Транскрипции программы Один с сайта «Эхо Москвы». 2016 Июль - Декабрь — страница 98 из 271

«Прочитал две небольших повести Веры Галактионовой. Хотелось бы узнать ваше мнение об этом авторе, — очень люблю этого автора. — Интересно услышать об отношении к Юзефовичу».

Блистательный писатель! Может быть, он немножко суховат, холодноват, но в этой благородной сдержанности есть как раз его почерк авторский. Мне очень нравится рассказ «Бабочка», великолепный рассказ! Очень нравятся «Журавли и карлики». И, конечно, «Зимняя дорога» — замечательная книга. Понимаете, он мыслитель, и мыслитель по-настоящему евразийский. Вот он такой европеец, влюблённый в Азию, понимающий дух Азии. Я не разделяю только одного — его романтизации Унгерна, потому что для меня ничего романтического в этом персонаже нет. Ну, может быть, это и не романтизация на самом деле…

«После Большого взрыва из точки возникли все законы Вселенной. Но может ли хаос создать порядок? Ведь если есть закон — должен быть законодатель».

Ну, это мы с вами понимаем, а вы пойдите это и Докинзу расскажите. Я с вами совершенно солидарен.

«Когда перечитываю Ремарка, всегда ощущение, что он русский писатель: нет немецкой тяжеловесности, сложноподчинённых предложений и характерного тройного словообразования. Как ему это удаётся? В чём секрет его русскости?»

Милый мой, вы просто думаете, что раз немец, то он обязан быть тяжеловесным. У Гессе тоже нет тяжеловесности (в некоторых вещах, во всяком случае). А сколько у Кафки простоты, хотя он абсолютно немецкоязычный автор. Допустим, Томас Манн очень тяжеловесен, а Генрих Манн… Почитайте «Молодость Генриха» [«Молодые годы короля Генриха IV»] — ну, это же прелестная, абсолютно французская литература. Ремарк просто автор упрощённый, но в таких текстах, как «Искра жизни», например, он бывает и сложным, и умным, и тяжеловесным, и совершенно разным.

«Поделитесь мнением об «Эхопраксии» Питера Уоттса».

Ну, чем там особенно делиться? Я Питера Уоттса очень уважаю, но не очень люблю — он слишком расчеловеченный для меня автор. И неслучайно он занимается всю жизнь морскими гадами. И для него жизнь действительно как-то слишком ограничена вот этим… ну не то чтобы ограничена, а просто как-то ему моргады ближе людей. Но я считаю его замечательным… «Эхопраксия» лучше «Ложной слепоты». Про «Ложную слепоту» Успенский когда-то сказал: «Такое чувство, что её написал обкурившийся Лем». А здесь такое чувство, что её написал, скажем, я не знаю… обкурившийся Шекли. Не знаю, мне больше нравится «Эхопраксия». И потом, понятно, в «Эхопраксии» есть какая-то остросюжетность, тайна, хотя и очень много безумия. Вся эта история с вампирами мне кажется совершенно какой-то избыточной и странной.

«Одна из моих любимых страниц в книгах АБС, — ну, Стругацких, понятно, — сцена, когда Феликс Сорокин в «Хромой судьбе» выбирает книгу «почитать». Смотрит на полки и выбирает. Поймал себя на том, что выбираю книгу для чтения и перечтения таким же образом. И внутренняя речь та же, и книги примерно те же. А как это у вас происходит? И есть ли такая полочка?»

Да, есть такая полочка. Происходит иначе: я выбираю то, что всё-таки резонирует с моим состоянием. Я очень редко, к сожалению, перечитываю книги лёгкие, беллетристику редко перечитываю. Чаще всего (поймал себя на этом) перечитываю переписку и дневники, то есть взыскую какого-то самого, простите, непосредственного опыта, самого такого… ну как вам сказать? — самого жестокого. В своё время в очень трудные для меня минуты — трудная адаптация в Штатах, трудно с другими студентами, неуверенность в себе — я очень много почерпнул из дневников Джона Чивера. Вот честно вам скажу, что я гораздо больше люблю дневники Чивера, чем его прозу. Вот тогда эта изданная там книга — она просто была мой главный утешитель.

«Приглашаю вас в жюри Премии Даниила Хармса».

Нет, что вы? Эта честь не по мне. Я Хармса знаю недостаточно.

«Что вы думаете о текстах Ольги Туханиной? Хотя, может быть, и не стоит их комментировать?»

Не стоит.

Вот гениальный вопрос! «Если миф о Прометее можно считать античным аналогом истории Христа, то существуют ли в христианстве параллели к мифу о Сизифе?»

Знаете, классический софистский вопрос: «Может ли Господь создать камень, который он не мог бы поднять?» И ответ, кажется, кого-то из английских мыслителей XX века: «Да, он уже создал такой камень…» Кажется, сэр Артур Лурье, если я ничего не путаю. Хотя, может быть… То есть не сэр Артур Лурье, а сэр… Сейчас, подождите. «Может быть, это человек — вот такой камень».

Я думаю, что миф о Сизифе… Понимаете, почему он невозможен в христианстве? Я вам сейчас скажу. Потому что христианство разрывает цикл. Цикл существует в античной истории, а христианство — это всё идея разрыва бесконечности. И поэтому Сизиф в античности бесконечно вкатывает свой камень, а в христианстве он один раз его вкатил, он упал…

А, Исайя Берлин! Вот, Исайя Берлин. Артур Лурье сэром не был. А Исайя Берлин — вот тот самый автор книг о «философии свободы». Это, кажется, он сказал: «Человек — это тот камень, который Господь создал, но поднять не может». В общем, в самом общем виде: в христианстве камень один раз уже слетел и до Второго пришествия его вкатывать не будут.

Услышимся через три минуты.

НОВОСТИ

Д. Быков― Продолжаем разговор.

Вот прекрасный вопрос от того же любимого автора badeaux: «Разделяете ли вы точку зрения Рассела, писавшего, что «Война и мир» Толстого — тщетная попытка изгнать дух Наполеона — дух, «гордо шествующий по веку — единственная силы, которая достаточно мощна, чтобы противостоять индустриализму и торговле, обливая презрением пацифизм и лавочничество»?»

Нет, дорогой мой, я не разделяю этой точки зрения. Бертран Рассел вообще наговорил много, прости господи, ерунды, хотя был человек очень талантливый. Нельзя в одном ряду рассматривать индустриализм, торговлю, пацифизм и лавочничество, не нужно. Это большая такая опасность, дьявольский соблазн — думать, будто Наполеон — это представитель сверхчеловечества.

Сейчас уже можно сказать, что роман Толстого «Война и мир» всегда рассматривался в России в очень узких рамках либо социологической, либо просто марксисткой, либо почвенной критики. А на самом деле этот роман и не о патриотизме, и не о формировании нации (хотя и об этом тоже), а это реплика Толстого — очень важная реплика — в дискуссии о сверхчеловечности. И Долохов, и Наполеон (его двойник в историческом плане романа) — это персонажи того же ряда, что Базаров, Рахметов, впоследствии фон Корен, герои Горького. Это вечная русская дискуссия второй половины [XIX] века — история об эволюции и о сверхчеловечности. И, конечно, Толстой противопоставляет Долохову Пьера, а Наполеону — Кутузова (тоже сверхчеловеков, но других). Они не отрицают человечность, а доводят её до почти самоубийственных показателей.

Поэтому говорить, что «дух Наполеона изгоняет пацифизм и лавочничество»? Дух Наполеона — это дух оборзевшего лавочничества. Кстати, я вам очень рекомендую — прочитайте «Кубик», повесть Катаева, где как раз это лавочничество мелких наполеончиков прекрасно вскрыто. «Нет величия там, где нет простоты, добра и правды». Поэтому нечего думать, что Наполеон — это единственный светлый дух XIX века. Так мог думать Пушкин, и то только в свой байронический период. А потом он довольно скоро, мне кажется, всё-таки преодолел это, увидев «столбик с куклою чугунной» на столе у дешёвого пижона Онегина.

«В какой степени для России актуальны слова Чаадаева: «Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его»? Украинский русофил Игорь».

Игорь, вот именно то, что вы живёте в Украине и остаётесь русофилом, порождает ту болезненность, с которой вы любите Россию. Конечно, слова Чаадаева — это крик оскорблённой любви. Конечно, мы очень многое дарим миру и очень многому научили его. Другое дело, что сейчас, по точному слову Павловского (интервью с которым в ближайшем «Собеседнике» вы прочтёте), «мы присутствуем при контрреформе, при ответе на реформы Петра, при попытке сделать вид, что Петра не было». На самом деле Россия при Пушкине создала культуру… и после Пушкина — ну, на последнем издыхании петровского толчка она создала культуру, которой в мире равных не было. И не только культуру, но и философию, образ жизни. Мы очень многому научили мир. Научили и добру, научили и злу. В России много соблазнов, но это великие соблазны, очень масштабные. Разговоры о том, что если бы нас было, никто не заметил бы нашего отсутствия, — это у Чаадаева, так сказать, от гиперболы художественной.

И потом, я вам, Игорь, советую: философических писем ведь не одно, а их восемь, если не больше (по-моему, восемь), почитайте все, остальные очень оптимистичные. Кстати, если мимо вас проплывёт книжка Гжегожа Пшебинды «От Чаадаева до Бердяева» (привет тебе, Гжегож!), то там содержится великая мысль о том, что Чаадаев написал не пессимистическое, а оптимистическое произведение, и оно о том, что Россия находится на пороге великого преображения и великих свершений. И вовсе необязательно это будет связано с католичеством, а будет вообще связано с религиозным возрождением. Всё, что там сказано — это пролегомены к истории России, к пониманию её будущего. Там на самом деле намечена программа для России, поэтому что уж там говорить. И эта программа осуществится. Сие же и будет.

«Как вы относитесь к Тартуской школе семиотики и в частности к Лотману?»

К Лотману — хорошо, к школе — не очень. Это не моё дело.

«Пару добрых слов про писателя, — про Набокова. — Были ли в XX веке кто-нибудь, кто писал на русском лучше?»

Были, и достаточно много. Ну, Трифонов, по крайней мере, не хуже. Некоторые вещи Аксёнова не хуже. Другое дело, что мне очень нравится нравственная программа Набокова, он очень нравится мне как человек, и я его холода не вижу. Да многие писали. Вопрос не в том, чтобы хорошо писать. Как замечательно говорил в своё время Аграновский-старший, Анатолий: «Хорошо пишет — это само собой разумеется. Хорошо пишет тот, кто хорошо думает». Вот хорошо думавших людей в русской литературе было достаточно много. А Набокова мы любим не за то, что он хорошо писал, а за то, что он сам был хороший.