Транскрипции программы Один с сайта «Эхо Москвы». 2016 Июль - Декабрь — страница 270 из 271

Вернёмся через три минуты.

РЕКЛАМА

Д. Быков― Ну, давайте теперь поговорим о проблеме современной литературы, которая не хочет писать о реальности.

Вот я не могу, конечно, не ответить на вопрос, уже пришедший под самый занавес: «Я подросток, — заявляет Носкова. — У меня нет ориентиров, нет веры во что-либо. Я не могу общаться с людьми, потому что не получается. А вы говорите, что идёт новое поколение. Умные-то мы, слишком умные, но как с этим жить?»

Носкова, друг милый, вот как раз то, о чем вы говорите, — это не примета новизны, а это как раз вечная подростковая проблема, некоммуникабельность, все дела. Если вы не можете ни с кем общаться — подумайте, а надо ли вам общаться. Общайтесь, когда сможете, а пока копите в себе силу духовную. Как раз новое поколение — оно очень коммуникабельное и оно очень универсальное. Вот это меня как раз и пугает, и заставляет бежать так быстро, чтобы остаться хотя бы на их уровне. Физику знают, музыку знают, языков по пять-шесть изучают. Невероятная открытость миру, невероятная коммуникативность, друзья по всем заграницам (виртуальные, разумеется) — вот что признаки нового поколения. А подростковые комплексы — «Как жить?», «Да я не такая, как все» — милая моя, это у вас всё через год пройдёт вместе с прыщами. А если нет прыщей, то и само пройдёт.

«Вы упоминали «Лавр» вскользь, без конкретики и вроде некомплиментарно. Расскажите подробно».

Да как раз комплиментарно. Я очень люблю «Лавр». Мне нравится он как эксперимент, как попытка написать роман вневременной, вне какого-то… ну, написать роман в континууме. Понимаете, это вообще роман о природе русской святости, вот и всё, о том, что такое в России святость и кого здесь считают святым. Роман о русской этике, довольно симпатичный, весёлый. Вот это мне в нём особенно нравится. Он немножко похож на «Письмовник», который также вне времени развивается.

Ну а вот теперь — почему сегодня нет и в ближайшее время, наверное, не будет реалистических романов о современной России? Меня самого занимает этот вопрос.

Ну вот, смотрите — все романы-триумфаторы этого года. «Крепость» Алешковского — она не про сейчас, и вообще она довольно архаична. «Лестница Якова» Улицкой — это хроника XX века. «Зимняя дорога» Юзефовича — 1919–1920 годы. «Тобол» Иванова, только что вышедший (не буду пока давать никаких оценок, хотя они у меня есть), — это вообще XVII и XVIII век, начало XVIII века. С чем это связано?.. Ну, правда, Иванов написал «Ненастье» — такое «Хмурое утро», если угодно, — но ведь и «Ненастье» развивается в основном в девяностые годы. Есть несколько объяснений, которые все… Ну, знаете, где есть много — там нет ни одного верного. Но тем не менее я их коснусь.

Объяснение первое — мало времени прошло, большое видится на расстоянии. Ну, проблема в том, что ничего большого сейчас нет — «фельетонная эпоха», как называл это Гессе. Трагедию на материале современной России, наверное, не напишешь. Хотя трагические обстоятельства есть, трагические истории происходят, но дело в том, что в условиях гибридной реальности и гибридной морали представления о добре и зле теряют устойчивость, поэтому построить какую-то устойчивую сетку координат и разместить в ней действие совершенно невозможно. Можно жить (и наша жизнь более или менее развивается именно в этом гибридом жанре), но чтобы писать, надо всё-таки устойчивую координатную сетку.

Вторая причина, которая кажется мне ещё более, так сказать, убедительной и более, что ли, похожей на правду, — это то, что современная литература просто брезгливо одёргивается от той реальности, которая сегодня есть. Понимаете, можно ведь не обо всём писать. Можно проследить, о чём писала русская литература, например, в двадцатые годы. Много вы найдёте тогда повествований о повседневности? Да их вообще почти нет. Так называемый «шок двадцатых» связан с тем, что в стране победившего, условно говоря, пролетариата или крестьянства почти не пишут о пролетариате и крестьянстве, или когда о них пишут, получается полная чушь.

Ну, скажем, вот «Цемент» Гладкова невозможно читать. Возможно там читать только любовные сцены, которые так несколько тоже уступают «Жерминалю». А «Энергия» Панфёрова — ну, это уже полный привет. То есть не Панфёрова, а Гладкова того же. «Бруски» Панфёрова — кошмар. Гладков при этом был человек не бездарный (в отличие от Панфёрова того же), но прочтите «Энергию», прочтите первый абзац — и вам уже всё станет понятно.

«Шок двадцатых» — это когда главным героем неожиданно стал трикстер, плут. От двадцатых годов нам остались Беня Крик, Остап Бендер, Хулио Хуренито, катаевские «Растратчики», роман Берзина «Форд» — ну, вот такие вещи, а вовсе не трудящиеся и тем более не солдаты Гражданской. Кто сегодня перечитывает «Разгром» Фадеева? (Кто бы его вообще перечитывал, если бы не школьная программа?) Кто читает «Бронепоезд 14-69»? Вот «Дни Турбиных» — это да, а «Бронепоезд» и вообще «Партизанский поезд» да в руки никто не берёт, невозможно это! Хотя Всеволод Иванов был талантливый писатель, когда брался за фантастику.

Есть та реальность, которая прозе скучна, от которой она брезгливо отделывается. Ну, был роман Леонова «Вор». Было вообще некоторое количество прозы, написанной тогда же о деклассированных элементах, о ворах. Ну, «Гадюка», например, толстовская — о том, как не находит себе места в новой реальности человек Гражданской войны. Но ведь это всё, простите, след того же самого отвращения к реальности, к быту. Ведь «Вор» написан не про социалистическое строительство.

А любая попытка описать героя социалистического строительства приводит к появлению гениального романа «Зависть». Ведь главный трикстер двадцатых годов — это не Остап Бендер, а Андрей Бабичев… то есть, простите, Иван Бабичев, старший брат. Андрей Бабичев — это такой персонаж социалистического строительства: он созидает свой «Четвертак», он устраивает там дегустации, он страшно гордится, делает зарядку, воспитывает комсомольца. И вообще он такой весь из себя деловой и противный. А Бабичев-старший — это поэт, мечтатель, фантаст, изобретатель машины желаний: «Я — скромный фокусник советский. Я — современный чародей!» Интересно вам читать про «Четвертак»? Да боже упаси! Вам интересно про Кавалерова, который философствует по пивным.

И поэтому от современной реальности, да, литература так брезгливо одёргивается, потому что… Ну, слова «трикстер» она пока не породила. Он где-то бродит. Наверное, мы его скоро увидим.

А что касается повседневности российской. Ну что, вам интересно было бы… Вот пишет Кучерская, пишет по-своему дельно, она пишет: «Вот почему нет романа о том, как страдает или радуется современный человек, который ходит в магазин, ходит на работу?» Да что же мне за радость — читать про современного человека, который ходит по отремонтированной Москве среди плитки, всерьёз вдумывается в проблемы этой плитки или дискутирует о границах допустимого в интернете? Ну, что об этом читать-то, господи? Вся страна торжествующе впала в дикость, а многие так ещё сознательно — в идиотизм, а некоторые — в садизм. Ну, что за радость об этом писать?

Вы посмотрите — ведь даже о самых таких упёртых пассионариях-националистах, которые сегодня ведут борьбу в самопровозглашённых республиках или занимаются подпольной организацией какого-то нового русского национализма в России, мы ничего не читаем. Этой прозы нет. А почему её нет? Да потому, что об этом невозможно написать хорошую художественную прозу: непременно соврёшь и непременно начнёшь формировать фальшивого сусального героя. Ну нет такого героя, ничего не поделаешь. Потому что, если писать правду, пришлось бы сказать слишком многое о деградации, о разрушении, о дикости, об отказе от простейших вещей. А невозможно о контркультурном герое писать культурную прозу. Или это будет проза Александра Проханова, да: добро пожаловать в ад.

Есть ещё одна причина, о которой мне говорить и страшнее, и приятнее всего, потому что, да, конечно, тенденция неприятная, но эта тенденция всемирная. Тоже Успенский, но не только он, а многие фантасты давно уже говорили о том, что реализм кончился. Ну, реализм — это была действительно… Вот формулировку Успенского беру. Ну, Лазарчук об этом много говорил, Лукин говорил об этом много. Это убогая, неправильная литературная мода, задержавшаяся дольше нужного. Действительно, никогда литература не занималась говорением правды, или она говорит правду в высшем смысле. Но литература — она не фиксирует реальность, она рассказывает то, чего не было.

Совершенно справедливо сам Успенский (а у него вообще, так сказать, рефлексия по поводу жанра была поставлена очень хорошо), он говорил: «Вот раньше бахаря так называемого брали с собой в долгое плавание, чтобы он рассказывал истории. И вот представьте себе, если вместо своих сказок, он будет вам рассказывать про то, как деспот пирует в роскошном дворце, или рассказывать о повседневной трудной жизни этих самых поморов. Ну зачем? Они знают всё про свою повседневную жизнь. Ты расскажи им волшебную сказку, подари им чувство волшебной реальности».

Кстати, этот диалог присутствует уже в «Обломове», потому что ведь (всё время приходится детям это заново объяснять) «Обломов» — не реалистический роман, и даже в каком-то смысле он написан поперёк традициям натуральной школы и, я рискну сказать, в полемике с ней. Вот это очень интересно, что Некрасов, который явно задет в этом романе, просто он там выведен, он нашёл в себе достаточно мужества, чтобы напечатать о нём дружественную статью Добролюбова «Что такое обломовщина?».

А ведь роман на самом деле довольно грубый. Там же прямо сказано, что… Помните, приходит Пенкин — такой современный журналист, носитель модных тенденций (пенка, поверхность) — и говорит: «Затевается великая поэма «Любовь взяточника к падшей женщине». Уж там будет сказана вся правда!» — «Нет, — говорит Обломов, — вы покажите мне сердце человека. Что вы мне суете в нос свои социальные разоблачения?»