И для меня роман Виана — это очень серьёзная книга, не менее серьёзная, не менее трагическая, чем Хармс. Он такой французский Хармс — более весёлый, чем немецкоговорящий еврей Кафка, более, конечно, оптимистичный и более гуманный, чем обэриуты, менее механистичный такой, но при этом он глубоко трагический писатель. «Сердцедёр», которого просто невозможно читать без содрогания, «Красная трава», да и, в общем, даже «Осень в Пекине», и «Завтрак генералов», и даже «Я приду плюнуть на ваши могилы» — это романы с глубокой трагедией, с глубокой внутренней драмой.
И я помню очень хорошо, как Серёжа Козицкий (привет тебе большой, Серёга), замечательный переводчик с французского, приносил мне песни Виана, и я впервые их услышал. И вот в его песнях — даже в таких элегических и мирных, как «Барселона», — всё равно звучит трагическая нота, а особенно, конечно, когда он сам поёт. Даже в «Снобе» она звучит, даже в самых его весёлых и каламбуристых вещах.
Поэтому мне кажется, что в романе «Пена дней» эта трагическая нота есть, а в фильме Гондри это штукарство. Ничего не поделаешь, там штукарства многовато. Виан не переводим на язык кинематографа. Когда вы читаете у Виана: «Колен подстриг веки, чтобы придать им [взгляду] таинственность», — это мило и смешно. А когда вы в фильме Гондри видите, как кровавые клочья век падают в ванную — это и не смешно, и не мило. Когда Николя готовит угря, вылезшего из крана, — это прелестно. А когда реальный угорь вылезает из реального крана… Понимаете, Гондри страшно избыточен формально и слишком как-то агрессивен визуально, а вот главное там потеряно. Хотя это талантливая картина, что и говорить. Но я бы такое не снял — ну, потому что я не профессионал. Зато, может быть, у меня получилось бы несколько более интимно.
«Возможно ли, что в образе Карабаса Барабаса Алексей Толстой намекает на Мейерхольда?»
Ну, всё возможно, потому что, вообще говоря, давно доказано Мироном Петровским, что «Приключения Буратино» — не что иное как рефлексия Алексея Толстого над Серебряным веком и своеобразный аппендикс… Ну, как роман «Хлеб» является приложением к «Хождению по мукам», точно так же «Приключения Буратино» являются таким аппендиксом к первой части «Хождения» — к «Сёстрам». Почему? Потому что Бессонов — это Блок, и Пьеро — это тоже Блок. И там содержится явная пародия на Блока:
Мы сидим на кочке,
Где растут цветочки, —
Сладкие [жёлтые], приятные,
Очень ароматные.
— это, конечно, пародия на «Болотный цикл» 1907–1908 годов.
Но при всём при этом, конечно, искать там какие-то грубые, несколько банальные аналогии не вполне верно. Мейерхольд, конечно, имеет в себе черты великого кукловода: он манипулировал не только актёрами, но и людьми из своего окружения. Да, доктор Дапертутто — действительно такой мистической персонаж итальянской комедии. Карабас Барабас имеет какие-то сходства с ним.
Тем более что, конечно, был известен Алексею Толстому этот эпизод, когда Мейерхольд на праздновании Нового года [юбилея Маяковского?], 1930-го, кажется, в Гендриковом, привёз костюмы, бороды, парики — и всё это в огромном ящике, и всем этим оделял Маяковского и остальных. Это было такое печальное торжество, но тем не менее… Как сказала Лиля: «У Володи сегодня vin triste», — «печальное вино» [le vin triste — «печальное настроение»]. Пардон за мой очень плохой произношений французский. Конечно, тут есть некоторые аналогии.
Но дело в том, что Карабас Барабас — он же не просто циничный манипулятор; он хозяин театра, он наглый, жадный, страшно алчный, а Мейерхольд таким не был, он был скорее идеалистом. Другое дело, что в образе Арлекина угадывается до некоторой степени Маяк — Маяковский. Это возможно, потому что известно, что если Блок был, например, «трагическим тенором эпохи» [Ахматова], если Блок был своего рода, ну как хотите, Пьеро, то естественно, что Арлекином на этом карнавале был Владимир Владимирович. И у него есть действительно… как бы его черты поровну распределены между Артемоном и Арлекином. Наверное, такая арлекинада Серебряного века в Маяковском, безусловно, есть. Другое дело, что сам Маяковский, конечно, лично такой же безумный Пьеро в душе, и ничего арлекинского, победоносного в нём нет, и тридцать три подзатыльника — это, конечно, не про него. Так что идея ваша остроумна, но вряд ли имеет отношение к реальности.
«Скажите пару слов о «Доме, в котором…». Роман с первых страниц подхватывает и уносит в стены «дома», но всё время есть ощущение несвободы и неуютности. Мариам Петросян — автор одной книги?» — Катя.
Да, спасибо за «спасибо». Вы тоже были вчера на вечере в Екатеринбурге, и мне это ужасно приятно. Тут спрашивают, о чём я разговаривал с Ройзманом. С Ройзманом я разговаривал в основном о судьбах русской просодии. Ну не об экономике же Екатеринбурга мне с ним говорить? Ройзман — хороший поэт. Мне интересно, что будет после дольника. Хотя Ройзман давно стихов не пишет, а пишет прозу (по-моему, очень неплохую), но о том, что будет с русским стихом, когда кончится эпоха дольника, мне интересно поговорить, и что будет с ямбом, например, и какова его судьба. Ему очень нравится то, что делает Александр Кабанов. Мы обсудили подробно этого поэта. Обсудили ряд других поэтов, которые периодически в Екатеринбурге бывают. И мне нравится, что Ройзман остаётся в курсе современной лирики и её технических проблем.
Я, кстати, там же встретился с одним из любимых своих режиссёров — Лёшей Федорченко, Алексеем Федорченко, и мог наконец ему в лицо сказать, что хотя в фильме «Ангелы революции» далеко не всё мне кажется динамичным и интересным, но сцена, когда фотографии погибших вот этих героев проецируются на дым, восходящий от костра, и как бы в дыму улетают, — по визуальной мощи с этой сценой нечего сравнить в русском кинематографе последних 20 лет. Вот я радостно ему об этом сказал, потому что нет ничего приятнее, чем в лицо человеку прямо сказать, что он очень талантлив, что он очень хорошо работает.
Я вообще Федорченко ужасно люблю. Люблю и «Луговых мари» [«Небесные жёны луговых мари»], люблю, конечно, и «Овсянок», и больше всего люблю, наверное, из ранних его вещей «Первых на Луне». И, кстати, мне было очень приятно узнать… Простите, Лёша, если я выдаю тайну, но я был счастлив узнать, что он будет скоро снимать картину по собственному сценарию, по отдалённым мотивам «Перед восходом солнца», или как эта вещь называлась у Зощенко сначала издевательски, подобно роману Вербицкой, — «Ключи счастья». Вот то, что этот мастер подходит к этому материалу — это меня по-настоящему потрясло. Ещё раз говорю: Лёша, простите, если это тайна. Я охотно дезавуирую это заявление на следующем эфире.
Заодно тут меня спрашивают, что я думаю о творчестве Анны Матвеевой. Это, видимо, люди просто знают, что я был в Екатеринбурге и, естественно, будучи там, с Матвеевой не мог не увидеться. Ну, я настолько хорошо думаю об Анне Матвеевой, что доверил ей тело и душу — она отвезла меня на вечер в «Ельцин Центр», просто сама за рулём. Теперь я не знаю — то ли эту машину надо сдавать в музей, потому что там ехали всё-таки два хороших писателя, то ли сам я должен на себя повесить мемориальную доску «Меня возила Матвеева».
Что я думаю о Матвеевой и о её последней книжке «Лолотта [и другие парижские истории]»? Я думаю, что Матвеева — один из очень немногих русских писателей обоего пола (а среди женщин это вообще очень редкое искусство), которая абсолютно лишена стилистического кокетства. Она думает о читателе, когда пишет. И самое главное — Матвеева умеет писать так, что не оторвёшься.
Грех сказать, «Лолотту» — саму повесть, давшую название книжке, которая её замыкает, — я её прочёл в книжном магазине «Repubblica», «Республика» (это я его так называю на память об итальянской газете). В «Республике» я это прочёл, потому что я ещё думал: покупать, не покупать… Думаю: да ладно, может, мне Шубина даст потом на рецензию. И я вообще не то что жаден, но расчётлив. И вот я, читаю «Лолотту», не оторвался, пока не прочитал её до конца. Минут сорок у меня взяла эта процедура.
Матвеева обладает даром писать так (и это было видно уже и по «Перевалу Дятлова», и по «Небесам», и по рассказам), что читательский взгляд прилипает к строке, у неё не оторвёшься. Вот она мне вчера рассказывала историю из жизни, просто как её однажды посетила в Париже паническая атака (не буду пересказывать). Но она рассказывала эту в сущности ерунду так, что я сидел, замерев и вцепившись в подлокотники, потому что у неё есть дар рассказчицы. Может быть, на меня просто гипнотически воздействуют такие красивые, итальянского типа брюнетки (но ведь, когда я начал её читать, я понятия не имел, как она выглядит). Поэтому всем, кто любит читать и получать от этого удовольствие, я рекомендую Матвееву.
У неё есть очень умные вещи. Она вообще сообразительный автор, умный. Я не собираюсь её хвалить, потому что — ну что я? Я же не старший товарищ. Конечно, я старше её по возрасту, но высокомерной, снисходительной позиции критика я не могу себе позволить. Она — коллега, мой собрат по ремеслу. Но я всё равно люблю её именно за то, что когда я открываю Матвееву, я абсолютно уверен, что сейчас я получу удовольствие именно как читатель, мне будет интересно, я не буду откладывать книгу, я не буду думать о проблемах автора, а я буду думать о том, что передо мной блестяще на арене работает профессионал. И я вам «Лолотту» очень рекомендую, потому что там во всяком случае первые и последние вещи очень высокого качества.
Так вот, насчёт всё-таки вопроса о «Доме, в котором…». Ну да, Мариам Петросян — мужеский и аскетический человек. Такая армянская аскеза есть в этом, она всё-таки внучка [правнучка?] Сарьяна. И вообще армянской прозе, армянской живописи при всей яркости и красочности присущ такой благородный аскетизм, лаконизм (вспомним Гранта Матевосяна с его поразительной весомостью каждого слова). Мариам Петросян понимает, что она могла бы написать ещё три таких книги, как «Дом…», или пять, как Дэн Браун, «печь свои блины», но она написала одну такую книгу — избыточную, монструозную, великоватую, но она всю себя вложила в эту книгу.