощущение конца времён было таким острым не только в России. Это сформулировал Кавафис, конечно, «В ожидании варваров», наиболее полно: мы в таком тупике, что обновление может прийти через варварство. Оно и пришло через варварство. И надо вам сказать, что всё-таки большевики и двадцатые годы, и военные коммунизм — это не только зажим всего живого, нет, это ещё и огромная вертикальная мобильность, и расцвет всего живого. И люди вспоминали это время как прекрасное.

Революция — это всегда очень сложная смесь душеполезных и душевредных эмоций. Вот душеполезные — это чувство разрушения огромной мёртвой системы, свободы, прекрасного неопределённого будущего, чувство сбрасывания пут. Вот пальма, пробив крышу теплицы в знаменитой сказке «Attalea princeps» Гаршина, она это почувствовала, а потом замёрзла, умерла. Культура рождена прорывать такие крыши, даже если после этого она гибнет, потому что её задача — это разрушение отжившей теплицы. Она могла существовать только в этой теплице, но пределом её развития является её разрушение.

Поэтому двадцатые годы были ещё и годами расцвета, годами великолепных эмоций. Но проза была плохая в большинстве своём, если не считать Бабеля и Леонова. А поэзия была абсолютно великая… Ну, Грин ещё, конечно, на отшибе. Поэзия была абсолютно гениальная. И мне кажется, что до периода поэтического молчания, который наступил в 1923–1924 годах, условно закончившись 1928-м, когда Мандельштам вернулся к поэзии, это всё равно было великое время. Даже Николай Тихонов, поэт довольно посредственный, в это время писал, как гений. Так что не будем забывать, не будем сбрасывать со счетов эту эпоху. В эту эпоху Шолохов смог написать великий роман, а в другие эпохи не мог написать ничего. И это не потому, что он был не он, а потому, что человек в одно время бывает великим, а в другое не бывает. Это было время, когда реализовался лозунг: «Будем великими! Будем, как боги!».

Ну а теперь — о Баж… о Бажове. Обожаю Бажова

Есть единственный, на мой взгляд, возможный принцип рассмотрения текстов XX века — это, конечно, рассмотрение их в более широком, всемирном контексте. И вот несмотря на то, что русская литература, вообще русская культура развивались вроде бы как в изоляции, в обстановке такой искусственно-вакуумной колбы, в которую они были отселены, тем не менее они не свободны странным образом от общих тенденций, как разлучённые близнецы не свободны от общих болезней.

Сороковые и пятидесятые годы почему-то привели к огромному взрыву фэнтези в мире. И я бы рискнул сказать, что причиной этого взрыва был некоторый кризис материализма, невозможность объяснить происходящее экономическими и вообще позитивистскими мотивами. Крах исторический теории Маркса, потому что и фашизм, и тоталитаризм сталинский — они опровергают это, ничего не поделаешь, опровергают выводы Маркса. Новое Средневековье, о котором заговорил Бердяев, привело к возникновению средневековых жанров. Невозможно ничем объяснить то, что одновременно появились две трилогии о коротышках — Толкиен в Англии и Носов в СССР. Невозможно объяснить триумф, реванш фантастики одновременно в России и в мире. Невозможно объяснить появление одновременное таких книг, как «Метафизика», абсолютно фантастическая, рериховская и «Роза Мира» Даниила Андреева — тоже по природе своей абсолютно метафизическая, такое фэнтези, и фэнтези очень убедительное, и, может быть, даже художественно более совершенное.

И вот в этом же ряду находятся мифы, сказы Бажова. Формально это, конечно, сказки. Сказ отличается, как вы знаете, от традиционной литературы тем, что это создание речевой маски, языковой. Масса приёмов, которыми пользуется Бажов, масса тонких, сложных, частью, я думаю, выдержанных и выдуманных им, выдержанным в собственном стиле диалектизмов. «Ох ты мнешенько!» — когда говорится там о горе. «Ох ты мнешный». Ну и всякие другие там прелестные термины. Именно он укоренил в русской литературе выражения «баской», «басковитый» («красивый») и так далее.