Понимаете, инвалидность — это же необязательно просто манифестация человеческого духа. Инвалидность — это ещё и бесстрашие быть больным, это бесстрашие носить это клеймо. Самое сложное, самое страшное — признаться себе, что ты болен, что ты не такой, как все, но из этого сделать индивидуальность. Не надо всё время стремиться к норме, надо иногда сказать: «Да, я не такой, как все, но у меня нет выбора. Я — герой». Вот это. И в этом смысле, конечно, книга Надежда Яковлевны — это то, что вам нужно.
А из другого? Знаете, я посоветовал бы, пожалуй, просто как такую самую трагическую автобиографическую книгу — роман Нонны Слепаковой «Лиловые люпины». Тоже книга об опыте школьной травли, страшная книга, тяжёлая. Это после неё я сказал, что я отмщён. Очень горькая книга. Вы найдёте её — если не в Сети, то она продаётся всё равно где-то. Наверное, найти где-то можно. А если не найдёте, я вам пришлю, бог с ней, у меня есть. «Лиловые люпины». Это роман о 1953 годе. Вот это то, что вам надо, мне кажется.
«Как вы отнесётесь к версии, что Джеймс Вэйн, брат Сибилы, — сводный брат Дориана, а в оранжерее Дориан через стекло видит не Джеймса, а своё отражение? Ведь у Дориана родителей в романе нет, есть опекуны, а мать Джеймса признаётся, что его отец был знатен, но рано умер, не обеспечив их».
Слушайте, Юра, ну это вы хватили, конечно. Эта версия очень изящная, и Уайльд бы пришёл от неё в восторг, потому что увидел не брата, а увидел своё отражение. Это, конечно, шедевр. Но, понимаете, кого-то он всё-таки там убил, так что кто-то там ходил.
«Что же это за замысел романа о Павле вы придумали у нас на глазах?»
Нет, я не буду так честен, что у вас прямо на глазах. Я сегодня с утра это придумал, когда получил этот вопрос Александры, но рассказал я его с новыми подробностями вот именно сейчас.
«Не могу отойти от компьютера, много хороших вопросов. Проконсультируйте начинающего писателя».
Давайте, я с удовольствием прочту лекцию.
«Напрасно говорят, что нет пророка в отечестве. В нашем отечестве пророк есть, и даже не один, а два, как в 11-й главе Апокалипсиса: в хорошие дни — Пелевин, а в обычные — Сорокин. Согласны ли вы с ним?»
Нет, не согласен. Всё-таки, понимаете, пророк рассказывает не про то, что есть, а про то, что будет, а Пелевин и Сорокин дают очень точные, очень яркие эстетические интерпретации того, что есть. А вот тот, кто наметит, как оно будет, и оно станет, — вот такой пророк нам действительно сейчас насущно необходим. И все мы хотим им стать.
«Читали ли вы «Белого тигра» Аравинда Адига? Вот бы такую книгу о России…»
Не читал. Теперь прочту.
«Что вы думаете о запрете сценария Юрия Быкова «Завод»?»
Ну, это не запрет, это просто Минкульт ему не дал денег. Я в общем считаю, что «пожар способствовал ей много к украшенью», то есть что этот запрет раскрутит наконец Юрия Быкова до культового режиссёра, и он этот фильм о заводе всё равно поставит.
Тут мне, кстати, пришёл очень хороший вопрос про роман «Сигналы», что там начинается очень круто, а вот завод и племя — это уже «цирк с конями». Видите ли, это и задумано как «цирк с конями» по большому счёту, это сатирический роман (во всяком случае, мы с Жаровой так его писали). Но для меня там завод — наиболее дорогая часть (и школа при этом заводе, и сам завод). Это, если угодно, моя утопия, потому что завод, который производит сам себя, — это моя любимая идея. Главная цель этого завода — не производство сложного механизма. Там как раз, по-моему, он производит огромную стену, состоящую из жужжащих шестерёнок. Он производит атмосферу. И всякий завод производит только сам себя. И всякая страна производит только сама себя. В этом смысле сейчас у России, конечно, неважное производство.
«Будет ли лекция про Юрия Олешу? Как вы относитесь к этому писателю?»
Я считаю этого писателя гением. У меня есть довольно большая статья на эту тему в предисловии к прозаиковскому двухтомнику Олеши… то есть однотомнику оранжевому. Я очень люблю Олешу. Я считаю, что он оставил по одному гениальному образцу в каждом жанре: одну гениальную сказку, один гениальный роман («Зависть»), один гениальный рассказ (можно спорить, какой именно; в принципе, мне как раз рассказы его нравятся меньше всего) и одну книгу очень сложного жанра, «Ни дня без строчки», или как она теперь называется — «Книга прощания». Вот это гениальная книга! Он очень страдал, что не может больше написать последовательного нарратива. И у меня как раз в «Оправдании» ему Бабель воскресший говорит: «Вы всё переживаете, что не можете написать роман. Вы напоминаете мне птицу, которая стала летать и жалеет, что не может больше ходить». Мне кажется, что в «Книге прощания» он летает. Есть несколько реконструкций: есть реконструкция Ямпольского, питерского замечательного писателя (не путать с тем Ямпольским, у которого «Московская улица»), есть реконструкция «Вагриуса», есть реконструкция Шкловского. Но в любом случае «Книга прощания» — это, конечно, выдающийся текст.
«Рассказ Алексея Толстого «День Петра» написан сразу после революции 1917 года. Царь-психопат строит великую империю, и мы расстаёмся с ним накануне очередного периода пыток. Толстой всё знал о Петре и России?»
Видите ли, там Толстой далеко не ограничивается изображением пытки. Там есть, конечно, вот этот пыточный финал, когда со странной любовью смотрят друг на друга палач и пытаемый дьяк, насколько я помню, еретик. Но по большому счёту, конечно, для Толстого важна была именно эта тема садомазохистской любви народа на дыбе к царю-пытателю; то, что Пётр пользуется всё-таки поддержкой своего народа, то, что народ понимает прекрасно, что с ним творят, и тем не менее любит этого царя — и потому, что это царь, и потому, что это народный царь в идеальном представлении, как ни страшно это звучит. Он пытает, но он воспринимается всё равно с какой-то страшной, извращённой стокгольмской любовью. В этом смысле «День Петра» — рассказ, конечно, гораздо более глубокий, нежели роман о Петре, уже на 90 процентов сожранный беллетристикой и официозом. Я, честно говоря, не большой любитель…
Тут много есть вопросов про разных писателей и что с ними сейчас происходит, откуда происходит их идеологическая и человеческая эволюция.
Ну, у некоторых это происходит ровно по тому же закону, по которому (как я уже говорил применительно к фанатам Путина и Трампа) с радостью отбрасывается химера совести. Другие делают карьеру. Третьи (их очень мало и их становится всё меньше, потому что абсурд заходит всё дальше) — это такая совершенно искренняя духовная катастрофа. Но большинство тех, о ком вы говорите, они испытывают такое извращённое удовольствие, надеясь найти в нём новые источники творческого вдохновения. Увы, дьявол — великий обманщик. Если бы Мастер и Маргарита дошли до того дома, который Воланд посулил Мастеру, они бы, как в замечательной сказке Шарова [«Мальчик Одуванчик и три ключика»], увидели бы черепки и уголья.
«Мы помним и любим Гайдая, но всегда мне казалось, что Гайдай мрачно смотрит на человека. Его сатира не только эксцентричная, но и едкая, жестокая. Согласны ли вы?»
Я об этом и писал, собственно, что если бы Гайдай снял фильм о том, как он видит человека, это был бы «Трудно быть богом». Он как раз, мне кажется, подобрел и смягчился несколько к старости — в «Спортлото», «На Дерибасовской…». Вот такие последние фильмы — они действительно мягче. Но, видите ли, у Гайдая был свой идеал человека — это Шурик. И он сломался, когда оказалось, что из этого Шурика ничего не получится, когда оказалось, что этот Шурик обречён. Наверное, в этом смысле переломный фильм — «Иван Васильевич меняет профессию», когда оказалось, что в этом мире Шурик никогда не будет хозяином, и более того, он никогда там не будет главным. Это мир Бунши, мир Ивана Васильевича, мир воров. Не зря, кстати, Гайдай взялся за экранизацию булгаковской только что напечатанной пьесы. Он обладал во многом булгаковским взглядом на вещи. И, конечно, ни Мастеру, ни Шурику в этом мире никакого места нет.
«Был на вашей лекции об эмиграции. В чём её положительные стороны? Вы перечислили девять черт эмигрантского характера, и они все отрицательные. А есть ли положительные?»
Ну, есть, наверное. Всё-таки, понимаете, человек становится в эмиграции метафизичнее. Меньше ткани мира, меньше плоти бытия, и больше просвечивает действительно… Ну, как Бродский, который был в Ленинграде замечательным поэтом, а в эмиграции стал огромным, мне кажется. Постараюсь избежать слова «великий», так сказать, слишком уже испорченного ротацией. Но, конечно, именно в эмиграции с ним произошёл кардинальный перелом очень важный, к которому Чеслав Милош знаменитым письмом 1972 года его подтолкнул («Покажите, на что вы способны»). Конечно, настоящий метафизический Бродский начинается с «Части речи». Поэтому — да, в эмиграции есть опыт отчаяния, есть опыт большого обобщения, есть опыт большей метафизической отваги. Но всё равно лучше этого опыта избежать.
А мы услышимся через три минуты.
НОВОСТИ
Д. Быков― Быков — в студии «Один». Ещё немножко поговорим.
«Как вы относитесь к запрету на паралимпийцев, на выступление паралимпийской сборной?»
Понимаете, я вообще поклонник коллективной ответственности, но здесь — нет, потому что мне кажется, что из коллектива всё-таки выпадают люди, которые действительно рождены героями просто в силу своего положения. Я считаю, что паралимпийская сборная и выступления инвалидов вообще — это не то пространство, не то поле, на котором можно сводить политические счёты. Они должны находиться, по-моему, вне любых традиционных критериев вообще. А поскольку в России быть инвалидом — это вдвойне подвиг и вдвойне вызов, то мне кажется, что это как-то совсем бессмысленно и бесчеловечно.
«Можно ли лекцию о Дяченко, о «Vita Nostra» и «Армагед-доме»?»
Запросто! Просто, понимаете, Дяченко Марина и Серёжа — это огромный массив текстов прежде всего, это целый термин «м-реализм», введённый Мишей Назаренко (привет вам, Миша!), прекрасным киевским исследователем и писателем тоже; это огромное пространство. Поэтому если и читать лекцию о Дяченках, то о каком-то одном цикле или о каком-то одном даже романе. «Vita Nostra» — это вершина их литературы. И, кстати говоря, это вершина огромной, долгой темы, целой ветки в русской литературе, и не только фантастической. Это такой образцовый роман-воспитание, в котором очень многое обобщено. Знаете, как в «Руанском соборе» у Моне всё обращено к такому уже настоящему минимализму XX века, всё доходит до абсолютного сокращения, редукции — вот так и здесь, в этом