— существо другого класса. А вот Одинцова — это мнение для него важно, этого он боится. Под классами я разумею, как вы понимаете, не социальную принадлежность, а интеллект, равенство себе в каких-то аспектах и так далее.
«Почему муж Карениной, простивший ей всё во время болезни, не дал ей развод и сына?»
Артём, на такие вопросы, я думаю, и Толстой не ответил бы однозначно, он просто психологически очень точно, очень чутко это ощутил. А давать этому рациональное обоснование? Ну, видите, это надо действительно обладать — как бы сказать? — ну, другой степенью самоконтроля. Мне представляется, что Каренин простил под действием внезапного минутного чувства, под действием сентиментальности. Он вообще сентиментален, прежде всего в отношении к себе. Но он не милосерден, в нём нет вот такого высокого милосердия, которое есть в Лёвине, потому что Лёвин — человек больших страстей, больших решений, масштабная очень личность. А Каренин её пожалел, но потом, увидев, что она не умерла, он снова ожесточился.
И он, в общем, не тот человек, который может простить унижение. Измену он бы простил, но унижение, которое он пережил, когда она с мужем уезжает за границу… ну, с новым мужем, с Вронским, — он, конечно, не может этого простить. Вот если бы она или осталась калекой, или умерла бы, и при этом, в общем, как-то его собственная честь не была бы задета, то — ради бога. Но он же человек завистливый довольно, карьерный, честолюбивый, поэтому о каком прощении тут можно говорить? Это не человек, а машина, и злая машина, когда рассердится. Его иногда жалко, ну, как бывает жалко всех, но сострадать Каренину — это очень дурной симптом. Была в «Литературке» большая дискуссия, была статья «Этот умный, честный Каренин». Сейчас не вспомню автора, чуть ли не Богат. Но для меня, конечно, однозначно никакого сострадания к этому герою быть не может, хотя он столько, как вы помните, «пере… перестрадал».
«Что вы думаете о книге Леонида Зорина «Юпитер» и особенно о появлении там Пастернака? Не прочтёте ли лекцию о Зорине? Он стоит того».
Он того, безусловно, стоит. Я с Зориным дружу, и мне он симпатичен. Хотя какая может быть дружба при разнице в 40 лет? Но всё-таки он продолжает сохранять замечательно живой и бодрый ум. И говорить с ним — большое счастье. Привет ему, кстати. Может быть, и сделаем, но скорее не о прозе (хотя проза тоже очень интересна), а прежде всего о драматургии. Мне кажется, что лучшая пьеса о революции — это его «Пропавший сюжет».
Вернёмся через три минуты.
РЕКЛАМА
Д. Быков― Продолжаем разговор.
Никита интересуется: «Есть два варианта понимания живописи: можно ходить на лекции, а после смотреть картины, а можно сразу идти в музей. Как вы думаете, стоит ли ликвидировать безграмотность критическими текстами перед тем, как читать Джойса, Кафку и Платонова?»
Знаете, это вопрос вечный. В своё время была большая дискуссия: надо ли читать «Улисса», например, с комментариями или можно читать вот так непосредственно? Ничего вы не потеряете, если прочтёте без комментариев. Ну, как-то слой аллюзий вы не считаете. Допустим, вы не поймёте, с каким районом Дублина это ассоциируется и, допустим, какая именно глава «Илиады» или «Одиссеи» (в данном случае, конечно, «Одиссеи», хотя там есть референции ко всей греческой мифологии) там имеется в виду. Ну и неважно вам это абсолютно. Попытайтесь воспринять «Улисса» непосредственным образом, тем более что, по большому счету, комментарии эмоционально вам ничего не дадут. А «Улисс» — это прежде всего такой эмоциональный же шок, это книга, которая всё-таки не холодна, она довольно-таки горяча и она впечатляет.
Поэтому у меня есть ощущение, что ну уж Платонова точно не надо читать с комментариями. Я люблю комментарии всё равно, но в свободное время. А в принципе книга читается так, как она написана. Не надо думать, что вы чего-то сильно недопоймёте в том же Платонове, если не прочтёте, скажем, его биографию. Хотя это полезно, но это, знаете, как рама к картине, а сама же по себе картина производит впечатление и без неё.
«При наличии хорошей работы, любимой учёбы в магистратуре мне всё равно грустно, погано и одиноко. Такое чувство, что живу в мире «Некрополя» Ходасевича. Дмитрий Львович, что делать?»
Митя милый, на ваш вопрос существует прекрасный ответ в сценарии, в киноповести Михаила Львовского «В моей смерти прошу винить Клаву К.»: «Что же мне теперь делать?» — «Страдать». Что делать? Помните, как тот же Денис Драгунский, мною любимый (он будет у нас в гостях на Новый год), в одном замечательном своём рассказе маленьком, довольно циничном, но всё равно очень умном, он приводит историю про старика-профессора. Понимаете, там врач делает обход. Приходит профессор во время обхода, смотрит нескольких больных в палате, у одного задерживается, а потом выходит. Лечащий врач его догоняет и говорит: «А вы ничего мне не сказали. Что мне делать?» А тот отвечает: «Слайды делать».
Это уже та ситуация, когда надо только фиксировать, вы изменить ничего не можете. Вы действительно живёте сейчас в «Некрополе» Ходасевича. Ну, что поделать? Эта империя движется на спад. Она переживает определённую деградацию во всех отношениях. Вы не можете развернуть вектор этой империи, потому что она своё уже отразворачивалась, разные были у неё варианты. Ей надо теперь очень плавно, по возможности очень аккуратно переходить в новую форму бытия, в новую форму существования. Такое бывает с людьми при жизни. Такое бывает со странами. Ну, иногда ничего не сделаешь. Да, всем сейчас погано.
Понимаете, мне один хороший психолог, кстати киевский, лет десять назад, мы делали с ним интервью… с ней, и вот она сказала: «Иногда лучший способ борьбы с депрессией — это найти внешние обстоятельства, которые её порождают, как бы перевалить на них часть вины — такой транзит своего рода». Вот представьте себе, действительно, вы живёте в стране, переживающей очень тяжёлое время. Почему вам должно быть хорошо?
Да, к сожалению, ничего не поделаешь, мы живём в некрополе. Раньше, условно говоря, советская власть — это был плохой человек. У плохого человека всегда есть шанс исправиться. А постсоветская Россия — это труп плохого человека, в котором заводятся в основном микробы. Пока здесь что-то новое народится — из этой почвы уже, из этого гумуса в сущности, из плодородного, безусловно, но уже органического слоя — должно пройти некоторое время. Но помните, что если зерно, падши в землю, не умрёт, то оно никогда и не воскреснет. Поэтому мы сегодня должны превратиться. Помните, как у Житинского в «Потерянном доме»: «Что мне делать?» — «Тебе надо превратиться». Вот надо превращаться, перерастать себя.
Я каждые лет пять-шесть довольно сильно меняюсь (хотя, слава богу, незаметно для окружающих), и это отмечается новой книжкой. Вот как-то переродился, написал — забыл, пошёл дальше. Это такой мой способ, если угодно. Поэтому и вам я могу только посоветовать перерождаться.
А реальность будет пока перерождаться вместе с вами. Да, мы живём в мёртвой реальности. Она корчится сегодня, она страдает, она больна. Самое ужасное, что при этом значительная… ну, не очень значительная, просто очень крикливая, очень зловонная часть наиболее злых, наиболее утеснённых людей — они громче других кричат, что мы переживаем расцвет. Ну, бывает так. Когда организм болен, то в нём ликуют болезнетворные микробы, и они кричат, что они переживают расцвет. Но этот их расцвет оборачивается гибелью для организма. Понимаете, в чём дело? Им очень хорошо, а организму очень плохо. Вот они кричат, что никогда ещё они не были такими свободными, такими сытыми, такими счастливыми. Наверное, да. Наверное, в туберкулёзном больном никто ещё не чувствовал себя лучше, чем туберкулёзная палочка. Но ничего не поделаешь, судить по туберкулёзной палочке о состоянии организма неправильно. А правильное состояние, мне кажется, у вас.
«Мне показалось, что вы действительно «Дом на набережной» ставите ниже других романов Трифонова. Но память о пирожном «наполеон», которое ест Ганчук, или спасительная для Глебова болезнь бабушки сделали этот роман навсегда самым любимым».
Юра, я очень люблю эту книгу. И я не ставлю её ниже. Она для меня, понимаете, ниже в одном отношении… Ну, не то что ниже, а она для меня менее интересна, в одном отношении: она эстетически более консервативна, чем остальные. Это переписанный в другом ключе, но хороший ранний роман Трифонова. Это такие сильно усовершенствованные «Студенты». «Дом на набережной» — там мне-то как раз больше всего нравится зачин, вот это начало и финал, вот это: «А вдруг чудо, ещё один поворот в его жизни?» Вот Шулепа для меня там интересный герой, потому что он и не Глебов-Батон с его подлостью, и не Лёва вот этот, который на самом деле с реального прототипа списан, он для меня не Карась. А вот Шулепа — такой трикстер тоже, промежуточный персонаж, такой алкоголик, грузчик, который не вписался ни в одну систему, ни в сталинскую, ни в послесталинскую, и поэтому он самый живучий — вот он мне интересен. А с Батоном всё понятно.
Просто я из всего Трифонова больше всего люблю «Другую жизнь», потому что она сложно, странно и неоднозначно построена. И «Старик», и «Время и место» — тут есть эстетические горизонты. Но «Дом на набережной», огромное значение этой книги и поразительная её пластическая достоверность не деваются никуда. Вот вы назвали свои любимые эпизоды, а мне ужасно нравится вот эта его первая ночь с Соней, когда она говорит: «Зачем же мы потеряли столько времени?» — когда они лежат голые на простыне, и в доме жарко, и оттепель за окнами, и падает этот сырой тяжёлый снег. Безумно люблю! Это очень здорово.
«Дочитываю «Поправку-22». Нахожусь под сильным впечатлением. Какие литературные влияния на Хеллера вы видите в романе?»
Прежде всего — «Швейк», Гашек. Ну, в значительной степени вся традиция военной и послевоенной американской прозы. И Сароян с «Лесли [Весли] Джексоном», по-моему, если я не путаю ничего, «Приключения Лесли Джексона». Да и Сэлинджера, наверное, потому что «Выше стропила, плотники» («Raise High the Roof Beam, Carpenters») — это, конечно, тоже военная вещь, и бессмысленность войны, и жуть войны там даны.