«Произведения Куприна часто экранизируют, но такая драгоценная вещица, как «Суламифь», остаётся невостребованной. Как вы думаете, почему? А из «Синей звезды» получился бы великолепный мультфильм».
Видите ли, Куприна экранизировали часто, но я не помню удачных экранизаций — вот в чём ужас. Был сериал неплохой, в принципе, но по большому счёту Куприн не экранизируем. Я пытаюсь понять почему. Кино ведь… Тут тоже довольно забавный критерий. Есть вещи, которые принципиально экранизировать невозможно, потому что там типажи обрисованы с очень большой долей условности, они погружены в такой сгущённый воздух, что ли, в такое особое поле авторского видения. И герои Куприна на экран переносятся с трудом. Можно любить Абрама Роома, можно не любить, но это крупный режиссёр. Самый провальный его фильм, на мой взгляд, — это «Гранатовый браслет», потому что это и слащаво, и сентиментально. Нет, я это помню, конечно. Он снял ещё и «Суд чести», который, пожалуй, нельзя назвать провальным, потому что это блистательный образец подлого кино. Но Роом не виноват, время было такое. Во всяком случае, я склонен оправдывать художника. А вот «Гранатовый браслет» — это чистый вкусовой провал.
И я даже больше скажу. Вообще в прозе Куприна вкусовых провалов очень много, и именно это не позволяет ему занять положение, приличествующее ему. Например, я ставлю его гораздо выше Бунина, а у Бунина лучше дело обстоит со вкусом, поэтому Бунин больше нравится, у Бунина Нобелевская премия, Бунина больше переводят. А ведь Куприн никак не меньший инноватор. Но просто у Куприна есть такой налёт беллетризма, иногда налёт слащавости, иногда — авантюрности. И это мешает экранизировать его вещи. Его герои довольно условные. В купринской прозе — с её ослепительным солнцем, с её праздничным стилем, с её преувеличением всего — там они смотрятся органично. А вынь их из этого воздуха… Ну, это как камень морской достать со дна — и он перестаёт играть всеми красками.
Единственная более или менее удачная попытка — по-моему, это месхиевский «Гамбринус», насколько помню, по сценарию Тодоровского — человека, всё-таки в высшей степени наделённого чутьём и тактом художественным. А так вообще очень трудно. Куприн — это такой, понимаете… Ну, как экранизируешь «Солнечный свет»? Он, когда переносишь его на камеру, всё равно блекнет, поэтому его надо читать. Я рискну сказать, что, вообще говоря, прозу — темпераментную, яркую, изобразительно яркую — практически невозможно экранизировать. Поэтому, кстати говоря, нет удачных экранизаций Набокова. Я и «Лолиту» кубриковскую считаю бледной тенью романа, потому что набоковская атмосфера на экран не передаётся, не передаётся ирония.
Тут, кстати, просят поговорить о Куприне. Давайте через раз. В следующий раз поговорим о Тарковском. Почему бы нам не поговорить о Куприне, в конце концов? Потому что это один из самых, на мой взгляд, душеполезных авторов, он заряжает волей к жизни.
«Искусство как элемент духовной культуры улучшает ли природу человека? Пусть медленно, по крупицам. Хотя бы за минувшие 2 тысячи лет, со времён Веспасиана, вся совокупность «культурного фонда», сделала ли она human being [человеческое существо] хоть чуточку добрее? Или эти два вектора — культура и нравственность — идут параллельным курсом?»
Дорогой vitwest, ответ на ваш вопрос мог бы составить не одну диссертацию и сюжет отдельного цикла программ. Видите ли, тут дело в том, что не совсем о нравственности нужно здесь говорить. Бродский вообще считал, что занятие культурой — это самое нравственное занятие, потому что это попытка гармонизировать мир. А мир вообще надо гармонизировать, расставлять как-то по размерам, по рангам, как-то его зарифмовывать — ну, делать его чуть более симпатичным. У меня был, надо сказать, такой стишок довольно давно:
В начале ноября, в подземном переходе,
При отвратительной погоде,
Старуха на аккордеоне
Играет «Полонез Огинского» [«Брызги шампанского»] и поёт,
[Подземный пешеход ей неохотно подаёт]
И я не знаю, лучше или хуже
От этой музыки среди добра [рванья] и стужи
Становится подземный переход.
В грязи, в отчаянье, в позоре [в разоре, холоде, позоре]
К чему возвышенные зовы?
Цветы, растущие на зоне,
Не служат украшеньем зоны.
Ах, может, когда б не музыка,
Не Ариосто, не Басё —
Господь давно б набрался мужества
И уничтожил это всё.
Искусство не сводится к скучным [скудным] схимам,
Не каменеет [костенеет] под властью схем
И делает мир чуть более выносимым,
А если вдуматься [вглядеться], невыносимым совсем.
Вот у меня такой подход к этому. То есть для меня как раз искусство обнажает по контрасту всю бесчеловечность мира — и этим, наверное, всё-таки заставляет немножко одуматься, несколько улучшает его. Но не ждите от искусства нравственных уроков, вот в чём дело. Искусство должно потрясать. А это потрясение само по себе — оно улучшает нравственный климат. Потому что:
А душа, уж это точно, ежели обожжена,
Справедливей, милосерднее и праведней она.
[Окуджава]
Искусство должно обжигать душу, а учить морали оно не может.
«Творчество Игоря Ефимова широко охватывает несколько исторических эпох. Читая его книги, лучше понимаешь римлянина, средневекового русича, американца времён Войны за независимость. Споры героев о христианстве и рабстве звучат современно. Как вы оцениваете прозу Ефимова?»
Я как раз передаю большой привет Игорю Ефимову, и не просто от себя лично, а ото Льва Мочалова, который вёл когда-то ЛИТО, где Ефимов дебютировал. Я сегодня был в гостях у Мочалова и, празднуя с ним его 88-летие, увидел ефимовскую повесть (кажется, «Аспирантку»), ему надписанную. Так что, Игорь, учитель ваш вас помнит. И мы добрым словом и чашкой крепкого кофе вас там тоже вспомнили.
Я люблю прозу Ефимова, но, поразительное дело, я больше люблю его теоретические работы: книгу про Кеннеди и особенно «Метафизику неравенства», которая для 70-х годов, может быть, и не открывала каких-то принципиально новых философских горизонтов, но она поднимала важный вопрос. Мне кажется, она более адекватно, чем Айн Рэнд, вступает в дискуссию о равенстве и неравенстве. Потому что в Айн Рэнд (тоже в петербургском авторе — Алисе Розенбаум) меня несколько отвращает её высокомерие, такое немножко женское: «Ты мужик — так ты и зарабатывай». А вот Ефимов в своих теоретических и философских работах, обосновывающих неравенство, мне кажется и парадоксальным, и весёлым, и, как ни странно, довольно гуманным. И вообще сама авторская ефимовская личность очень обаятельна. И я думаю, что он, по преимуществу, эссеист, а не художник, хотя у него есть и замечательные художественные сочинения. Просто мне кажется, что он парадоксальнее и острее там, где он говорит напрямую. Мемуары его двухтомные я очень люблю, они занятные. И, конечно, переписку с Довлатовым.
«Привет от группы во «ВКонтакте»! — привет группе во «ВКонтакте»! Спасибо, ребята. — Есть ли что-то общее между вашей «Орфографией» и «Доктором Живаго»?»
Ну, как не быть? Конечно, есть. Я имел в виду опыт Пастернака, когда этот роман писал. И я, как раз тому же Мочалову его надписывая, отметил, что ему преподносится некоторый гибрид «Доктора Живаго», «В тупике» и большинства русских революционных романов. Ну, откуда мне знать было ту реальность, как не из русской прозы? Хотя любой человек, проживший 90-е годы, примерно знает, как оно было в Петрограде 1918 года. С «Доктором Живаго» её роднит проблематика, конечно, и опыт истории русского христианства. Никто этого не понял, к сожалению. Но тот мальчик, который там появляется, если вы помните роман, — это такой образ русского христианства, с которым вот это случилось. Это довольно страшная история.
Кстати, я помню, как неожиданно через год после выхода «Орфографии» я таким туманным утром, довольно готическим, выгуливал собаку около дома, и ко мне подошёл молодой человек неожиданно, как бы соткавшись из этого тумана, и спросил: «А что означает мальчик в «Орфографии»?» Я так был потрясён, что живой читатель возник в этот момент! И я попробовал ему популярно объяснить, что я там имею в виду под мальчиком. Он кивнул с очень понимающим видом — и, не попрощавшись, исчез. Если сейчас он меня слушает, передаю ему большой привет! Вот такого читателя я люблю — внезапно появляющегося и задающего дельные вопросы.
«Пришла в голову мысль, что Иван из рассказа Богомолова и Пьер Семёнов из «Малыша» Стругацких — чуть ли не один и тот же человек. Один изуродован войной, другой — чужой планетой. Оба — найдёныши. Они думают и запоминают одинаково — с помощью подручных средств. С тех пор они и визуализируются у меня одним образом. Что вы думаете об этом?»
Блистательный вопрос! Понимаете, тогда Николай Бурляев, играющий дикого мальчика, не просто так стал самым востребованным актёром своего поколения. Он сыграл его и в «Мама вышла замуж», и в «Иване». Между прочим, вот этот маленький мастер, который льёт колокола в «Рублёве», которому отец так и не передал секрета, — он из той же породы.
Я могу вам сказать примерно, как я себе представляю (хотя это тема отдельной хорошей лекции — тема детства в 60-е годы), откуда возникает вдруг эта проблема. Понимаете, тогда очень многие с опаской относились к детям, к детям нового поколения. И относились не только ренегаты и консерваторы, вроде Николая Грибачёва, который говорил: «Хватит вам, мальчики!» — называл их «мальчиками». И тогда Окуджава на концерте в «Лужниках» сказал: «Я перестал быть мальчиком в сорок первом году под Моздоком». Это хороший был ответ. Действительно, это высокомерие отцов по отношению к детям — это дурной тон.
Но надо сказать, что мальчики, появившиеся тогда, — это были действительно мальчики довольно жестокие. Вот один из образцов такого же мальчика, визуально очень похожего и на Малыша, и на героя «Иванова детства», — это мальчик из фильма «Долгие проводы». Тоже не очень понятно, как его жалкой, неумелой и странной матери, которую гениально сыграла питерская актриса Зинаида Шарко, собственно к нему относиться? Помните, он там говорит «обшество»: «А что я должен обшеству? А почему я должен для этого обшества что-то делать?» Кстати говоря, и в «Чистом небе» появляется такой же герой.